После дождя
---
I
Я видела Михаила Арсеньева в день его смерти.
Здесь нет противоречия: утром он был жив, вечером его убили, а около полуночи он постучал в мою дверь.
Теперь, когда прошло более сорока лет, мне легче написать об этом. Люди, способные уличить меня во лжи, большей частью умерли. Те же, кто ещё жив, либо ничего не помнят, либо помнят слишком хорошо — что, в сущности, одно и то же.
Память не сохраняет прошлое. Она судит его.
Иногда оправдывает, иногда казнит, но никогда не оставляет неизменным.
Утро пятнадцатого июля выдалось душным. Горы казались ближе обыкновенного, словно за ночь придвинулись к городу. Над Эльбрусом лежало одинокое облако, неподвижное и белое, тогда как над Машуком уже собиралась тёмная мгла.
Арсеньев приехал за мной около девяти часов.
Он был в расстёгнутом сюртуке, без перчаток и, вопреки обыкновению, почти не шутил. За нами следовал его слуга с альбомом и дорожным ящиком для красок.
— Вы решили писать мой портрет? — спросила я.
— Нет, Катерина Григорьевна. Сегодня я хочу нарисовать то, что останется после нас.
— Горы?
— Они останутся не после нас, а вместо нас.
Я посмотрела на него с неудовольствием.
— Вы снова начинаете.
— Разве я уже закончил?
Он улыбнулся, однако взгляд его оставался тяжёлым. Всё лето Михаил Юрьевич говорил о смерти: то насмешливо, то равнодушно, то с таким спокойствием, что становилось не по себе. Сначала это тревожило меня, потом стало раздражать.
Мне казалось, что он испытывает людей. Хотел узнать, кто испугается за него, кто станет утешать, кто отвернётся. В его устах даже признание могло оказаться ловушкой.
Мы поехали за город с небольшой компанией. Михаил Юрьевич почти всё время молчал. На привале он сел в стороне и принялся рисовать Машук.
Я подошла сзади.
На переднем плане темнела дорога, по обеим сторонам которой стояли низкие кусты. Дальше поднималась гора, тяжёлая, почти чёрная. По дороге шёл человек.
Нарисован он был несколькими быстрыми штрихами, но мне сразу показалось, что фигура похожа на самого Арсеньева.
— Куда он идёт? — спросила я.
— Я ещё не решил.
— Художник обыкновенно знает такие вещи.
— Художник — да. Человек — редко.
Он перевернул страницу и начал мой портрет.
Через несколько минут я попросила показать рисунок. Сходство было несомненным, но лицо казалось испуганным. Нарисованная женщина смотрела не на художника, а куда-то ему за плечо.
Я невольно обернулась.
На дороге никого не было.
— Что она там увидела?
— Не знаю.
— Но ведь это вы нарисовали.
— Иногда рука замечает прежде глаз.
— Вы хотите меня напугать?
— Нет. Сегодня мне не хочется вас пугать.
Именно слово «сегодня» должно было меня насторожить. Теперь я понимаю это. Тогда же я услышала только очередную мрачную двусмысленность.
Перед возвращением в город он вырвал из альбома рисунок Машука и протянул мне.
— Возьмите.
— Зачем?
— Чтобы завтра сравнить.
— С чем?
Он не ответил.
Мы ехали обрат
но вдвоём. Остальная компания отстала на повороте. Над городом уже собирались тучи, но воздух оставался неподвижным.
У самого моего дома Арсеньев сказал:
— Катерина Григорьевна, если бы вам стало известно, что человек намерен совершить непоправимое, вы попытались бы его остановить?
— Смотря какой человек и что именно он собирается совершить.
— Допустим, он сам ещё не знает.
— Тогда как же могу знать я?
Арсеньев провёл ладонью по лицу.
— Справедливо.
Он хотел сказать что-то ещё, но вместо этого поправил ремень альбома.
— Возможно, завтра вы услышите обо мне дурную новость.
Я рассердилась.
— Вы слишком часто прощаетесь навсегда, Михаил Юрьевич. Когда-нибудь вам действительно понадобится помощь, но никто не поверит.
Он посмотрел на меня без обычной усмешки.
— Да. Вероятно, именно так всё и бывает.
Он поклонился и пошёл прочь.
Я окликнула его:
— Вы придёте завтра?
Арсеньев остановился, но не обернулся.
— Если смогу.
Это были последние слова, услышанные мною от живого человека.
---
II
О дуэли я узнала после семи часов вечера.
К тому времени над Пятигорском разразилась гроза. Дождь падал сплошной стеной. Вода неслась по улицам, гремели ставни, лошади рвались из упряжи.
Первым приехал князь Оболенский. По одному его лицу я поняла, что случилось несчастье.
— Михаил Юрьевич ранен? — спросила я.
Он снял фуражку.
— Убит.
Я не поверила. Вернее, поняла значение слова, но не смогла связать его с человеком, который утром сидел возле меня и рисовал гору.
— Кем?
— Мартынцевым.
— Когда?
— Около шести.
— Где?
— У Машука.
Я задавала вопросы, ответы на которые ничего не могли изменить. Кто стрелял первым? Присутствовал ли лекарь? Сказал ли Михаил что-нибудь перед смертью? Почему его не привезли сразу?
Оболенский отвечал неохотно. Некоторые подробности он знал только со слов секундантов.
Мартынцев стрелял первым. Пуля попала Арсеньеву в грудь. Он упал сразу и больше не поднялся. Его собственный пистолет остался заряженным.
— Значит, он не успел выстрелить?
— Он не собирался стрелять.
— Откуда вы знаете?
— Перед началом сказал секунданту, что поднимет оружие в воздух.
— Но не поднял.
Оболенский помолчал.
— Возможно, не успел.
— Он знал, что Мартынцев выстрелит?
— Думаю, знал.
— Тогда почему стоял?
— Катерина Григорьевна, я там не был.
Он рассказал, что перед последней командой секунданты ещё надеялись на примирение. Арсеньев был готов отказаться от насмешек, но не пожелал просить прощения в тех выражениях, которых требовал Мартынцев.
— Я не стану лгать ради спасения собственной шкуры, — будто бы сказал он. — Я виноват в жестокости, но не в низости.
Эти слова могли быть подлинными. Могли быть придуманы позднее. После смерти поэта люди удивительно быстро начинают сочинять его последние фразы.
Когда Оболенский ушёл, я вспомнила рисунок.
Он лежал в гостиной на столе.
Я зажгла ещё две свечи и долго рассматривала человеческую фигуру на дороге. Утром мне казалось, что она идёт к Машуку. Теперь же я увидела, что человек направляется в противоположную сторону.
Это был оптический обман. Несколько пересекающихся штрихов позволяли истолковать позу и так и этак.
Но было ещё кое-что.
Человек уже не шёл.
Он лежал у дороги.
Я взяла рисунок в руки, приблизила к свече. Фигура могла показаться лежащей только из-за тени от складки. Я расправила бумагу — и она снова стала путником, удалявшимся от горы.
Тогда я впервые почувствовала страх.
Около одиннадцати мне сообщили, что тело Арсеньева наконец доставили в город.
Я не поехала.
До сих пор не знаю почему. Возможно, боялась увидеть его мёртвым. Возможно, всё ещё верила, что произошла ошибка. Мне казалось: пока я не взглянула на тело, смерть не завершена.
В половине двенадцатого я отпустила прислугу и осталась одна.
Дождь не прекращался.
Ровно в полночь постучали в дверь.
---
III
На пороге стоял Арсеньев.
Вода стекала с его волос и сюртука. Лицо было бледнее обыкновенного, но глаза смотрели ясно. На груди я
не увидела ни крови, ни разрыва ткани.
— Наконец-то, — сказал он. — Я стучу уже целую вечность.
Не помню, как отступила, пропуская его в дом.
Первой мыслью было, что Оболенский ошибся. Второй — что Михаила Юрьевича ранили, но он остался жив. Третьей не было. Для неё понадобилось бы признать невозможное.
Арсеньев снял фуражку. На полу остались мокрые следы.
— Вы дрожите, Катерина Григорьевна.
— Мне сказали, что вы убиты.
Он посмотрел на меня с недоумением.
— Кто сказал?
— Все.
— Я ещё не дрался.
— Дуэль состоялась вечером.
— Она назначена на завтра.
— Сегодня уже завтра, Михаил.
Он направился в гостиную. Проходя мимо зеркала, не взглянул на него.
Я взглянула.
В стекле отражались стол, свечи, открытая дверь и кресло. Арсеньева не было.
Он заметил выражение моего лица.
— Что с вами?
— Ничего.
— Не говорите мне «ничего». Это слово всегда скрывает нечто худшее.
Я принесла полотенце. Он отказался снять сюртук.
— Мне холодно без него.
В комнате было душно. Я открыла окно, но запах мокрой земли и табака не исчез.
Арсеньев подошёл к рисунку Машука.
— Где вы его взяли?
— Вы отдали его мне утром.
— Я не видел вас сегодня утром.
— Мы ездили за город.
— Сегодня я весь день был у себя.
— А вечером?
— Вечером поссорился с Мартынцевым.
— Это произошло не сегодня, а два дня назад.
Он нахмурился.
— Вы хотите меня запутать?
— Вас убили у Машука. Мартынцев стрелял первым.
Арсеньев засмеялся, но смех сразу оборвался.
— Нет.
— Ваш пистолет остался заряжен.
— Так и должно было быть.
— Почему?
Он провёл пальцами по рисунку.
— Я не стану в него стрелять.
— Но он станет.
— Знаю.
Это слово он произнёс совершенно спокойно.
— Тогда зачем вы туда пойдёте?
Арсеньев поднял голову.
— Я уже пошёл?
— Да.
— И он выстрелил?
— Да.
— А я стоял?
— По словам секундантов.
— И не поднял оружия?
— Не знаю.
Он сел.
Впервые я увидела на его лице не страх — нечто хуже. Человек может бояться будущего и всё же надеяться. Арсеньев смотрел на собственное прошлое, которое оказалось закрыто от него.
— Я помню дорогу, — произнёс он. — Помню облака. Голос секунданта. Мартынцев стоял напротив… Но дальше ничего нет.
— Вы упали.
— Это мне известно от вас. Я хочу знать, что было прежде.
— Прежде чего?
— Прежде выстрела.
— Вы решили не стрелять.
— Решил. Но это ещё ничего не объясняет.
— Вы не хотели убивать человека.
— Допустим.
— Этого недостаточно?
— Для красивой эпитафии — вполне.
Он подошёл к письменному столу, взял карандаш и начал рисовать. Рука двигалась быстро, почти яростно.
Через несколько минут он положил передо мной лист.
На нём человек лежал у подножия Машука. Лицо было скрыто. Чуть поодаль валялся пистолет.
— Это вы?
— Вероятно.
— Вы помните, как упали?
— Нет.
— Тогда откуда рисунок?
— Я вижу его, когда закрываю глаза.
В дверь громко постучали.
Арсеньев вздрогнул.
— Не открывайте.
— Почему?
— Не знаю.
Я вышла в прихожую и заперла гостиную на ключ.
Приехал доктор Майер. Он был весь в грязи, усталый и подавленный.
— Я только от него, — сказал он. — Простите, что так поздно.
— Он действительно мёртв?
Доктор пристально посмотрел на меня.
— Екатерина Григорьевна…
— Ответьте.
— Да. Смерть наступила почти сразу.
— Вы уверены?
— Я осматривал тело.
— А если он всё же…
— Подобная рана не оставляет надежды.
Я опёрлась рукой о стену.
— Он что-нибудь сказал?
— После выстрела — нет.
— А перед ним?
— Секундант утверждает, что он отказался целиться в Мартынцева.
— Почему?
Доктор устало снял очки.
— Может быть, не хотел крови. Может быть, считал дуэль нелепостью. Может, решил поставить противника перед последней возможностью одуматься.
— Он ожидал, что тот промахнётся?
— Михаил Юрьевич не был глупцом.
— Тогда чего он ожидал?
— Не знаю. Иногда человек понимает опасность и всё же не может совершить единственного поступка, который его спасёт.
Когда доктор уехал, я верну
лась в гостиную.
Дверь оставалась запертой.
Комната была пуста.
На кресле лежал мокрый сюртук.
Я коснулась ткани.
Она была холодной, но совершенно сухой.
На столе остался рисунок мёртвого человека.
В нижнем углу стояла дата завтрашнего дня.
---
IV
Следующей ночью он пришёл снова.
На этот раз я ждала.
Не знаю, чего было больше в этом ожидании — страха или надежды. Я понимала, что мёртвый не может стучать в дверь. Но ещё невозможнее было поверить, что больше никогда не услышу этого стука.
Арсеньев появился после полуночи.
Мундир его был сух, волосы аккуратно причёсаны. Он выглядел так, словно собирался на светский вечер. Только на груди темнело небольшое пятно. Сперва я приняла его за тень.
— Я вспомнил, — сказал он.
— Что?
— Почему не стрелял.
Он прошёл к окну.
— Я не хотел его убивать.
— Я так и думала.
— Вы слишком охотно мне верите.
— А зачем вам лгать теперь?
— Теперь мне особенно нужна ложь.
Он взял со стола собственный рисунок.
— Мёртвый поэт, отказавшийся пролить кровь. Превосходное завершение биографии. Люди любят благородные смерти: они позволяют не думать о том, сколько глупости им предшествовало.
— Вы действительно не хотели убивать.
— Да. Но одного этого мало. Я мог отказаться от дуэли. Мог извиниться. Мог уехать. Мог позволить секундантам уладить дело.
— Мартынцев требовал унизительного извинения.
— А я предпочёл смерть унижению?
— Возможно.
— Тогда это не великодушие, Катерина. Это гордость.
— Человек может быть одновременно великодушен и горд.
— Какая удобная мысль.
Он говорил резко, но я видела: раздражение обращено не ко мне.
— Вы боялись? — спросила я.
Арсеньев посмотрел на тёмное окно.
— До дуэли — да.
— Значит, вы понимали, что можете погибнуть.
— Я понимал больше. Мне несколько ночей подряд снилось это место. Кусты, мокрая трава, гора. Я слышал выстрел, но никогда не видел, кто упал.
— Почему никому не сказали?
— Чтобы услышать, что мне следует отказаться? Я и сам это знал.
— Тогда почему не отказались?
— Потому что одно дело — знать правильный поступок, другое — совершить его на глазах у людей, которые сочтут тебя трусом.
Он усмехнулся.
— Вот вам вся моя мистическая интуиция: я предвидел несчастье и пошёл ему навстречу, чтобы не показалось, будто я его испугался.
Тёмное пятно на его груди стало больше.
— Вы ранены, — сказала я.
Арсеньев опустил глаза.
Его пальцы коснулись ткани. Когда он отнял руку, на ней осталась кровь.
— Любопытно.
— Вам больно?
— Пока нет.
Он подошёл к зеркалу.
Теперь отражение появилось, но запоздало. Арсеньев уже отвернулся, а человек в зеркале всё ещё смотрел прямо на нас.
Потом отражение медленно подняло правую руку.
В ней был пистолет.
Настоящие руки Арсеньева оставались пусты.
Я вскрикнула. Он обернулся.
Зеркало отражало только комнату.
— Что вы увидели?
— Вас.
— Этого следовало ожидать.
— С пистолетом.
Он приблизился к стеклу и долго в него всматривался.
— Куда я целился?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
---
V
Он возвращался ещё три ночи.
Каждый раз — в иной одежде и с новым воспоминанием.
В третью ночь Арсеньев уверял, что хотел выстрелить в воздух, но не поднял пистолета, потому что считал подобный жест театральным.
В четвёртую признался, что на мгновение желал убить Мартынцева. Он видел перед собой не человека, а воплощение всех унижений, ссылок и насмешек, выпавших на его долю.
— Я мог поднять руку первым, — сказал он. — Но если бы выстрелил, то уже никогда не узнал бы, хотел ли жить или только не хотел умереть от его руки.
В пятую ночь он ничего не утверждал.
— Все мои воспоминания лгут, — произнёс Арсеньев. — Каждое выбирает такую правду, с которой мне легче оставаться мёртвым.
— Возможно, вы ищете точность там, где остались только несколько мгновений.
— Одного мгновения достаточно, чтобы узнать человека.
— Нет. Иногда одного мгновения достаточно лишь для того, чтобы ошибиться в нём навсегда.
Он посмотрел на меня с неожиданной нежно
стью.
— Вы говорите обо мне?
— И о себе.
Я рассказала ему о нашем последнем разговоре. О том, как он намекнул на дурную новость, а я упрекнула его в любви к мрачным предчувствиям.
— Я должна была остановить вас.
— Каким образом?
— Поехать к Мартынцеву. Обратиться к секундантам. Рассказать вашим друзьям.
— Но я не сказал вам о дуэли.
— Я могла догадаться.
— Почему же вы обязаны угадывать то, чего я не решился произнести?
— Вы просили помощи.
— Нет. Я хотел, чтобы вы сами предложили её. Это не одно и то же.
— Вам было страшно.
— И я постыдился сказать: «Катерина, мне страшно».
Он подошёл ко мне.
— Посмотрите на меня.
Я подняла глаза.
— Вы не виноваты в том, что я предпочитал намёки признаниям. Если человеку нужна рука, он должен протянуть свою. Я же всю жизнь стоял в стороне и смотрел, кто догадается подойти.
— Почему вы говорите это теперь?
— Потому что мёртвому уже не приходится заботиться о достоинстве.
Он улыбнулся, и на мгновение передо мной оказался прежний Арсеньев — язвительный, печальный, невыносимый и живой.
— Сегодня мы пойдём на бал, — сказал он.
---
VI
Дом Верзилиных был закрыт.
После роковой ссоры хозяева уехали из города, и ставни не открывались несколько дней. Но в ту ночь за окнами горели свечи.
Изнутри доносилась музыка.
Не таинственная и не прекрасная — обыкновенный вальс, каких я слышала десятки. Скрипки иногда фальшивили, кто-то сбивался с такта. За музыкой различались разговоры, звон бокалов и смех.
Дверь оказалась незапертой.
В зале было душно. Горели люстры. Гости танцевали и разговаривали, не замечая нас.
Я узнавала почти всех.
У стены стоял Мартынцев в черкеске. Арсеньев находился возле рояля и рассказывал что-то двум дамам. Это был не мой ночной посетитель, а прежний Михаил Юрьевич — живой, возбуждённый, беспощадно весёлый.
— Неужели я так выглядел? — тихо спросил стоявший рядом со мной мертвец.
— Иногда.
— Ужасный человек.
— Нет. Но временами вы очень старались им казаться.
Живой Арсеньев громко произнёс насмешку. Несколько гостей рассмеялись.
Лицо Мартынцева изменилось.
— Я уже просил вас прекратить, — сказал он.
Арсеньев поклонился.
— А я уже обещал подумать над вашей просьбой.
Снова раздался смех.
Мартынцев потребовал разговора наедине. Оба вышли в соседнюю комнату.
Музыка продолжалась.
Через несколько минут гости вернулись на прежние места. Арсеньев опять стоял у рояля, Мартынцев — у стены.
Разговор начался сначала.
Но теперь шутка звучала иначе — значительно злее.
В третий раз гости засмеялись ещё до того, как Арсеньев открыл рот.
— Это не прошлое, — сказала я.
— А что же?
— То, как его помнят.
Он подошёл к своему живому двойнику и попытался схватить за плечо. Рука прошла сквозь ткань мундира.
— Замолчи, — приказал мёртвый Арсеньев.
Живой продолжал говорить.
— Он вас не слышит.
— Я слышу его.
— Потому что это вы.
Сцена повторилась в четвёртый раз.
Теперь Мартынцев стоял перед зеркалом в соседней комнате. В зале ещё продолжали смеяться, но он словно ничего не слышал.
— Я не могу отступить, — сказал он своему отражению.
Отражение молчало.
— Он публично оскорбил меня.
Зеркальный Мартынцев поднял пистолет.
— Он сам вынудил меня.
Отражение прицелилось ему в грудь.
Мартынцев отвернулся.
— Я не собираюсь его убивать.
В зеркале сверкнул выстрел.
Стекло осталось целым.
Бал начался снова.
— Вот мой ад, — сказал Арсеньев.
— Нет. Если бы дело заключалось в одной шутке, её можно было бы не произнести.
— Разве этого недостаточно?
— К дуэли привела не фраза. Вы оба шли к ней. Вы — потому что не могли признать свою жестокость, не унизив себя. Он — потому что сделал собственную обиду важнее человеческой жизни.
— Значит, виноваты оба?
— В разном.
— Но умер только я.
— Смерть не всегда выбирает наиболее виновного.
Музыканты опустили инструменты.
Вальс продолжал звучать.
Арсеньев взял меня за руку.
— Пойдёмте отсюда.
Впервые его ладонь была тёплой.
---
VII
Мы подошли к Машуку перед рассветом.
Дождь начался ещё в городе. Дорога размокла, под ногами скользила глина. Я не чувствовала усталости, хотя в другое время не смогла бы подняться туда ночью.
Арсеньев шёл впереди.
Иногда молния освещала его целиком. Иногда на дороге оставалась только одна тень — моя.
Наконец он остановился.
— Здесь.
Место ничем не отличалось от остального склона. Кусты, камни, примятая трава. Но я сразу увидела две человеческие фигуры.
Мартынцев стоял в нескольких десятках шагов от Арсеньева. В стороне застыли секунданты.
Дождь проходил сквозь них.
— Вы это помните? — спросила я.
— До этой минуты.
Мёртвый Арсеньев подошёл к самому себе.
Обе фигуры были похожи, но не одинаковы. Живой казался моложе и спокойнее. В правой руке он держал пистолет дулом к земле.
Секундант подал команду.
Мартынцев поднял оружие.
Арсеньев остался неподвижен.
Он не улыбался. Не смотрел с презрением. Он прекрасно понимал, что сейчас может произойти.
— Почему вы не стреляете? — почти беззвучно спросил Мартынцев.
— Потому что не хочу вас убивать.
— Стреляйте в воздух.
— Вы примете это за новую насмешку.
— Тогда извинитесь.
— Я признаю, что был жесток. Но не стану изображать раскаяние под пистолетом.
— Стало быть, вы снова надо мной смеётесь?
— Нет.
— Я вам не верю.
Арсеньев медленно поднял оружие, но направил его в сторону от противника.
Это не был красивый театральный жест. Рука заметно дрожала.
— Михаил! — крикнул один из секундантов.
В его голосе прозвучало предупреждение.
Арсеньев посмотрел на Мартынцева. Он знал, что тот выстрелит. Я увидела это по его лицу. Никакой самоуверенности, никакой надежды на чудесное милосердие.
Только страшное понимание: сейчас всё зависит от человека, которого он унизил и которому сам отказался причинить вред.
Он мог ещё поднять пистолет.
Мог попытаться опередить Мартынцева.
Но тогда пришлось бы убить, чтобы спастись.
Арсеньев не выстрелил.
Палец Мартынцева лёг на спуск.
И только в эту секунду на лице поэта появился страх.
Не предчувствие, не романтическая покорность, не желание смерти.
Обыкновенный человеческий страх.
— Подождите, — произнёс Арсеньев.
Мартынцев выстрелил.
Поэт упал.
Гром прогремел мгновением позже.
Мёртвый Арсеньев пошатнулся рядом со мной и прижал ладонь к груди. На мундире открылось чёрное отверстие. Между пальцами потекла кровь.
— Теперь я вспомнил, — сказал он.
Я подхватила его, но он мягко высвободился.
— Вы знали, что он выстрелит.
— Да.
— Почему же не защитились?
Он посмотрел на фигуру, лежавшую под дождём.
— Я не мог спасти себя убийством. Но до последнего надеялся, что кто-нибудь остановит нас. Секунданты. Он. Я сам.
— Вы хотели умереть?
— Нет.
— Тогда почему пришли сюда?
— Потому что боялся показаться трусом сильнее, чем боялся смерти. Пока она оставалась только мыслью.
— А потом?
— Потом я захотел жить.
Он опустился на колени рядом с собственным телом.
— Люди скажут, что я предвидел свою смерть. Что сам призывал её. Что вышел сюда уже обречённым.
— Разве вы не предвидели?
— Предвидеть — не значит желать. Человек может знать, что дорога ведёт к пропасти, и всё же идти по ней, надеясь остановиться у самого края.
— Вы не остановились.
— Да.
В этом коротком признании не было ни оправдания, ни гордости.
— Зачем вы приходили ко мне? — спросила я.
Арсеньев поднялся.
— Я хотел узнать, кем был в последнее мгновение: гордецом, самоубийцей или благородным глупцом.
— И узнали?
— Нет. Человек редко бывает чем-нибудь одним.
— Тогда что вы вспомнили?
Он посмотрел на меня.
— Что попросил подождать.
— Я слышала.
— Значит, теперь это помните не только вы.
— Но меня здесь не было.
— Теперь были.
Дождь начал слабеть.
Фигуры секундантов исчезли. За ними растворился Мартынцев. Последним пропало тело на траве.
Остались только мы.
Арсеньев достал из-под мундира альбом.
— Нарисовать вас?
— Сейчас?
— Другого времени у меня не будет.
Он сел на мокры
й камень и долго рисовал. Я не видела, как карандаш касается бумаги, но слышала его сухой шорох.
Закончив, Арсеньев протянул мне лист.
На рисунке женщина стояла у подножия Машука. Позади неё лежал мёртвый человек. Далеко впереди, по дороге, уходил другой — живой, в дорожном плаще, с альбомом под мышкой.
— Кто из них вы?
— Оба.
— Куда уходит второй?
— Туда, где меня ещё не успели превратить в последнюю пулю, последнюю фразу и последнее стихотворение.
— Вы вернётесь?
— Если будете звать.
— А если не стану?
— Тогда, может быть, я уйду.
Он встал.
— Прощайте, Катерина Григорьевна.
— Подождите.
Арсеньев посмотрел на меня и грустно улыбнулся.
— Вот теперь это слово сказали вы.
Он пошёл по дороге.
Я хотела последовать за ним, но увидела внизу первые огни просыпавшегося Пятигорска.
Когда снова взглянула на склон, дорога была пуста.
---
VIII
Меня нашли утром у Машука.
Я не могла объяснить, как пришла туда одна. Мои башмаки были испачканы глиной, платье промокло, в руке я держала рисунок.
Мне сказали, что всю ночь дверь моего дома оставалась запертой изнутри.
Арсеньева похоронили через два дня.
Я не подошла к гробу. Не хотела, чтобы лицо мертвеца изгнало из моей памяти человека, уходившего по дороге.
Мартынцев пережил его на много лет.
Я видела этого человека лишь однажды после дуэли. Он стоял перед церковью, постаревший, осунувшийся, хотя со дня выстрела прошло всего несколько месяцев.
Увидев меня, он снял шляпу.
— Екатерина Григорьевна, — произнёс он, — я не хотел его смерти.
— Но вы целились ему в грудь.
— Он мог выстрелить.
— Он не выстрелил.
— Я не знал этого заранее.
— Знали, когда нажимали на спуск.
Мартынцев побледнел.
— Что он сказал перед выстрелом?
— Вы присутствовали там.
— Я не расслышал. Мне иногда кажется…
Он умолк.
— Что вам кажется?
— Будто он попросил подождать.
Я ничего не ответила.
Мы расстались.
В ту ночь кто-то долго ходил под моими окнами, но в дверь не постучал.
---
IX
С тех пор прошло более сорока лет.
О гибели Арсеньева написали много. Одни сделали из него жертву судьбы. Другие — надменного безумца, который сам искал смерти. Третьи утверждали, что он намеренно не стрелял, желая оставить противника убийцей. Были и такие, кто считал его поступок доказательством высокого благородства.
Все они говорили об одном мгновении так, будто одного мгновения достаточно, чтобы исчерпать человеческую жизнь.
Я тоже не знаю правды целиком.
Знаю лишь то, что увидела или вообразила той ночью: Михаил Арсеньев понимал опасность. Он не считал Мартынцева безвредным и не надеялся на обязательный промах. Он пришёл к Машуку, потому что гордость не позволила ему отступить, а совесть — выстрелить в человека.
Это не делает его святым.
Не делает самоубийцей.
Не делает глупцом.
Он был человеком, запутавшимся между страхом смерти и страхом унижения. И когда первый страх оказался сильнее второго, времени уже не осталось.
Последний рисунок всё ещё хранится у меня.
С годами карандашные линии побледнели. Тело у подножия Машука почти исчезло. Женщина под дождём тоже едва различима.
Но человек на дороге становится всё яснее.
Сегодня утром я увидела, что он повернул назад.
Теперь он стоит за спиной нарисованной женщины и смотрит ей через плечо — туда же, куда смотрела я на первом портрете.
В полночь начался дождь.
Кто-то постучал в дверь.
Три раза.
Я не открыла.
Не потому, что испугалась. И не потому, что разлюбила.
Просто мёртвые возвращаются, пока живые требуют от них последнего ответа. Я же больше ни о чём не хотела спрашивать Михаила.
Стук прекратился.
На рассвете я подошла к столу.
На рисунке осталась одна пустая дорога.
Ни тела. Ни женщины. Ни уходящего человека.
На обороте листа проступили слова, которых прежде не было:
> «Она наконец позволила мне уйти».
Я долго рассматривала почерк.
Он был похож на руку Арсеньева.
И всё же последняя буква была написана моей.
Свидетельство о публикации №226082100651