Лучшие годы
Здесь существовал негласный джентельменский набор, позволяющий любому желающему постичь навыки коммуникации, необходимые для того, чтобы сойти за «своего». Для начала стоило найти собеседника и вместе выбрать вызывающего у вас наименьшую симпатию знакомого, чтобы уличить того в недостатке вкуса. Это как бы заявляло о достаточном уровне образованности у Вас самих. Затем, при отсутствии у Вас родственных или каких-либо других связей в Институте, хорошим тоном было блеснуть знанием родословной вашего общего недруга. Не имело значение, отставал он или преуспевал в своих делах – наличие однофамильца в Институте объясняло и то, и другое. Если родственные связи или связи любого другого характера в институте у Вас все же имелись, на время стоило позабыть про собственного Деда и использовать тот же прием. Со всеми людьми, не относящимися к Институту, нужно было разговаривать снисходительно – вне зависимости от их возраста и статуса. Впрочем, внутреннее снисхождение можно было испытывать и к товарищам по Институту. Но относиться серьезно к человеку, не отмывавшему слезой, было совсем не культурно. Поощрялся также вопрос: «А вы из Нашего Института?». В случае отрицательно ответа, сделайте вежливо-сочувственное выражение лица, будто Ваш собеседник сообщил, что борется с каким-нибудь физическим недугом.
Конечно, приезжая каждое утро в центр Москвы и заходя утром в особняк, трудно было не почувствовать себя элитой. Благородные изразцы и профили архитекторов на нарядном фасаде встречали наши немного менее благородные лица. Залы, навсегда оставленные балами, наполнялись хронически не выспавшимися студентами. Оттенок торжественности кессонов на потолке бледнел. Скульптуры в коридорах и отмывки, сделанные лет 70 назад, подавляли своим величием. «В подобной обстановке трудно было бездельничать, но нам это удавалось». О проблемах простых смертных напоминал только потолок, протекающий в нашей проектной аудитории.
Проблема протекания решалась весьма специфично. Сначала поднимался шум, и все возбужденно собирались посмотреть на непривлекательную трещину в потолке. Позже, когда капать уже переставало, приходил мужчина в рабочей одежде и спрашивал: «Где капает?». Мы неопределенно показывали рукой наверх. Если ему удавалось прийти вовремя, он сначала любовался протеканием, потом уходил и возвращался вновь, но уже в компании своего коллеги. Его товарищу, видимо, поручались самые ответственные задачи, и он прилежно сфотографировал неисправность. После успешно выполненного дела они вдвоём удалялись, и мы не видели их до следующего протекания.
Так как капало исключительно на парту, за которой я сидела, счастье ходить к соседям за огромным мусорным ведром, возлагавшим на себя функцию ведра для воды, выпадало мне. Мусорка вызывало соревновательный инстинкт и желание попробовать себя в роли снайпера. Когда мне надоедало, что в мою спину прилетают подлые бумажки, я уходила со своей пионерской первой парты на последнюю к Ане.
По возможности я вообще от нее не отлипала. Первое впечатление об этой длинноволосой изящной барышне, которую, родись чуть пораньше, взяли бы сниматься во французское кино новой волны, было непременно ошибочным. Ее строгое выражение лица смягчалось, стоило только отвлечь ее разговором. Самыми привлекательными ее чертами оказывались не возвышенность и утонченность, а умение грубо шутить, попадать в любое угодное ей помещение и поить мужчин мыльными растворами.
Я с интересом наблюдала за противостоянием Ани и Ирмы Остаповны.
– Ну тут сам Бог велел композицию поменять! – воскликнула Ирма Остаповна. Геометрично подстриженные рыжие волосы подчеркивал серебряный костюм, роднящий ее с Зигги Стардастом. Я была без ума от этой авторитарной дамы.
Она продолжала еще более драматично:
— Ты правда думаешь, что это нормально? — Аня была последним человеком, которого можно было обвинить в отсутствии вкуса, но Гестаповна не сдавалась. – Ты помнишь, какой я просила отступ сделать? Разве это было сложно? Лист надо было вообще брать горизонтальный. Да, Игорь Владимирович?
Игорь Владимирович, похоже, расстроился, что про него вспомнили. В этой аудитории он был самым ментально стабильным. У него в жизни были дела посерьёзнее, чем врезающиеся друг в друга призмы. Сегодня утром его ребёнок, например, не захотел идти на плаванье.
– Я бы взял вертикальный…
– Нет, нужен горизонтальный, как я и сказала, – она снова надолго забыла про своего коллегу. – Я понимаю, что тебе твои серьги гораздо важнее, чем архитектура. У слова «архитектор» вообще нет женского рода. Но за сушение сухарей все равно отвечать будешь ты. Так что ищи. Ищи образ. Надо погружаться в тему. Надо отдавать всю себя проектированию. Нужно жить архитектурой.
На этом моменте я перестала слушать. Мне хватало пространственных советов по поводу того, как правильно быть профессионалом.
Пятнадцать минут назад Гестаповна зачеркнула фойе перед залом в моем лектории, туалеты сказала непременно делать рядом с кабинетом директора, а библиотеку предлагалось перенести со второго антресольного этажа на первый, поближе к лекционному залу. Видимо, чтобы развивать у читающих умение воспринимать несколько источников информации одновременно.
Я в который раз убедилась, что проектирование – это не мое. Что было мое – вопрос открытый, но часами воюя с формообразованием в Ревите и вставляя в Фотошоп картинки, я была уверена, что кончина моя близка и непривлекательна.
Вероятно, мысленное нарекание себя «прекрасным дилетантом» снимало с меня претензии от возможной критики за недостаточную профессиональность. Я как бы выбывала из соревнования, показывая остальным участникам язык. Но меня не покидало ощущение, что пойди я учиться не на архитектора, а на режиссёра – и там я бы мучилась от аутсайдерства.
Аня, наконец, познала все прелести консультирования, освободила место для следующей жертвы Главы Неизвестного Рейха и начала неохотно менять композицию.
– Это тебе Бог велел сделать или Ирма Гестаповна?
– Это Бог обратился ко мне и говорит: «Аня, поменяй композицию». Я спрашиваю: «Бог, это моё предназначение?». А Бог уже всё. Ушёл.
– Помнишь анекдот про Пугачеву?
– Не помню. Общайся с Григорием Георгиевичем поменьше.
– Когда я вырасту, я хочу стать Ирмой Гестаповной, – мечтательно протянула я.
– Мне кажется, она дома бьет своего мужа. Когда, наконец, наступит распределение в группы к новым проектникам, я ни за что не выберу ни одну женщину.
– Феминистично. И что, пойдёшь к толстому лысому еврею, который на весь наш курс заявил, что ему надоело учить девочек?
– Ну, не всем же любить длинноволосых аскетов.
— Мой главный длинноволосый аскет – это ты. Пойдем со мной, пожалуйста, на обэд.
Аня продолжала ставить ось. По-моему, ту же самую. Я не стала задавать глупых вопросов. После согласилась дождаться со мной консультацию по курсовой сегодня вечером с Григорием Георгиевичем, и я старалась ее не нервировать.
ГэГэ был седым, хромающим и заметным. Весёлые блики его фрейдовских очков скрывали хитрое выражение глаз и почти мальчишеское озорство в моменты его лучшего расположения духа. Его периодическая ворчливость объяснялась физическим недомоганием, а грубость была избирательна и являлась реакцией нетерпимости к невежеству. Он любил рассказывать анекдоты и не любил, когда с ним спорили. Заявлять о своей точке зрения слишком уверенно было нежелательно. Тогда он поднимал руки и сводил разговор на нет. Но Григорий Георгиевич подавал мне пальто, открывал двери и находил лучшие формулировки даже для отказов, поэтому я не могу подходить к описанию его характера объективно.
Когда же я совсем ему надоедала, он отправлял меня консультироваться к Маэстро. Маэстро напоминал мне молодого Боуи – если бы у Боуи не был синих теней и рыжего маллета (первое не было большим упущением, а стрижка его мне нравилась не меньше). Не было кафедры, к которой он не имел бы отношения. Поначалу я не могла понять, на чем сдружились ГэГэ и приличный Маэстро. Позже узнала, как искусно Маэстро умеет ругаться матом, и их союз начал выглядеть уже более логичным.
Так что теперь я неплодотворно мучила одновременно двух людей, а Аню пытала своими рассказами о чудесах коммуникации.
– Сижу я, значит, с ним, на прошлой неделе. Консультируюсь. Ему звонит какая-то женщина. Ладно, не «какая-то»… И я по одному его лицу уже вижу, что он очень гордится тем, что сейчас скажет. Вот он смотрит на меня и говорит: «Хорька оттарабаню и приеду». Аня, он хоть понял, что сказал?
– Подтвердил эксклюзивность ваших отношений, – весело отвечала она. – Он вообще, похоже, животный эпос любит. Крылова перед сном читает.
– Хорёк, хрюшка, птенец, рыба. Из всего списка я могу понять только птенчика. Меня всё устраивало на этапе, когда я была «дорогая».
С Аней мы были искренне уверены в собственном искромётном остроумии и любую бытовую ситуацию могли юмористически докрутить до содомистического абсурда. А что нам оставалось делать? Воспринимать происходящее серьезно было неоправданно саморазрушительно. Я бы даже не назвала это эскапизмом. Мы просто чётко обозначили зону своей ответственности и нашли себе странные увлечения. Я увлеклась советской архитектурой и всякими древностями (взять хотя бы возраст мужчин, которые мне нравились, - он был сопоставим с датами эпохи Нового царства в Древнем Египте), Аня – вложениями в свою будущую карьеру.
Проблемы, которые считались серьезными и важными, были разрешимы путями, по которым большинство не было согласно идти. Мировые конфликты, которые должны были волновать, никто из имеющих на это право на их улаживание, на самом деле, не планировал этого делать. Ответственность за поражение пугала больше, чем ответственность за что-либо еще. Моральные и этические дилеммы, над которыми размышлял еще Сократ, стали отдавать ханжеством. И самое главное: об этом всем вообще не стоило говорить. Право выбора сохранялось, но его можно было описать фразой из фильма: «Ты хочешь, чтобы тебе откусили голову или поехать на дачу?».
От каждого, кто был старше меня, я получала сочувственное: «И ведь решать ведь всё это предстоит вам…». Оказалось, что дел у меня просто немыслимо: устранение проблем в системе обучения нашего института, устранение мирового кризиса и защита культурного наследия. Дэдлайн – лет пять назад. Из всего предложенного списка меня волновало только архитектурное наследие.
Конечно, Москва все переварит. Но дело будет не в ее похвальной прогрессивной преемственности. И не в том, что она уникальный пример смешения всех архитектурных стилей и самых смелых решений, хотя снести всю историческую Москву деятелям советской власти не удалось только по счастливой случайности экономической недостаточности. А дело в том, что долгая память для человека – хуже, чем сифилис. Так что забудется и Электрозавод, и немецкая слобода на Бауманке, и Хитровка. Как забылись Красные Ворота, храм на Большой Лубянке и гостиница Россия.
Чтобы что-то хотелось сохранить, это необходимо наделить смыслом, значением и даже испытать к объекту архитектуры платоническую любовь (основанную хотя бы на том, что слишком много времени потрачено на разбирательства, почему кого-то вообще должен волновать очередной дом с арками).
Современники всегда были против новых течений. Никто не поверит в то, что их знакомый – гений. И есть что-то старческое в отрицании всего нового. Но неужели элита плодится с такой скоростью, что количество жилья, в котором она нуждается, увеличивается в геометрической прогрессии? Почему сносят памятники, а хрущевки стоят, тщательно оберегаемые?
– В самом деле, почему меня это должно волновать? Виноваты во всём они, а сходить с ума от ограниченности жизненных перспектив мне. Пока работает Шоколадница, открыт институт и мне на карту переводят деньги – я буду жить полноценно.
– Действительно. А если Шоколадницу закроют – ты начнешь заниматься политикой.
– Если Шоколадницу закроют, я начну ходить в Вольчек.
Мы не были ни декабристами, ни битниками, ни передвижниками. Только от последних у нас был «энтузиазм творческой бесполезности», как сказал Маковский. И говоря «мы», я даже не пытаюсь составить портрет поколения, а имею ввиду меня, Аню и сложившуюся вокруг нас специфическую среду, обусловленную нашим характером.
Мы представляли себя сумасшедшими героями Вуди Алена, довлатовскими талантливыми лентяями, митьками, которые «вечно в говне и проигрыше, и поэтому побеждают». Нам хотелось иметь жизнь, как в фильме. И у нас даже получилось. Это было кино Джимми Мармуша. “Отпуск без конца”.
Взгляды на мир и политику у нас были специфические.
– Я, предположим, не понимаю, в чем проблема анархии. Мне, может, и не нужен государственный аппарат, чтобы я смогла организовать свою жизнь, – махала руками очевиднейшая жертва капитализма в ожидании своего обеда в Шоколаднице. – Я же не собираюсь бегать голышом по улице и поджигать машины.
— Ты, может, и не собираешься, — Аня загадочно ковырялась вилкой в салате. – А вот за себя я не отвечаю.
Все наши разговоры были самурайскими. В смысле что они у них был только путь, а не цель, и мы напоминали хаотично передвигающегося на протяжении половины фильма Алена Делона. Я причудливо строила предложения, просто потому что мне нравился сам процесс произнесения слов, а Аня на всё легко парировала. Мы долго могли идти в тишине до коридору, а потом я выдавала какую-нибудь нелепую и сильно беспокоящую меня мысль:
— В 9 лет, когда у нас на табуретке на кухне играл местный рокер в неизменной арафатке и с дрэдами, я морально готовилась к андерграундным проблемам. Думала, что буду через десять лет сидеть, царапать на стене пацифик. С друзьями придется пить электрический чай и отправлять искать парламентера траву и хлеб. Проблемы были обещаны явно экологического характера. И что? Целых три куплета в моей жизни пропущено, а я уже на этапе наблюдения за бывшими бунтарями, которые живут в уютной квартире и пьют кефир. Из бунтарского в них осталась только смелость держать на полке шесть альбомов Г.О. и пять альбомов Б.Г. Причем Б.Г. теперь вообще слушать нельзя. Летова не трогают только потому, что он умер. Сложно решать за мертвых - предатели они были бы или нет. Это он ведь про Советский Союз пел. Сейчас-то у нас все по-другому.
— Я царапала ключом на стене пацифик . И была парламентером. И шлялась по подвалам, — Аня сделала паузу, подбирая слова. — А потом сделала все, чтобы больше никогда с этим не сталкиваться. Все не так интересно, как ты думаешь. И вообще. Ты даже джинсы не носишь. Ну какой тебе андерграунд? У тебя дед академик. Если тебе обязательно нужно от чего-то страдать, можешь пострадать от того, что мы опаздываем.
— О чем, интересно говорят интеллигентные люди? – не унималась я.
— О вине и об Италии.
— Как тебе вино?
— Никак. Не пью.
— А Италия?
— Была в девять лет. Не понравилось.
— Мне кажется, мы не интеллигентные люди.
— Что ж теперь поделать.
Аня точно не испытывала комплексов по поводу несоответствия высшему обществу. Увеличившийся темп ходьбы говорил о катастрофичности нашего опоздания. Вышедший из-за угла Маэстро усугубил ситуацию.
— О, — умело сформировала я. — Вам, наверное, очень интересно, как там моя курсовая.
Вместе с Аней они синхронно тяжело вздохнули. Я начала копаться в сумке поисках результатов своих графических исканий.
Предварительно уронив все, что у меня было, я достала два помятых листка а4. Мои гордые эскизы. Я до сих пор не могу вспомнить, кто именно согласовал мне тему “Сравнение размеров внутренних блоков нижних рядов пирамиды Джосера с размерами облицовочных блоков верхних рядов пирамиды Хеопса” и тем самым поощрил меня заниматься самым бессмысленным трудом на свете. В подметании пустыни пользы было больше.
Графической составляющей моей работы являлись идентичных по виду пятнадцать прямоугольников, неравномерно расположенных на листе. Некоторое разнообразие привносили только цифры – это и были размеры блоков, над которыми проводился серьезнейший анализ. Источники, из которых я брала все эти значения, не внушали доверия, зато внушали чистый ужас. Все, кто видел мою работу, осознавали, что в мире есть множество вещей, гораздо более захватывающих, и вежливо отвечали: «Самобытно…».
Я положила листки на подоконник. На лице Маэстро появилось выражение безудержного веселья. Он хитро заулыбался, заправил волосы за ухо, а потом радостно изрек:
— Полагаю, что это гениально. На растерзание к Григорию Георгиевичу гордо пойдешь без меня.
— И что делать? — я отчаялась. Маэстро еще больше развеселился.
— Как найдешь ответ, обрадуй Чернышевского.
Своим следующим вздохом Аня заслужила Оскар. На прощание Маэстро нам помахал.
Григория Георгиевича нигде не было видно. Стало понятно, что никуда мы не опаздывали. Аня оглядывалась в поиске ближайшей розетки. Судя по их тотальному отсутствию, нас все должно было настраивать на возвышенный уклад жизни без электричества. Вместо ламп стоило зажигать свечи. Чудовищные звуки фортепиано, доносящиеся из Красного зала, добавляли драматизма.
Было слышно, как на кафедре кто-то весело беседовал. Произносили сомнительного качества анекдот, который слушали семнадцать лет подряд, вероятно, каждый вторник.
Я любовно вписывала Анину фамилию в уголке своей чудовищной курсовой. Это был единственный раз, когда я смогла принести ей практическую пользу.
По любви я вообще могла сделать, что угодно. Я рисовала работы на ватманах, чтобы меня похвалили, делала второй подрамник, чтобы понравиться Ане, по 6 часов ждала консультации. Я была готова выучить новый язык, встретить делегацию из Европы и поехать на раскопки в Судан, пока была вероятность, что меня за это поощрят. Карательная методика в моем случае не была лучшей – тогда я просто переставала работать.
Парадная дверь открылась. С кафедры вышел Григорий Георгиевич в прекрасном расположении духа. Он мне улыбнулся. От предвкушения я встала со стула.
– Мне звонили по твоему поводу, – Он погладил меня, как собаку. Я начала вспоминать все свои грехи на последние три дня. Ни один из них никак не относился к Григорию Георгиевичу и его ближайшему окружению. – Я думал тебя убить, а мне тебя хвалили.
Хвалил, конечно, Маэстро. Издевался, как мог.
Все нормальные люди ушли домой. Остались я, Аня и Григорий Георгиевич. Аня сердито штриховала. Григорий Георгиевич, судя по направлению, шёл пить чай. Я с ревностью наблюдала за тем, как в коридоре исчезает его хромающий силуэт. С кем он шёл пить чай, сомнений не возникало.
Ущерб, производимый мною, был, скорее всего, выше коэффициента пользы оценки за курсовую. На втором часу чужого чаепития в ближайшей аудитории мы нашли забытые кем-то два леденца. Торжественно назвали это воровством и приписали конфетам небывалые качества. В действительности они даже скачок сахара вряд ли вызвали – такого они были размера. Когда мы дожевали конфеты, Григорий Георгиевич допил чай. Он нам улыбнулся, прошёл мимо своего кабинета и пошёл в противоположную сторону. Я не выдержала и написала ему напоминающее о нашем курсовом свидании сообщение. Потом театрально ударилась головой о стол и не рассчитала силу.
У меня завибрировал телефон. Я его радостно включила и расстроенно выключила.
– Он написал, что подойдёт, когда освободит руки.
– Спроси, освободит от чего, – не отвлекаясь от рисунка, съязвила Аня.
– А субординация?
Она скучающе посмотрела на меня.
– Так у тебя с ним субординация?
С кафедры внезапно и необъяснимо вышел главный энтузиаст нашего института. Максимилиан Поляков состоял в сборной по перетягиванию каната, рисовал плакаты для юбиляров и собирал подписи для петиций неопределенного характера.
– Как дела? – бодро спросил он.
– Лучше всех. Как твои?
– Не сплю третий день. Решил переклеить макет полностью, с нуля. Держусь только на кофе.
– Ты на Сталина работаешь, что ли?
– Почему?
– Ну, Сталин по ночам работал… А Кремль не спал в ожидании его звонков…
Максимилиан деликатно перевел тему. Впрочем, к моим неудачным шуткам относились спокойно.
— Ты видела павильон Саши Павловой? Человеку откровенно не хватает вкуса.
— А у тебя какой проект?
— О, — он заметно воодушевился. – Я концептуалист… Мой павильон органично вписывается в окружающую застройку, вступает в диалог с историческим контекстом, становится новой точкой притяжения, формирует архитектурного доминанту… Это синтез традиций и современность, некое переосмысление традиционных мотивов, вдохновленное природными формами.. Создается выразительный пластический образ, подчеркиваемый чистотой линий и лаконичностью форм… Игра света и тени задает ритм фасада… Панорамное остекление наполняет помещение светом… Внутри создается гибкое многофункциональное пространство, помещения плавно перетекают одно в другое, все продумано для мелочей ради создания комфортной среды для жизни…. Я мог бы учиться на «отлично», но мне это просто не надо…
— Это самый уникальный концепт, который я слышала, — заявила Аня, не отвлекаясь от рисунка. Максимилиан был слишком увлечен торжеством своего внутреннего гения, чтобы уловить иронию в ее словах.
Мне же, в свою очередь, было нечего ответить не подобные претензии. У меня был такой же павильон, как у Саши Павловой. Не сговариваясь, мне обе подчистую сперли его у Оскара Нимейера. Даже не знаю, что бы он сказал по этому поводу. А про Сашиных родственников… Наш институт – маленькая Армения. Я сама была чьей-то внучкой. Просто неталантливой.
Вопросы: «Гений я или нет?», «Талантливый я или нет?», «А вот талантливее ли я Васи Леонидова? А вдруг я талантливее, чем Гауди?» были идиотскими. Ни один уважающий себя человек, похоже, не считал себя гениальным. Гениальным себя, похоже, считал только Эдуард Спичигин.
Шостакович, например, называл себя серым посредственным композитором. Сложить идеальную карьеру, подтверждавшую бы гениальность автора, было невозможно. Леонид Павлов терпел архитектурное поражение в конкурсе на станции пятой очереди. Шехтеля после революции нарекли представителем «буржуазного искусства». Он в бедности умер от рака. Несовпадения в идеологических убеждениях со властью либо губили талант архитекторов, либо самих архитекторов.
Я подняла голову. К нам медленно приближался Григорий Георгиевич. Он больше не улыбался. Судя по всему, в институте закончился чай. Я начала искать очки, которые надеваю, только если плохо выгляжу или нервничаю. Он прошел мимо нас прямо к подоконнику и тяжело об него облокотился.
— Вам плохо?
— Не то слово.
— Вам ужасно?
Я подумала, что он меня сейчас убьет. Но он тактично продолжил:
— Я кошмарно устал.
— Что с вами случилось, дорогой Григорий Георгиевич?
— Я объелся.
Я сочувственно промолчала. А что тут скажешь. Мы прошли на кафедру.
— Преподавать – это как орать в унитаз.
— Это из-за нас? — робко спросила я.
— Да почему из-за вас, — он смягчился. — Система образования себя не оправдала…
ГэГэ был готов поделиться мыслями о несовершенстве нашего общества, когда у меня с колен соскользнули титанически масштабные наработки по курсовой. Я больше не могла их скрывать. Это его отвлекло.
— Вещь посильнее «Фауста» Гете. Флаг в руки, барабан на шею, — несмотря на пионерскую задорность этой фразы, она не обозначала одобрение педагога, а скорее благословление студента на самостоятельную гибель в дырявой лодке. Академические рамки заведения не давали ему в полной мере выразить свою мысль. – А что говорит Владимир Константинович?
— В безудержном восторге, — хмуро ответила я. Теперь, на неудобной табуретке, я посылала самые гнусные пожелания всем древним египтянам, додумавшимся складывать свои каменные кирпичи горкой и мериться этими горками со своими предками.
— Я с ним согласен.
— Ну Григорий Геогриевич… — Я не могла сделать ничего лучше, чем грустно на него смотреть.
— Понимаешь, душа моя, — он откинулся на спинку стула и задумчиво оценил меня взглядом. — Это ваша корова, и вы ее доите. Есть такой фильм. “Челюсти”. Главный герой ищет акулу. Ему говорят: “Чтобы найти акулу, надо отплыть от берега”. У тебя та же ситуация. Тебе надо отплыть от берега. Нырнуть, так сказать, в пучины научного материала. Сточить хорошенькие зубки о гранит науки. Да и чтобы пожарить стейк, нужно мясо. Вот приноси мясо, и нам с тобой будет, что жарить.
— А как мне этот стейк есть, если я себе все зубы сточу? И я, может, веган.
— Я не предлагал тебе его есть. Я предлагал тебе его пожарить, — терпеливо отметил он.— И вообще… Надо соответствовать требуемым от курсовой нормам и правилам...
– Норма – это коробок говна, — сказала молчавшая всю консультацию Аня. Григорий Георгиевич выглядел так, будто у него на столе заговорила фарфоровая статуэтка. Я краснела от чувства сильнейшей привязанности к ним обоим.
— Всего хорошего, дорогой Григорий Георгиевич. — Я попыталась смягчить произведенное Аней впечатление. — Мы все поняли.
Из института мы вышли в тишине. Сложно было не завидовать праздничным прохожим, идущим по Рождственке, с которой их связывали не обстоятельства учебы, а сибаритство. Ноябрьская новогодняя иллюминация выглядела навязчивой и издевающейся. Огромные папки делали нас маломобильными. Из-за них мы выглядели так, будто украли телевизор. Пушистые хлопья снега вместо того, чтобы заставлять думать о любви, неприятно падали за ворот осеннего пальто. Мы были откровенно лишние на празднике жизни, на который нас не позвали. Аня мерзла и пыталась закутаться в черный тонкий платок.
— И что мы поняли? — спросила она.
— Что надо сегодня перед сном затерроризировать Маэстро в телеграмме. И нарисовать еще больше прямоугольников.
Своё горе мы запивали в круглосуточной кофейне. Нежно-фиолетовые стулья стали символом нашей усталости. Аня разочарованно посмотрела на свой кусок запеканки и яростно воткнула в него вилку, представляя кого-то другого на его месте. Я бездельно копалась в телефоне. На Озоне нашла монографию ГэГэ. Умиленно улыбнулась от четырехзначной цифры, указанной вместо цены товара. К книге было ровно два отзыва, которые я решила зачитать вслух.
– «Это как слушать Рахманинова… Мозги прочищаются от этой книги». И второе: «Человека явно заставили все это написать. Во время чтения у меня появились навязчивые мысли о всем худшем, что есть в мире».
Весной оказалось, что нашу курсовую все-таки отобрали для доклада. Подозревала, что ошиблись, но уточнять не стала.
— Аня, — аккуратно начала я. – На следующей неделе нам поручили рассказывать про Египетские кирпичи. Мы первые в списке.
— Это потому что мы лучшие?
— Это потому что Египет древний. И чтобы каждое следующее после нас выступление казалось адекватным.
— А я что там делать буду? — Аня задала резонный вопрос, который я боялась услышать. — Мне обязательно выходить? Ты мне хотя бы одну фразу придумай. Типа «Здравствуйте». Или я могу сказать, что у нас из доказательной основы только история про лису, которая исчезла в дырке в пирамиде.
– Будешь красиво стоять рядом и хитро переглядываться Резоновой. У тебя, кстати, случайно нет пафосной дряни, которая листочки держит?
– Если ты про меня, то грубить не обязательно. Я могу еще и отбивать летящие от Кирилла помидоры.
— Надеюсь, он откажет себе в этом удовольствии.
Я поясню. Кирилл ненавидел меня беспричинно и всегда спешил со мной этим фактом поделиться. Он считал, что я деревенская. Я считала, что меня могли бы взять жить если в село, то только в Царское. И исключительно в роли царя.
Мне даже в моем телеграмм-канале никто особо и не отвечал, кроме Кирилла с его «Распечатал твоё фото и кидаю в него дарц. Будь так добра, удали свой телеграмм. Ты абсолютный фрик». Говорят, женщин сложно понять. Но единственный, кого не понимаю я, — это Кирилл.
Многие ведь думают, что это я странная. Говорят, что я странная. Перестают со мной общаться. А я что? Ну да, я странная. Главное, что я умная и смешная. А все остальное – какая разница? Пусть воспринимают как искусство. В чем проблема?
Вместе с Аней соглашались на любую ерунду. Она – с меньшим энтузиазмом, чем я, потому что у нее в планах на жизнь было строить свой бизнес, а у меня – заниматься деятельностью, которая не сможет меня прокормить. Она была моим Тайлером Дерденом. Ее отсутствующий инстинкт самосохранения компенсировал мою периодическую встревоженность по любому поводу и открывал новые горизонты для наших возможностей.
Мы сидели на испачканных красками табуретках на кафедре живописи. Я не хотела вставать, потому что боялась узнать, живы мои брюки Шредингера или уже мертвы.
— Дорогие коллеги! Будущее нашей страны! — торжественно обратился к нам Берия в позитивной гавайской рубашке. Я подумала, что сейчас нас будут посвящать в пионеры, в партию или призывать к идеологической чистоте. К великому сожалению, мы все тут были беспартийные тунеядцы. — Вам выпала честь представлять наш институт. Будете рисовать Дом Хористов. Позже будете висеть рядом с Суриковым. Выставим вас в Третьяковской галерее.
— Вы не путаете Третьяковку с Кунсткамерой? - спросил кто-то. Берия проигнорировал вопрос.
— Почет, слава, уважение. А там и в союз архитекторов вас зовут. Вы можете проявить собственное желание поучаствовать, но мы отберем только лучших из вас. Участвует так же и Институт Кинематографии.
— Они будут снимать кино?
— Нет, с чего бы? Они так же, как и вы, будут писать.
— Я правильно понимаю, что Дом Хористов решил получить самые уродливые работы из возможных?
— Есть более интеллигентные вопросы?
— Это коммерческое мероприятие?
— Вам платить ничего не придется. Вас интересует что-то, кроме денег?
— Да. Вы женаты?
Он не особо впечатлился.
— Вот вас я и видел в Пьюр. Отвечая на Ваш вопрос - да, женат.
Интерес публики был исчерпан. Стало ясно, что предложение о хождении к Хористам раз в неделю пестрило карьерными перспективами, поэтому все достойнейшие под грузом ответственности скромно молчали.
— Понятно. Отбор мы проведем сами.
Аню было сложно соблазнить деятелями в сфере Кино - она их и за серьезных мужчин-то не считала. Уговорить ее получилось только пообещав, что мы так познакомимся с кем-то, кроме Наших.
Пришлось лично подходить к Берии.
— Можно в этом поучаствовать? Обещаю не позорить Наш Институт.
Берия быстро посмотрел на меня и кивнул, копаясь в листках.
— Только я не различаю цвета. Можно я углем буду рисовать?
Он махнул на меня рукой. Настроение его было уже менее торжественным.
— Мы никому об этом не скажем. Будет наш секрет. Перед шефом мы тебя отмажем. Оценку за живопись, на которую ты не будешь ходить, поставим. Ты, главное, появляйся в поле зрения Хористов.
Я смотрела, как Берия лихо вычёркивает из «списка лучших» Егора Неложина. Потерла нос, чтобы скрыть ехидную улыбку.
Так, в числе лучших от кафедры живописи, лучшими не являясь, мы пошли писать интерьеры Дома Хористов. В первый же день стало понятно, что что нога ни одного из кинематографистов сюда никогда не ступала. Иначе Российский кинематограф уже был бы осчастливлен достойнейшим абсурдным артхаусом.
Не было там не только деятелей кино, но и Берии, который сразу же был переименован в “Вентилятор”. Зато нас встретил усталый заведующий кафедрой, которого я немного боялась. Я опасалась всех, кто был знаком с моими родственниками и открыл для себя страшную тайну: талант, трудолюбие и начитанность не передаются по наследству.
Дом Хористов вызывал неопределенные чувства. Плоский фасад был оглушен огромным портиком с отъевшимися колоннами. Со фронтона на нас глядел гордый Серп и Молот.
— Где наши Федерико Феллини? — спросила Аня. Я хотела ответить что-то остроумное, но меня отвлекла мужская фигура, выбивающаяся из общей сдержанной обстановки и перепрыгивающая через ступеньки. Нам дружелюбно махал симпатичный юноша, маргинальность которого не смягчал даже огромный костюм, в каких я видела обычно бывших интеллигентов, нынешних алкоголиков на улице. Его вытянутое симметричное лицо украшали плохо расчесанные кудри и усы.
Конечно, я знала этого обаятельного еврейского мальчика. Мне хотелось ударить себя по лбу.
В шестнадцать — меланхоличный, трепетный, минорный, живущий в мире, который красивее, трагичнее, величественнее, чем этот. В двадцать пять – разочарованный, пьяный, циничный, живущий на улице Ленина. В шестнадцать он писал про что-то про край крыши, пустоту, телеграмму начальнику мира. В двадцать пять – пьяную злую сатиру вроде: «Умереть под Соловьева это очень, сука, клево» и «Я обокрал младенца». Хотя его музыка в любом возрасте звучала как первый предвестник инсульта. Я не знала инструмента, который бы он оставил в покое и не использовал при записи. Пел он весьма средне, зато душевно и с большой самоотдачей. Все, чем я занималась, я делала так же – плохо, но уверенно. Ни у кого не хватало наглости мне что-то сказать. Это был лучший подход.
Помимо музыки, его шестнадцатилетнего и двадцатипятилетнего объединяла внутренняя неприкаянность. Когда мир не оправдал ожиданий Сержа, Серж начал над ним издеваться.
Я даже была знакома с его родителями. Приличные и милые люди. Правда, снобы. Не представляю, как у них родился Серж. Когда мне посчастливилось встретить Анатолия Бернардовича, его отца, тот с ходу начал задавать самые разоблачающие вопросы.
— Вы москвичка?
— Конечно.
Конечно, нет. В Москве у меня была только прописка и квартира, в которой шестой год продолжался ремонт.
— Где вы родились?
— На Выхино.
— Мир тесен! Я родился в Хамовниках. На Выхино заезжал, чтобы забрать поставку мебели, — он говорил удивительно искренне и мило. Я была уверена, что вызываю у него необоснованную симпатию. — Вы первый архитектор в семье?
Мои позиции укреплялись.
— Нет. Пошла по стопам дедов.
Удовлетворенный результатами допроса, Анатолий Бернардович понял, что со мной можно иметь дело, и разговорился.
— Порода — это важно. Я вот смотрю на вас — у вас глаза умные. Вы вообще — богема. Видел недавно на экспозиции в честь круглой даты со дня проведения I Всесоюзного съезда Советов портрет Гумилева. Ну и причем тут он? Он плохо относился к власти. С чего бы его сейчас вспоминать, в непростое для страны время?
Я послушно кивала. В который раз ко мне относились, как к дорогой декоративной собаке. Да и вряд ли «богема» было комплиментом. Богемой он явно считал средневековых цыган во Франции и своего сына, отказывавшегося выбирать достойную профессию и безобразно одевавшегося.
Я вспомнила, что Серж Гофман действительно когда-то учился на сценариста и мог относиться к Институту Кинематографии. Если опустить характер музыки, которую он писал – весьма отдаленно он мог даже относиться и к Хористам. Но что он здесь делал – я решительно не понимала.
Нынешний Серж нам ослепительно улыбался. У него не хватало переднего зуба.
— Серж, – осторожно начала я, – а где твой зуб?
— Я в прошлом месяце стажировался в Сколково. Мы там разрабатывали всякие шпионские аппараты. “Жужелицу”, например. Это такая металлическая электрическая муха, которая летает и снимает все. Вот отправили мы эту Жужелицу шпионить за нашей преподавательницей. И так плохо ее настроили, что она врезалась в меня и отколола мне зуб.
— Просто скажи, кто осмелился избить жертву Освенцима?
— Да не хочу я тебе ничего говорить. Ты и так меня за человека не считаешь.
— Я тебе ни слова плохого не сказала!
— Действительно, не сказала. Зато всегда смотришь на меня так, будто я котят в речке топлю по вторникам. Ты страшная ханжа.
Аня довольно хмыкнула. Я поняла, что они были правы.
— Традиционные ценности – это плохо, я считаю, — продолжил он. — Традиции должны ассоциироваться с прикольным времяпрепровождением. Перед самолетом посидеть на дорожку, например. Или в баню с похмелья пойти. Или вот каждый год седьмого апреля обмазываться майонезом и танцевать…
— А что веселого в том, чтобы посидеть на дорожку?
— Дорожка - в плане …
— Понятно.
— А вот запрещать женщине ходить с татуировкой на лбу, потому что это не соответствует традиционным ценностям, - это не традиция. Когда ты докапываешься у метро Тушинская до нефора и про какие-то традиционные ценности говоришь - это тоже не традиция. Ты просто идиот. Должны существовать только добрые, хорошие традиции. Я вот каждый день чищу зубы, стоя на голове. И это никому не мешает.
— А ты что у нас, нефор?
Он поэтично игнорировал все мои приземленные вопросы.
— Сейчас происходит упадок субкультурности. Конфликт зумеров и миллениалов – это не конфликт поколений, а конфликт людей с кризисом личностной идентичности, которые не могут определить себя никак, кроме ярлычков в интернете. Крик о собственной беспомощности. Детский лепет. Нормальные люди определяют себя так: «я эмо». «Я панк». «Я дантист-извращенец». «Я наркоман». А если вы нейроотличный миллениал на стыке зумера, то вы просто дурак и недотепа, найдите себе призвание!
— Замечательная мысль. Ты учился на философа? — издевалась Аня.
— Ты похож на отца больше, чем тебе кажется, — не удержалась я.
— А тебе нравится мой отец и сравнивать все с Советским Союзом.
— Туше.
– Знали, что я ваш куратор? Буду следить, прилично ли вы себя ведете в Доме Хористов.
— Набор кураторов проводился кем-то слепым и глухонемым? Я боюсь, после одной встречи с тобой Музыка в нашей стране придет в упадок.
Мы вместе прошлись по Дому. Из впечатляющего там были только рельефы с Буденовкой на каждой пригодной для этого стене. Всё, что мы делали, ощущалось незаконным. Повсеместно распевающиеся хористы создавали впечатление, что нас отпевают. Серж продолжал распинаться по любым поводам.
— Учился я, допустим, у этих Кинематографистов. И был там, предположим, постоянный нарратив писать про простой народ. Не хватает нам, мол, историй про Васек удалых, про очереди в пунктах выдачи Вайлдберис и мандарины с косточками из Магните. А я вам так скажу – пошли эти Васьки! У нас одни Васьки правят миром, от них все проблемы глобальные! Если у вас электричество отключили или зарплату задерживают – это, я вам гарантирую, Васька наложал. Так что никакого простого народа в кинематографе, пусть будут индусы-профессора и растаманы. Такова моя прямая зарука!
Сделав несколько непотребных эскизов под эти пламенные речи и отсидев себе ноги на корточках, мы пошли отчитываться к Шефу. Аня на мои неоправданно экспрессивные и драматичные наброски классической лестницы сказала:
— Класс! У тебя лестница похожа на Сержа. Всмысле, всех рисуешь в одном стиле.
Шеф деловито рассматривал работы какой-то барышни. Интенсивность оттенков ее акварели тягалась с гуашью.
— Должно понравиться вам или хористам?
— Поверхностная и бездарная постановка вопроса. Нужно быть чистыми перед лицом искусства и служить ему.
— Ну и что это значит? Рисовать-то что? Весьма условно парадные интерьеры или места, которые вызывают у хористов личную симпатию? Вот тот идеально квадратный дверной проем с гигантской лепниной Буденовки и люминесцентной лампой или их столовую? Может, сделать парадный портрет их тромбона?
Шеф закатил глаза и ничего не ответил, показывая, что он выше этого. Видимо, он сам не знал.
Имитируя бурную деятельность, мы долго пытались выяснить, какие у Хористов там обязанности. Мы были уверены, что в нашем Храме Науки все ходили друг к другу на кафедры, чтобы поесть и попить. Причем лично у меня не было доказательств, что они вообще ели. Доказательства были только относительно того, что они пили. Возвращаясь за своим забытым пальто в преподавательскую, я прервала трех почтенных профессоров, соображавших на троих. Впрочем, я мило поздоровалась и быстро нашла пальто. Один из них даже сделал мне комплимент. В общем, на этом они все и дружили.
У Хористов, казалось, общая рабочая задача на день – принести друг другу около 15 листов из своего кабинета.
От скуки в какой-то момент Аня начала здороваться со всеми проходящими мимо. Они здоровались с ней в ответ с разной степенью энтузиазма. Я опасалась, что Аню скоро примут за свою и возьмут сюда на работу, и она променяет меня на какой-нибудь Ксилофон.
К моему личному сожалению, говорить она была готова с кем угодно. Ее искусная немногословность была умением подбирать нужные слова, а острый язык и абсолютная толерантность ко всему очень располагали к себе людей. Мы разговаривали со знакомыми, с которыми я обычно даже не здоровалась, с промышленными альпинистами, с бизнесменами, предлагающими нам закурить. Аня весело соглашалась. Я весьма занудливо отказывалась.
Устав бездельничать в помещении, мы с Сержем ушли бездельничать во внутренний двор, а Аня пошла рисовать в часовню. Внутренний фасад был заметно спокойнее внешнего – никакого напоминаний о славном Советском Союзе и отличающийся цвет фасада. Во дворе оказался сад, который даже пытались организовать регулярной планировкой. Разросшиеся деревья склонялись под грузом запоздалых яблок. В глубине сада стояли два пластиковых стула. А центре сада, конечно, стоял Ленин. Что идеологически было сложно объяснить, потому что яблони в саду явно должны были отсылать к Райскому саду. Видимо, Ленин попал все-таки попал в Рай.
— “Яблоки рвать нельзя”.
— Значит, поднимать с земли можно. Мне кажется, даже Бог был бы не против, если бы мы сейчас съели эти яблоки.
Я с сомнением посмотрела на вдохновленного Сержа.
— Я знаю книгу, которая начиналась так же. Кажется, это должно было быть моей репликой.
Ничего кислее этих яблок я не ела никогда в жизни. Было даже странно, что их запрещают есть, кому они нужны? Мы начали воровать их из чистого принципа и из голода. У Ани от усердия, с которым она бунтовала, даже появились язвочки.
Сержа явно что-то волновало, поэтому он активно изображал беззаботность.
— Зачем хористам часовня?
— За тебя, грешного, молиться.
— За меня уже поздно молиться. Я при входе сгорю.
Когда мы были вместе, Бог вообще часто икал. Он постоянно получал благодарность за совпадения, которые нам нравились, и к нему же был обращен вопрос «Какого фига?», когда нас что-то не устраивало. Нас бесконечно развлекало то, что про него не стоило шутить, а мы шутили.
Мы долго молча смотрели на часовню. Из всего вызывающего сомнения архитектурного ансамбля она выглядела самой вразумительной. Возможно, заброшенной, но Богу так, мне кажется, было понятней. Нежные готические арки и башенки гордо заявляли о знакомстве автора проекта с творчеством Баженова. Портили впечатление только идиотские пластиковые оконные рамы.
Я думала о Серже. Он когда-то признавался:
— Я десять лет ходил в музыкалку. Пять лет потратил в музыкальном колледже. Закончил бы консерваторию, если бы меня оттуда не выгнали. И вот иду я вчера со своим контрабасом к обосранной Щелковской. А в переходе стоит мужик, бьет ложкой по стене и орет. Вокруг него толпа зевак. И ведь в этом что-то есть. А во мне - нет.
Я в ответ только издевалась:
— У Квартета И есть сериал «В Бореньке чего-то нет». А ты – «В Серже что-то было». Сериал про таких, как ты, кстати. Про киношников.
Классическое образование выступает для человека броней, академизм меняет контекст восприятия личности, а высокое искусство узаконивает неоднозначность и оправдывает эксцентризм. Даже самый неэлитарный гражданин не берется сразу критиковать за сумасшествие человека, прошедшего десять лет музыкальной школы.
Я оценивала гениальность не безупречностью метафор, их пронзительностью и художественностью. Мне казалось, что гениальность в искренности, с которой человек что-то делает. В болезненности самоотдачи, которую романтизируют наблюдатели и которая изводит творца. Конечно, мазохистичных бездарностей тоже хватало. Но правда жизни в глазах и драматизм меня не трогали. А Сержино весёлое «Я взрослый в детской комнате» – вполне. В общем, Сашу я считала человеком, несправляющимся со своим талантом. Человеком из романа Рильке.
Я была взбалмошной, и поэтому была странной. А вот Саша был странным, потому что был талантливым. Люди такое прощали.
Впрочем, я не хотела бы, чтобы он знал, что я его жалею. Его всегда будут любить женщины. К нему будут тянуться люди. И он, гад, все еще будет худым и красивым. Такое лицо трудно испортить.
Из часовни стремительным шагом вышла Аня. Худая, с собранными волосами, закрытыми платком от солнца, которое не выходило уже больше месяца, в черных спортивных штанах и кофте, она была похожа на паломника.
— Подходит ко мне цыганка. Говорит: “Нарисуй меня с Богом”. Я знаю, что ли, как этот Бог выглядит? И он же это самое … Нематериален… Вот я и спрашиваю: “Да как же его рисовать, если его никто не видел?” Она мне говорит: “Я видела. Он был белый и злой. Но глаза-то добрые…”. И ладно, Бог. А ее-то мне как рисовать? Как толстую цыганку?
— Чем закончилось?
— Сказала, чтобы на следующей неделе подошла. Надеюсь, что в следующий четверг случится что-то непоправимое.
— Случится. «19 ноября. Михаил Дрон. Удачные песни», – прочитал Серж пугающую своим размером афишу. Для каждого слова использовался отдельный шрифт.
— Я бы лучше сходила на концерт с неудачными песнями, — сказала Аня.
— Тогда можешь пойти на концерт к Сержу.
Было слышно, как кто-то из хористов пытается сыграть Бетховена на трубе. Странно, хористы, вроде бы, должны петь. Пластиковые стулья куда-то унесли. Мы нелепо стояли, рассматривая прямую, почти тюремную решетку ограды со шпилями на концах. Серж выглядел серьезным и растерянно что-то курил. Аня пыталась закутаться в тонкую кофту. Я нервно пыталась найти что-то в интернете. В новостях писали, что запрещают саксофоны, потому что на них когда-то играли негры, а негры говорят на английском. Эта новость заставила меня выключить телефон и положить его в карман. Смотреть на Аню с Сержем было приятнее. Отчетливо холодало.
В это чудесное место проходили еще месяц. Работы, которые мы там нарисовали, уже год лежат у нас дома. Кому они были нужны, непонятно.
А Саша, конечно, уехал. Конечно, не предупредив. Я вспоминала наше прощание - оно было дурацким.
— Мы тебя когда-нибудь увидим?
— По телевизору.
Боже упаси увидеть Сержа по телевизору.
Весь месяц, пока мы общались, я пыталась составить их психологический портрет, выделить характерные черты, подвести какой-то итог, понять, что они за люди. И, сделав какой-нибудь вывод, непременно ошибалась. Наверное, я невнимательна к людям. Как я тогда собралась о них писать?
Свидетельство о публикации №226082100917