Щупальца Канта

Я живу в Калининграде, родине Канта. Здесь он фигура почти ортодоксальная, канонизированная и, как это обычно бывает с канонизацией, местами довольно странным способом. Есть могила Канта у Кафедрального собора, университет имени Канта, музей Канта, остров Канта, сувениры с Кантом, магазины «Кант» и ещё миллион вещей разной степени удалённости от трансцендентального идеализма. Каждый раз, когда я вижу мусорку, на которой тоже написано «Кант», у меня немного разбивается сердце, но одновременно с этим я улыбаюсь. И невольно обращаюсь к этому локальному богу в своих мыслях: представляешь, до чего всё дошло. Ты потратил жизнь на исследование границ человеческого познания, они поставили тебя на пьедестал и в то же время находят уместным маркировать урны твоим именем. Разве не забавно?

Мы как-то обсуждали это с подругой. Мол, живу на родине Канта, а до сих пор никак не совершу нормальный подход к его философии. Попытки были, но каждый раз заканчивались примерно одинаково: я открывала текст, какое-то время честно пыталась разобраться, что происходит, обнаруживала, что понимаю отдельные слова значительно лучше, чем предложение целиком, и откладывала до лучших времён. Решили, что, видимо, я просто ещё не дозрела. В итоге, чтобы прийти к Канту, мне понадобилось уйти от него как можно дальше. Снова ирония и снова смешно.

Я закончила «Тёмные теории» Дмитрия Хаустова — книгу о современной философской мысли, которая пытается выбраться из одной довольно неприятной ловушки: что, если всё, что мы называем миром, всегда уже дано нам через человеческое восприятие, человеческий язык, человеческое мышление? Что, если, сколько бы мы ни изучали реальность, в конечном счёте мы снова и снова обнаруживаем не её, а собственный способ её видеть? И существует ли вообще возможность выбраться наружу — туда, где мир существует совершенно без нас?

Одна из отправных точек этой истории — критика того, что Квентин Мейясу назвал корреляционизмом, истоки которого он видел именно у Канта. После кантовского переворота мы больше не можем просто сказать: вот мир, сейчас мы его познаем. Мы имеем дело с миром, данным субъекту через определённые формы чувственности и категории рассудка. Мы можем знать вещи как явления, но вещь в себе — то, чем вещь является независимо от условий нашего возможного опыта, — остаётся за пределами теоретического познания.

Кант, получается, открыл дверь наружу, написал на ней «вещь в себе», а потом сообщил: пройти нельзя. И вот спустя двести лет появляется компания людей, которым очень хочется проверить замок.

Спекулятивные реалисты, объектно-ориентированные онтологи, философы космического пессимизма и все остальные исследователи «тёмных теорий» разными способами пытаются вернуть философии Великое Внешнее — реальность, которая существовала до человека, существует независимо от него и совершенно спокойно продолжит существовать, когда человеческий вид закончит свой короткий аттракцион. Одни находят там автономные объекты, ускользающие от любых отношений, другие — нечеловеческую Землю, геотравму, нефть, слизь и процессы, которым глубоко безразлично наше присутствие, третьи всматриваются в космос и обнаруживают там примерно то, что обнаруживал Лавкрафт: бесконечное, чужое, не предназначенное для нашего понимания. Кто-то видит природу, которую человек тщетно пытается подчинить, кто-то — технику, машины и капитал, давно переставшие нуждаться в человеке как главном действующем лице.

Ирония этой бурной деятельности в том, что они не описывали один и тот же спрятанный за ширмой объект — они пытались по-разному решить проблему, которую Кант оставил после себя. Кант обозначил предел человеческого доступа к реальности, а они согласились, что реальность этим доступом не исчерпывается, но отказались признавать сам предел последним словом философии.
То есть они всеми силами пытались убежать от Канта — и обнаружили его в конце дороги.

Потому что сколько бы щупалец длиннее ночи ни росло из Великого Внешнего, сколько бы автономных объектов, мёртвых космосов, машин, нефти и бесформенной слизи мы туда ни напихали, старик всё ещё стоит где-то в Кёнигсберге и задаёт довольно неудобный вопрос: а каким именно образом ты, находясь внутри человеческих условий познания, собираешься узнать, что существует независимо от них?

И это не единственная ирония, которую «Тёмные теории» оставляют напоследок.
Приверженцы теорий, наполненных безысходностью и пессимизмом, оказались на деле главными романтиками. Казалось бы, романтизм насквозь антропоцентричен: субъект, переживание, возвышенное, бездна, в которую человек смотрит и обнаруживает там в конечном счёте самого себя. Тёмные философы, напротив, пытаются человека из центра картины убрать. Мир не для нас. Природа не для нас. Космос не для нас. Объекты не обязаны являться нам, чтобы существовать. Человек — не смысл, не вершина и, возможно, вообще не особенно интересное событие в истории материи.
Но сам жест оказывается до смешного романтическим.

Потому что кто эти люди, если не пираты мысли, которым стало тесно внутри человеческого мира и которые отправились искать огромное, чужое, страшное, непостижимое Внешнее? Они пытаются вернуть философии всё то, что было вытеснено из неё рационализированным, расчерченным миром субъекта: бездну, ужас, нечеловеческое, непознаваемое, материю, существующую без всякой необходимости быть увиденной нами. Содержательно они объявляют войну антропоцентризму, но сам порыв — вырваться из маленького человеческого пространства и прикоснуться к чему-то неизмеримо большему — это же чистая романтика. Cам жест — тоска по Внешнему — оказывается романтическим.

И тут ловушка захлопывается ещё раз.

Потому что кто ищет Великое Внешнее? Мы. Кто придумал Великое Внешнее? Мы. Кто испытывает интеллектуальный восторг от мысли о том, что мир существовал миллиарды лет до появления человека и продолжит существовать после его исчезновения? Как ни обидно — снова человек. Даже утверждение «человек не имеет никакого особого значения для Вселенной» остаётся человеческим высказыванием о Вселенной и месте человека в ней.

Получается почти рекурсивная конструкция: чем отчаяннее субъект пытается выйти из субъекта, тем отчетливее становится виден сам субъект, совершающий эту попытку.
И где-то здесь я внезапно поняла, зачем мне понадобился Кант.

Не потому, что я наконец разобралась в его философии — это было бы слишком смелое заявление после нескольких неудачных подходов и одной книги о людях, которые с ним спорили. Но впервые Кант перестал быть для меня великим кёнигсбергским философом, которого положено когда-нибудь прочитать, особенно если уж живёшь на его земле.

Появился вопрос, ради которого мне действительно интересно к нему вернуться: что именно он сделал с отношениями человека и мира такого, что через двести лет философы всё ещё пытаются выбраться за проведённую им границу? И почему, сколько бы они ни уходили от неё, маршрут снова приводит к Канту? Кажется, старик зациклил его так же, как когда-то свой ежедневный путь по улицам Кёнигсберга. По крайней мере, если верить ещё одному мифу о местном боге.


Рецензии