Лекарство от безумия 2

ЛЕКАРСТВО ОТ БЕЗУМИЯ

Словно последний воздушный шарик лопнул над головой. Как настоящих друзей, и было-то их не больше дюжины в связке, а теперь совсем не осталось. Из Петербурга позвонили: умер Витя Зимин.

Если полностью — доктор философских наук, профессор Виктор Владимирович Зимин. Светило, автор книг и монографий, член многих иностранных академий. Наверняка на похороны слетятся учёные в мантиях и будут говорить на могиле длинные и правильные речи.

Но они не расскажут того, что познакомился я с Зиминым ещё в 1971 году, в городе Симферополе. Он, призывник из молдавского селения Страшены, и я — новобранец из Нового Оскола, попали в одну воинскую часть.

За два года сдружились, и как-то незаметно Виктор словно взял меня под крыло. Притом он умудрился за время службы заочно закончить Одесский университет. Отец его — известный советский журналист, сумел выкупать сына из части на время студенческих сессий.

Виктор и совратил меня завербоваться после службы на Север. Не в золотоискатели, не ради длинного рубля. Подрядились мы в зимовку на метеостанцию на остров Жохова…

Написал — и морозные мурашки по спине побежали. Потом я стихотворение сочинил, «Гусиная Земля». Там есть строки:

"Там в небесах сияет синий сполох,
А ночь длина, как долгий путь домой,
Там в одностволке замерзает порох,
А спирт подернут коркой ледяной.

Но у нас поначалу «Пионерская зорька» в причинном месте играла. Романтики захотелось.

О том времени у меня повесть есть. А сейчас я говорю о Викторе Зимине.

Так вот — на Архипелаг Де Лонга попали мы в начале августа. Остров Жохова — такая лежачая сосулька в Ледовитом океане. Северная оконечность — мыс Высоцкого, а на южном — жилой городок. Дизель, котельная, метеорологическая и геофизическая станции, баня, склады. На оттаявшем побережье — выложенные во времена Гипербореи спирали каменных лабиринтов. Гигантские валуны правильной формы, явно обработанные стараниями великанов. Население — двенадцать человек. По глупости в первый же день мы подписали бумаги, по которым обязаны были отбыть на архипелаге не одну, а две зимы.

Когда в сентябре уже хорошо полетели белые мухи — приземлился кукурузник. Он увёз на большую землю всех, кроме меня и Зимина. А начальником при нас оставили удивительную личность — легенду Севера Матвея Колодяжного.

Этот Матвей, как утверждали, впервые попал за Полярный круг ещё в тридцатые годы, подневольным. За какой-то идеологический уклон. Потом, якобы, бежал из Провидения на Вайгач и там женился на чукотской женщине. А когда его реабилитировали — отказался уезжать. Когда баба умерла — стал кочевать по островам и метеостанциям. Лет пять вообще один зимовал в избушке на острове Жаннетты.

Вот в таком составе мы и остались на первую зиму. Круг забот был самый мизерный. В основном — бездельничали, коротали время под завывание метелей.

Уже скоро нам стало понятно, почему люди сходят с ума. Может — и мы бы сдвинулись, но спасение нашлось в совершенной безделице, придуманной Зиминым.

Представляете такую картину. Сидим в тёплой комнатушке в шесть квадратных метров посреди Ледовитого океана. На тысячи миль кругом — ни одной человеческой души. Горит вполнакала электролампочка, потрескивает пустым эфиром радиостанция. Я лежу на топчане с книгой. Виктор и Колодяжный сидят с костяшками домино за столом.

Случайный человек, подслушав их разговор, сразу бы решил, что они уже ненормальные. Признаться, когда это началось — я тоже подумал: кранты. И только большим умственным усилием понял, что тут не кранты, извините, а высокий смысл. Спасение.

Картину представили? А теперь послушайте разговор доминошников. Это вам может пригодиться:

Зимин: — Я в последний раз травлю якорь — а Вениамин кричит: шестнадцать! Что прикажешь делать?

Колодяжный: — Это всегда так. Если попугая выпасать вместе с крокодилом — то меридиан Гонолулу непременно зазвенит. Прошлым летом свисает с луны макаронина — так я на ней три рубля тиснул.

Зимин: — Вот и я говорю: Утёсов принял шведскую корону, и сразу система элементов Менделеева срифмовалась с тонзурой Пия Х! А помните, Матвей Ильич, сколько литров молока вмещается в учебник по отлову бегемотов?

Колодяжный: — Да, это всегда так. Если Юрский период разместить на корме сухогруза, то суть Уголовного Кодекса можно не менять… Рыба, милостивый государь!

Поначалу я не понял, что здесь не бессмыслица, а настоящее спасение. Но где-то через три сеанса подключился к игре и я.

И что поразительно — скоро мы целиком перешли на птичий язык. Причем это ничуть не мешало нам работать слаженно. Именно тогда мой друг Зимин привил мне любовь к абстрактному мышлению.

Тем и спаслись. И когда в следующем мае к нам пришёл дизельный ледокол «Ермак», то мы с трудом вернулись к общению с его обитателями на нормальном языке. И женщина-психиатр опасливо глядела на меня, когда заполняла с моих слов анкету. Кстати, потом она написала книгу: «Способы преодоления психологических порогов в условиях замкнутого пространства» и подарила нам по экземпляру. Но случилось это следующим летом, когда на пароходе приплыла снимать нас уже с острова Жаннетты, где зиму мы провели вдвоём с Виктором. Матвей Колодяжный погиб и пролежал в леднике до прилёта следователя с Большой Земли.

А между первой и второй зимовкой произошло событие, о котором я не рассказывал ни в повести, ни в стихах. Может, берёг. А может — не верил до конца, что оно было.

В феврале, когда полярная ночь уже начинала подаваться назад, но солнце ещё не показывалось, — мы с Зиминым и Колодяжным возвращались на нартах с южного побережья, где проверяли приборы. Ветер был западный, умеренный, градусов двадцать мороза — для тех мест почти оттепель. Собачья упряжка Матвея шла бодро, мы переговаривались вполголоса, и птичий наш язык, как обычно, мешал русские слова с абсурдом в такой пропорции, что со стороны мы, вероятно, походили на людей, разговаривающих во сне.

И тут Зимин, шедший впереди, остановился и поднял руку. Мы замерли. Ветер нёс звук — ровный, низкий, механический. Не мотор буксира, не гул дизеля нашей станции. Что-то другое.

Мы вышли на мыс, и увидели: в полумиле от берега, между Жоховым и еле различимой в сумерках спиной острова Вилькицкого, шёл корабль. Небольшой, военный — это мы определили сразу по силуэту: низкий борт, надстройка углом, мачта с антенной решёткой. Флага не разглядеть, номер на борту затемнён. Он шёл малым ходом, почти дрейфуя, и дымовая труба выкидывала слабую серую струю, которая тут же растворялась в снежной мгле.

Я не сразу понял, что нас насторожило. Корабль в этих водах — событие, но не невозможное. Ледоколы ходили, гидрографические суда заходили. Однако этот был ни на один из известных нам типов не похож. Слишком мал для патрульного, слишком угловат для гражданского. И шёл он странным курсом — не на север и не на юг, а как бы огибая архипелаг по дуге, словно искал что-то или крался.

Матвей, который на Севере повидал всякое, нахмурился и сказал — обычным, не птичьим языком, что бывает крайне редко:

— Вот это мне не нравится. Не наш это корабль. И не ихний.

Он имел в виду — не советский и не иностранный из тех, что могли бы здесь оказаться по официальным причинам.

Корабль тем временем замедлился ещё больше и лёг в дрейф, развернувшись бортом к нашему мысу. И тут заговорили мегафоны.

Звук шёл через воду, усиленный рупорами, — резкий, чеканный голос, произносивший фразы на языке, которого ни один из нас никогда не слышал. Не английский, не норвежский, не финский. Не японский и не эскимосский, которые Колодяжный, по его словам, различал на слух. Скорее — что-то среднее: гортанные согласные вперемешку с мягкими гласными, ритм то рубленый, то вдруг тянущийся, как будто говоривший переходил от команды к заклинанию. Фраза заканчивалась, следовала пауза, потом — снова, с теми же интонациями, но другими словами. Так повторилось три или четыре раза. Смысл был ясен без перевода: к нам обращались. И тон был не дружелюбный.

Я посмотрел на Зимина. Виктор стоял неподвижно, голова чуть набок, как птица, прислушивающаяся к чему-то под корой. Потом он повернулся ко мне — и я увидел в его глазах не страх, а знакомый мне огонёк. Тот самый, с которым он садился за костяшки домино.

— Это же он, — сказал Зимин тихо. — Это наш язык. Ну, почти.

Я не сразу понял.

— Ты что, Виктор?

— Я серьёзно. Слушай: ритм, паузы, сочетания. Ты помнишь, я говорил — в нашем птичьем есть структура? Что мы не бессмыслицу несли, а строили по правилам, которых сами не осознавали? Вот. Это похоже. Как будто те же правила, но с другим словарём.

Колодяжный слушал молча, прищурившись. Потом сказал:

— Они говорят «уходите». Или «не подходите». Три раза повторили одно и то же.

— Матвей Ильич, — я чуть не рассмеялся, — вы же не знаете их языка!

— А я и не знаю. Но я знаю, как звучит угроза на любом языке. И она везде звучит одинаково.

Зимин кивнул и вдруг — я сам не поверил своим ушам — ответил. Во весь голос, в сторону корабля, на нашем птичьем языке. То есть не на нашем, а на чём-то, что нашему было как двоюродный брат. Он выкрикнул три фразы, с тем же гортанным ритмом, и я, к своему изумлению, уловил в них обрывки наших доминошных конструкций — «якорь», «меридиан», «макаронина», — но переосмысленные, вплетённые в иной звукоряд.

С мегафонов повисла тишина. Долгая. Потом корабль дал задний ход, медленно развернулся и ушёл на восток, в снежную пелену. Больше мы его не видели.

На обратном пути к станции Зимин долго молчал, а потом сказал, уже на птичьем, так, что я не всё уловил, но суть была примерно такая: если долго говорить на языке, построенном по внутренним правилам абстракции, то рано или поздно ты выходишь на частоты, которые кто-то другой тоже может использовать. Не потому, что языки родственные. А потому, что структура одна. Как будто разные реки текут в одно море.

Колодяжный отнёсся к этому совершенно серьёзно. Сказал только:

— На Вайгаче старики рассказывали, что иногда из-за льда приходят лодки, и люди в них говорят на непонятном языке. Но если ответить им на птичьем — уходят. Так и вышло. Может статься - своим непонятным иноязом мы сейчас предотвратили международный конфликт.

Я не знаю, что это было. Военный корабль без опознавательных знаков, в советских территориальных водах, в разгар холодной войны, — это само по себе загадка. Может, испытательный полигон какого-то ведомства, может, иностранная подлодка, всплывшая для ориентировки. А может — что-то, чему объяснения не существует.

Но я знаю, что Зимин верил: наш птичий язык был не игрой. Он был ключом. Не ко всему, конечно, — но к чему-то, что в обычной речи остаётся запертым.

А мы с Виктором разъехались. Но никогда не теряли друг друга, присылали открытки к праздникам и созванивались.

И вот сегодня я осиротел. Помню, как за уплотнением двери дизельной на Жаннетте оставил «Гусиную Землю»:

"На птичий зов мой крик летит ответом,
Скажите тем, кто там теперь вдвоём:
Я так же грежу островом Жаннетты
И вмёрзшим в лёд забытым кораблём".

А на столе, рядом с компьютером, притулена к книгам открытка. Зимин прислал в феврале, мне к юбилею. Разворачиваю её обратной стороной и читаю: «Столько не живут от начала. Пусть столько будет от конца».


Рецензии