Изнанка гения
О память сердца, ты дороже
рассудка памяти сухой.
В Кишинёв, где жил брат, я решила ехать через Москву, в которой проживал один из друзей отца, выбившийся в «профессора». С ним я вела вялую многолетнюю переписку. Отец посоветовал мне навестить своего друга при таком удобном вояже, отсрочив дней на десять встречу с братом, о чём я профессора известила, и он откликнулся в своей манере, с которой читатель познакомится ниже. Скажу сразу, в нашей с ним переписке обоюдно отсутствовала серьёзность. Я упражнялась в изысканных сатирических зарисовках окружающей меня жизни. Нередко мой хлыст беззастенчиво стегал и по учёному мужу. А он, прошедший через огни, воды, и медные трубы, только покрякивал и почёсывался с приятностью и отбивался, как от щекотки. Это была незатейливая и необременительная игра в поддавалы. Учёный муж (обозначим его для краткости и конспирации просто ВАН) и в самом деле являлся основателем новой науки в разделе языкознания, куда входили, кроме того, довольно точные представления о географии России и её истории. В его лице счастливо сочетались знания лингвиста с этими науками. Он руководил в Москве соответствующей группой в Институте этнографии и даже имел представительство от своей науки при ЮНЕСКО, являясь её почётным членом. Труды учёного переводились на многие европейские языки. Всё так, но меня эти исключительные права на уважение ВАНа не впечатляли ничуть. Для юной барышни, а потом и зрелой женщины, привыкшей к его добросовестным ответам на всякий мой легкомысленный вздор, мир внутренний жизни учёного не представлял интереса. В 1956 году он писал отцу: «Живу скучно. Занимаюсь грамматикой, в которой сделал такие открытия, что Виноградов позеленеет от зависти. Удивляюсь, как люди могут заниматься чем-нибудь другим кроме языкознания. Так и дочери передайте Вашей, на предмет выбора специальности». Он часто бывал в нашем доме. Я знала с семнадцати лет низкорослого, грузного с лошадиными зубами старика, с дёргающимся в тике лицом, читающего стихи. Старик никогда не поворачивал головы в мою сторону, изредка скользя по мне взглядом холодных светлых рыбьих глаз. Моё комсомольское примитивное сознание, не нагруженное идеологическими сомнениями, потрясали его реплики по поводу всех жизненных ситуаций. Всё что восхищало, он желчно высмеивал, что возмущало – часто оправдывал, используя неожиданные аргументы. Даже летом он носил на согнутой руке светлый плащ и любил, чтобы с поезда из Москвы его встречала толпа. Провожали знаменитость тоже толпой, в состав которой входили местные литераторы. Истоки нашей переписки крылись в моих стихах, которыми я с безрассудностью молодости решила поделиться. Он их раздраконил безжалостно, не заботясь о такте и не щадя самолюбия. Цитирую самое короткое с пропусками: «Сжал – упал, распалось – показалось – не находки. Для стихов «под модерн» совсем не к лицу… Глагольных рифм, в которых рифмует не автор, а грамматика, ещё полтораста лет назад хорошие поэты стеснялись… Побогаче словарь нужен поэту. Надо думать, какое впечатление хотите вызвать у читателя, стихи только для того и служат. ОТНОСИТЬСЯ НЕРЯШЛИВО К СОБСТВЕННЫМ СТИХАМ ГРЕШНО…» (выделено в тексте).
После этого щелчка в нос я к своей «поэзии» уже никогда не относилась серьёзно. Стихи стали стишками.
Злободневные темы литературы ВАН со мной не обсуждал. Или говорил о них запальчиво, перечёркивая общепринятое мнение. «Горбунов пишет роман о Симбирске, исторический (война и революция). Не повезло нашему городу. Уж один «роман» состряпала Шагинян, – какая беспросветная ученическая дрянь, не говоря уж о мнимой фактографии бесконечных выписок, бесконечно перевранных в её обычной манере журналистки-верхолётки». (Орфография во всех письмах сохранена). Письма ВАНа, насыщенные юмором и интересной информацией, были на редкость занимательны. И я в свои тридцать лет писала бойко, ловко, колко с претензией на литературность. Моя ироничность нравилась учёному мужу. Он был неумеренно хвастлив, самовлюблён. Помню, я уличала его, используя стихи Игоря Северянина: «Я так бессмысленно чудесен, что смысл склонился предо мной». «Какая же Вы язва…! Конечно, «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» (А.П.) Но видно к старости становлюсь терпимей что ли». И ещё отрывок из письма.
Москва,15декабря 1972 г.н.э.
«Мне жаль, когда Вы беспощадно уничтожаете наших общих знакомых, не щадя и отца родного. Цитируемое Вами моё письменное произведение принадлежало не к эпистолярному жанру. Это черновик юбилейной статьи в Ульяновскую газету (комсомольскую). Перенос из одного жанра в другой – верное средство пародий: стилистика каждого жанра специфична. А пишете Вы блестяще».
С годами, удручённая неприятностями на работе, я стала делиться с ВАНом непримиримостью к пустым декларациям с громкими лозунгами руководителей. Послушаешь их на собрании – энтузиасты, а на деле пустозвонство вместо самой работы. Особую злость я питала к превышению полномочий со стороны руководителей, связанную с оплатой труда. (Не моего труда, что можно было бы свести к склоке). За сотрудников, младших по чину, голову подставляла. Войны заканчивались либо победой, либо увольнением. ВАН отделывался шутками.
«В Ваших войнах, учитывая Ваш темперамент, вероятно, приходится сочувствовать тем, другим сторонам. Очень удивлён фразой Вашей: «грустно, что пишу последний раз». Почему? Всегда ценя Ваш острый, язвительный ум, я терпеливо переносил Ваши предыдущие выходки, не исключая и новой открытки. Переписывались же мы, когда Вы были замужем, а я холостым (как и ныне, т.к. моя женитьба весьма проблематична). Не понимаю, кому ж это мешало б?» Так как переписка, действительно, никому не мешала, я с удовольствием пользовалась расположением учёного. Мой отец нередко бывал в Москве по делам издательства и встречался с ВАНом, если тот не отсутствовал в долгих своих поездках. Тогда прихотливая судьба предлагала ему иные варианты. Один из них отец описывает в письме ко мне, которое привожу в сокращённом виде:
24.11. 1966 г год.
«У меня произошла интересная встреча в Москве. Как-то утром я приехал в МИД, звоню Фирюбину. (Отец учился с ним в Москве в одном институте, дружил до конца жизни).
Помощник мне говорит, что он может принять меня только в 3 часа. Я был сражён. Что же делать здесь до 3 часов? Мрачный сел на скамью в их пропускном бюро. И тут меня осенило. Да ведь где-то должен здесь работать Солдатов? Последнее время он был послом в Англии. Но месяца полтора назад в газете опубликовали решение Президиума Верховного Совета, что он освобождён от дел, в связи с переходом на другую работу. Звоню в справочную МИД. Мне дают его помощника. Он говорит, что сейчас свяжет меня с ним (с Александром Солдатовым). И вот в трубке его голос:
– Саша, ты? Давай проходи!… мы обнимаемся. Мы с ним жили все 5 лет студенческой жизни в одной комнате. Оказалось, он замминистра иностранных дел. Пьём чай. Он мне говорит, что здесь (в МИД) Иван Никитин и Фёдор Федоренко, советник по делам печати МИД. Иван Никитин тоже жил со мной в одной комнате… его влюблённость даже тяготила меня. Саша Солдатов вызывает их, и мы идём в таверну. В 3часа я принят Фирюбиным тепло, радушно. А на другой день он сам лично заехал за мной в редакцию «Строительной газеты» Я спрашиваю, куда он меня везёт
– К себе.
Я в «фатере» министров. Ничего из модерна. Старинная мебель, старинные картины, на полу белые ковры, театральная люстра над длинным столом. Мы садимся. Приходит Екатерина Алексеевна Фурцева. Знакомимся. Она говорит, что многое обо мне слышала. Поднимаем бокалы с вином за неё. Потом за нас… Простились с ним поздней ночью, поцеловались. Завтра улетаю самолётом. Ночевал я у Никитина. Он называет меня «учителем порядочности и честности» и, якобы, всю жизнь советовался со мной, хотя в течение 25 лет судьбе было угодно разлучить нас. На прощание преподнёс книги со своими работами».
В послесловии отец извиняется за невыполненный заказ купить мне зимнюю обувь. С женской обувью в советской стране всегда было плохо. «Один раз, – пишет он, – даже встал в очередь небольшую – 20-25 человек, но вспомнил твоё пожелание: купить сапожки только на высоком каблуке. А продавались на низком по цене 13 руб. Один раз выкинули на полувысоком – 28 руб. но какая очередь! Тысячная. Это не гипербола. Разговаривал с одной женщиной – стоит с 9 часов утра, а до прилавка конца не видать. За 45 руб. продавались тёплые на меху сапоги не в центре, но магазин был закрыт. Я видел их только на витрине».
Вернувшись из Москвы, отец смущённо, но гордо рассказывал мне, как Фурцева подавала ему щи на обед. Я помню все подарки московских «князей» у отца: толстую ручку с цветными выдвигающимися стержнями, богатый серый костюм, разноцветные, как бабочки, галстуки, шёлковый кашне, ботинки из мягкой кожи, баночки с красной икрой и в роскошных обёртках шоколадные конфеты. Меня восхитил портрет Н.П. Фирюбина с ласковой подписью отцу на твёрдой бумаге, но не гладкой, а как бы в мелкий рубчик, и не чёрный, а шоколадного цвета. В полупрофиль лицо интеллигента неправдоподобной красоты. Он работал в Министерстве иностранных дел при А. А. Громыко дипломатом, послом в Чехословакии и Югославии. Позднее – в Индии, Бирме. А родом он из Симбирска.
Страшный пожар в квартире, доставшейся нам от родителей десять лет назад, сожрал необыкновенно яркие поздравления министра с Новым годом, с Октябрьской революцией, с Первомаем. Сгорели семейные альбомы, документы отца и вся утварь. Ничего не осталось на память от мебели и одежды. Однако вернусь к захватывающей теме из жизни другого его потрясающего друга, с которого начала рассказ.
Я была ровно в два раза моложе ВАНа. На момент нашей судьбоносной встречи ему исполнилось 72 года…
Встретил меня с поезда учёный муж в грязной белой рубашке навыпуск. Радостно заулыбался, нимало не смущаясь отсутствием четырёх передних зубов. (Жутковато торчали сверху два клыка). Приветствовал оглушительно громко, захлёбываясь словами и визгливым смехом. Прохожие оглядывались на нас, кто с удивлением, кто с насмешкой. А он потащил меня на электричку мимо такси и таксистов, галантно предлагающих свои услуги. От такого начала встречи сердце камнем упало. «Не летать мне на вертолёте, – тоскливо пронеслось в голове, – а ведь обещал!». В электричке он громко, брызгая слюной и оглядывая всех рядом сидящих пассажиров, стал рассказывать о встречах с Горьким и совместной работе с ним над статьёй о бюрократизме в литературе. Я натянуто улыбалась, ни на кого не глядя. Осталось в памяти от рассказов в долгой дороге до Москвы, что он встречался, кроме того, с Маяковским, Станиславским, Алексеем Толстым и другими великими мира сего. Притихшие люди на неопрятного старика, бесцеремонно выкликающего эти имена, косились, как на сумасшедшего. Мимоходом ВАН сообщил, что в Скандинавии его называют профессором. Перед своим старым домом на улице Красина он завёл меня в маленький магазинчик и срочно стал закупать продукты. (А ведь писал, что всем запасся). Меня неприятно поразило отношение к профессору продавщиц. Разговаривали с ним фамильярно, грубо. А когда он спросил меня: «Вам одно яйцо или два?» – обе захихикали. Его здесь знали. И он притих, перестал петушиться. На странный вопрос о яйцах я не ответила. Поняла позднее. Несколько десятков метров от магазинчика до дома прошли молча. И вот, наконец, заветная дверь в квартиру, куда я готовилась внести своё усталое тело. Но когда она открылась, я отступила, ошарашенная и напуганная: это не было комнатой в привычном понимании, скорее напоминало предельно захламлённую кладовку. Войдя, никак не могла найти место ни для себя, ни даже для своей сумки «Бегемотик» (так их называли за вытянутую объёмную форму). В ней содержались бережно уложенные вещи: дорогой халат (38 руб.!), серое строгое платье с широким кушаком для выхода «в свет», два летних цветных платья и прелестная косметичка. Оглядывая интерьер жилища, я почувствовала себя яркой заморской птицей, втиснутой в загаженную клетку. Хозяин, между тем, ничтоже сумняшеся, стал раскладывать на грязном столе только что купленные продукты – ореховый торт, мясной рулет, начинённый яйцом, паштет из печени, оранжевые персики. В центр установил болгарское вино «Старый замок». Не поскупился на угощение! Я кое-как присела на стул, который, как и положено инвалиду, жалобно заскрипел. Прелести ни в чём, что красовалось на столе, не чувствовала, хотя была голодна. Однако без уговоров выпила вина, мрачно закусила куском торта и до вечера сидела неподвижно с единственным желанием уснуть. Ощущать себя за грязным столом с грязной посудой и с грязным стариком наедине было омерзительно. Но ВАН словно бы не замечал моего состояния, без умолку болтал, ел, жадно собирал крошки со стола указательным пальцем и отправлял в рот. Чему он смеялся, брызгая пищей и слюной, я не запомнила. Вечер готовил новый сокрушительный удар, когда хозяин стал застилать бельём единственную широкую кровать, приговаривая: «Не стесняйтесь, ложитесь». Бельё было новое, белоснежное, хрустящее. Я облегчённо задышала, оглядела комнату: где лежбище для самого хозяина? «Что вы ищете, дорогая гостья?» – спросил хозяин и залился визгливым смехом. Сердце от неприятного предчувствия замерло: неужели одна постель? Одна на двоих?
– Я не лягу с Вами!
– Тогда сидите… Вы знали, я живу один.
– Пожалуйста, поставьте раскладушку!
– У меня нет раскладушки. Я не насильник, не бойтесь.
Он оглянулся на дверь. Голос осел до шёпота:
– Ложитесь в одежде. Или вот другое одеяло, завернитесь в него.
Лицо его дёргалось в тике. Пока он суетился вокруг стола, я рывком сняла платье, накинула халат и легла, отвернувшись к стенке. Сон тут же крепко обнял меня. Проснувшись утром, увидела профессора сидящим за маленьким столиком в противоположной части комнаты. Во всю её длину тянулись стеллажи, забитые книгами. Он писал. Огромный сократовский лоб, строгий профиль. На столе – горка книг, бумаг, на полу – смятые бумажки. Внезапно подумалось: «Ведь он – друг отца, большой учёный, надо бы у него убраться».
– Доброе утро! Хочу убраться у пещерного жителя, живущего в центре Москвы, – начала я насмешливо, но он перебил:
– За утро, пока Вы спали, накатал статью. Подъём сил, каких не было, давно не было! Вам обязан!
«Расскажу отцу, как уважила старика», – умиляясь своему решению, подумала я и, засучив рукава, решительно приступила к уборке. Он долго искал ведро и тряпку, громко переговаривался с соседками по коммуналке, а я, ликвидируя хаос, подошла к окну и остолбенела. С потолка свисала какая-то чёрная ветошь. Я дёрнула её, и она свалилась живым воплощением слова «прах», образовав на подоконнике гору пепла. Скупой серый свет засочился в пещеру учёного мужа через широкое мутное стекло. А он подскочил ко мне с недовольным видом:
– Зачем Вы сняли занавес? (Какое торжественное название у этой тряпки!)
Я развернулась к «учёному мужу», и он шутливо-испуганно замахал мягкими, как оладьи, ладонями:
– Ладно, ладно, не язвите! По лицу вижу, негодуете…
– Сколько «занавесу» Вашему лет? – спросила я, подавив отвращение к куче на подоконнике.
– Лет семнадцать, не более…
– Боже мой! И так живёт культурный человек!
– Живу один без жены, занят наукой, – отчеканил ВАН бесстрастно, – но заметьте, я не «одномерный» человек.
(О таком понятии я тогда не имела представления и пропустила фразу мимо ушей).
– Могли бы нанять работницу для уборки своей пещеры, а «жена – уборщица» – только в понимании быдла. Или я ошибаюсь, считая вас аристократом духа? Вообще-то жить в центре цивилизации как изгнанник, для Вас, человека культуры, стыдно, – отчитывала я профессора сердито.
– Цивилизация – рок для культуры, – почитайте философа Шпенглера – скороговоркой ответил ВАН, желая закрыть тему. Нет, лучше другого немца, Маркузе.
(Я запомнила это имя, искала его в энциклопедическом словаре, трёхтомнике1953 года, подаренном мне отцом, но такого философа не нашла. В том словаре на семи страницах мельчайшим текстом писалось о Марксе).
Окно отмывала долго, много раз спрыгивала с подоконника и меняла воду. Хозяин углубился в статью, чтобы «не мешать». Перед тем, как приступить к мойке полов, без аппетита проглотила персик и кусочек вчерашнего торта из коробки, хотя утром ВАН позаботился, купил в магазине два яйца. Я отказалась их варить на общей кухне. Стеснялась двух юрких, с хитрым прищуром пожилых соседок.
– Господин хороший, – не дождавшись оценки своей работы, саркастически обратилась к «занятому» профессору, – будем на окно новый «занавес» вешать?
Вопрос пришлось повторить громче: ВАН был сильно глуховат на одно ухо. Причину – контузия на войне – я знала, но забыла.
– Если бы Ваше предложение прозвучало не во множественном числе, – с шутовским повизгиванием отвечал он, – отказался бы!
– Тогда я измерю ширину и длину окна, чтобы купить тюль, – деловито подытожила я.
ВАН насторожился и ощетинился. Но я оставила его чувства без внимания, войдя в раж. Меня уже волновали непонятного цвета полы.
– Сколько лет полы не мыты?
Он задумался на минуту, вспомнил и признался: семь! «Мурка ко мне семь лет назад приезжала». Про Мурку я слышала краем уха. Она жила с профессором в Сибири, где он отбывал десятилетний срок за острословие, всего лишь за шутку в адрес офицера во время войны. При каком-то посещении Ульяновска, который ВАН называл своей «зелёной могилой», (что сбылось), я в числе других была приглашена к нему в гости. Весьма оживлённая общая беседа коснулась темы лагерей, и ВАН с удовольствием посвятил присутствующих в отношения с некой лагерной Муркой. Вспоминал о ней с небрежной теплотой. Меня, восемнадцатилетнюю девицу, больше интересовал вопрос, за что конкретно хозяин застолья попал в ГУЛАГ. ВАН нехотя отвлёкся от воспоминаний, пробормотал: «за нынче, за завтра, за десять лет вперёд».
Помню, что встреча у ВАНа меня, юную гостью, повергла в состояние праведного негодования. Я преклонялась перед страдальцами, пережившими репрессии. Ахматова писала: «Была Россия, которая сажала и Россия, которая сидела». ВАН сидел в России. После встречи остался неполный черновик моего письма к профессору, который публикую.
«Идя к Вам, я обольщалась, во-первых, икрой, о существовании которой намекали ранее, во-вторых, Вами, деликатесом для меня ещё более тонким. Как же искренне жаль Вас было, когда Вы, по обыкновению высекая искры из своего сатанинского ума, наблюдали не ответный пожар, а тихое тление и угасание их в нашем провинциальном сером обществе… Неужели Вам, подобно Чацкому, не утомительно бряцать остроумием перед инфантильными людьми?
Но цель моего письма не делать перед Вами реверансы. Очень хочется высказать точку зрения на то суровое условие, которое Вы поставили перед страждущими женщинами, тем более, что условие Ваше уже утратило почётное право называться новым и стало обобщать в себе признаки деградации мужской половины общества. Итак, Вы нуждаетесь в женщине с сильным характером… Не сочтите, что мой взгляд на сильную женскую натуру так утилитарен, что сводится к представлению о гориллоподобной особе. Сильная женская натура может душить Вас, мять сотнею способов, но при каждом из них Вам непременно предстоит утратить уважение к себе с её стороны. Маркс потому так хитроумно относился к достоинствам женщины, к её слабости, что слабая женщина позволяет мужчине проявить природную силу мускулов и духа и приятное чувство превосходства над ней. Желаю либо найти силы в самом себе, либо нечаянно полюбить вовсе не сильную натуру, с которой Гименей уготовил бы Вам столь дурнопахнущие розы, о которых писала выше. Мужчины хмурятся, пищат, рычат в зависимости от темперамента и, забывая о первопричине, обвиняют женщин в отсутствии женственности…».
– Переоденьтесь, хозяюшка! Сейчас три часа пополудни, но успеем, – торопливо, с долей досады обратился ВАН ко мне, заметив, что я села, вымыв полы. Его совсем не озаботил мой усталый, затрапезный вид.
– Мне надо отнести этот доклад в географическое общество, где представлю Вас.
Преображения вокруг хозяин не замечал или не желал замечать, демонстрируя независимость от таких пустяков, диктуемых цивилизацией, как чистота.
– Зачем меня «представлять»? К чему тонкости дипломатического этикета?
– Я хвастался! Говорил, что обещала навестить молоденькая женщина.
– В 36 лет «не молоденькая», – отозвалась я без всякого кокетства, спрятавшись за стеллажи и решая, стоит ли надеть серое платье с широким кушаком «на выход».
– У Вас лучший возраст – бальзаковский! Сочный, душистый, пряный!
ВАН со вкусом произнёс эти слова, улыбаясь мне, невидимой за стенкой из книг. На нём была всё та же грязная рубашка навыпуск и старые штаны. Я оглядела его:
– А Вы почему не переодеты?
– Я и так хорош…
– Вы нарцисс, это приятно только Вам, а мне неопрятность чужда, как кошке.
– Которая себя часами вылизывает? Не разочаровывайте меня! Не помню, кто из великих отмахнулся от назиданий на эту тему, может, престарелый Эйнштейн? – ВАН захихикал и продолжил:
– Он примерно так говорил: «пока я был молод и неизвестен, как одет ещё не имело значения, а теперь меня узнают, но как одет уже не имеет значения». Так стоит ли громоздить проблему? – обратился он ко мне.
– Великим простительно и не такое. В их биографиях…
– В моей бессмертной биографии этот штрих тоже будет упущен, чистоплюйка. Нате другие штаны, но пришейте пуговицу к ширинке.
Я слегка опешила. Не поняла, серьёзен ВАН или шутит. Но он выложил на стол чёрные нитки и большую белую пуговицу.
– Дайте хотя бы чёрную пуговицу. Не будем портить Вашу биографию экстравагантным зрелищем, – я усмехнулась, представив на месте далёком от целомудрия белую пуговицу.
– Чёрных на земле не увидать, – буркнул он. Значение этой реплики поняла позднее…
– Обратитесь к Вашим соседкам, у них наверняка всяких пуговиц полно.
– Мне не дадут, я их должник, – ВАН поник, утратив всегдашнюю напыщенность.
Я сама отправилась к соседкам. Они словно ждали меня, дружно накинулись на «должника» по счётчику за электричество. Должник никак не желал платить «честно», принципиально отказывался доплатить копейку.
Я переспросила, сколько, не веря ушам: копейку? Где я? В каком карикатурном мире? Молча вернулась, достала три копейки из кошелька и протянула соседкам.
– Это в счёт долга, и спасибо за чёрную пуговицу.
– Нам ваши деньги не нужны. Пусть дядюшка сам отдаст. Вы племянница его?
Они вынесли каждая по чёрной пуговице, а три копейки гордо отвергли. Пока я пришивала пуговицу, ВАН вынул мятую рубашку, далёкую от понятия белая, но хотя бы без жёлтых жирных пятен от еды.
– Теперь я щёголь! – он заглянул в зеркало, треснутое посередине, – только бы постричься, но это удовольствие перенесём на завтра.
Мы шли по людной московской улице. ВАН семенил ногами, одетыми в старые ботинки детского размера. Его спина была неправдоподобно перпендикулярна тротуару, а голова даже откинута назад. Когда я заметила, что ему следует купить летние сандалии с носками, он поморщился:
– Я не ношу носков. И сандалии не люблю. Покупаю обувь в «Детском мире». У моих предков, дворян, были небольшие конечности, не приспособленные к физическим нагрузкам.
Заметив мою заинтересованность, сначала не без апломба заявил, что он «в некотором роде» – потомок декабриста Ивашева, «урождённого в селе Ундоры», но скоро отмахнулся: «Для меня после смерти сына Жени генеалогическое древо оборвалось и больше не волнует». Мы дошли до нужного адресата, и я приятно удивилась необыкновенно почтительному отношению женщины, принявшей из рук ВАНа несколько исписанных листов. Он и в самом деле представил меня кивком головы в мою сторону, назвав по имени и отчеству. Женщина поклонилась мне, улыбаясь. На обратном пути я затащила профессора в магазин тканей. Записка с размерами окна была при мне. Нашла тюли и выбрала красивый, но дорогой.
– Выберете попроще для моего окна. Я не в замке живу, – сухо отозвался потомок дворян, узнав цену.
Я послушно прошлась по дивным рядам сказочно красивых тюлей, придирчиво выбирая «попроще». Нашла и пригласила на смотрины. Он встал рядом с напряжённо вытянувшимся лицом:
– Дайте мне записи размеров окна.
Я подала бумажку. ВАН заглянул, решительно подошёл к кассе и подал кассирше со словами:
– Вот по этим размерам нужен самый дешёвый тюль на занавес. Подсчитайте!
Я почувствовала, что краснею. Кассирша бросила на меня сочувственный взгляд, деликатно отклонила бумажку.
– Вы посоветуйтесь! Женщины в таких случаях полезны. У нас хороший выбор качественных товаров. Дешёвый тюль при первой же стирке здорово сядет.
«До первой стирки висеть этому тюлю многие лета», – хохотнула я про себя. Мы отошли в сторону. ВАН выглядел подавленным, как человек на грани разорения. Он громко ворчал про ненужную мою инициативу, связанную с утратой «занавеса» и причинённый ущерб. Благодаря громкому голосу профессора, мы попали под прицел не только кассирши, но и двух скучающих продавщиц, которые заинтересованно уставились на нас.
– Уйдёмте отсюда! – Я потянула его к выходу. Но он заупрямился:
– Нет уж! Не уйдём, пока не купим занавес взамен Вами уничтоженного.
– Тогда сами покупайте, – огрызнулась я.
ВАН взвился на дыбы, как пришпоренный конь:
– Если я покупал, то книги, тряпок никогда не покупал!
Представление становилось всё более интересным. К работникам магазина присоединилось несколько зрителей из покупателей. Я, справившись с тупым раздражением, страстно желая избавиться от дальнейшего развития событий, вернулась к кассе и заученно повторила слова ВАНа: «самый дешёвый тюль по размерам на бумажке». Кассирша разочарованно зевнула, вяло подсчитала сумму, но я спохватилась:
– В длину прибавьте полметра, пожалуйста!
ВАН снова занервничал.
– Зачем полметра?
– Я записала цифру от гардины до подоконника, но надо, чтобы тюль свисал ниже, хотя бы на полметра.
– Это вековые предрассудки!
Кассирша рассмеялась, тихо процедила «Старый скряга!» и быстро рассчитала нас. ВАН со скорбным выражением, явно считая себя излишне доверчивым и обманутым, взял свёрток с покупкой и вышел, а я задержалась, наскоро купила моток кружев, чтобы подшив, удлинить ими штору.
Вечером повесила на чистое окно новый «занавес» с подшитыми кружевами и грустно подумала, вспомнив об обещании ВАНа, «Вот тебе, бабушка, и полёты на вертолётах!» А ВАН подобрел, улыбался мне, демонстрируя два клыка. «Я завтра же уеду, – сказала я, ища глазами свой «Бегемотик». ВАН не услышал, переспросил, а услышав, не понял.
– В чём дело? Хотел до завтра молчать о сюрпризе. Но теперь откроюсь. За неделю до Вашего приезда я купил билеты на оперу Пуччини «Богема».
– Останусь при двух условиях: достаньте мне раскладушку и таз для стирки Ваших рубашек. Не ходить же с Вами в театр, когда на Вас рубашки, каких не на каждом алкаше увидишь.
– «И вот за подвиги награда!», – с пафосом воскликнул ВАН, – а Вы знаете, что достать билеты в Большой театр – подвиг?
– Мы квиты. Я повторила подвиг Геракла, взявшись очистить Ваши Авгиевы конюшни, – парировала я.
ВАН вывалил на пол из шкафа кучу рубашек и брюк. Одни рубашки были без пуговиц, другие с дырками, а третьи с безнадёжно жирными пятнами. Я с трудом выбрала одну из представленных, постирала и потребовала утюг, чтобы наутро прогладить. Утюга у профессора не было. Началась тягостная перепалка. С его стороны жёстко выражались сомнения в целесообразности этого предмета быта. Я мягко доказывала обратное, взывая на помощь Чехова, утверждавшего, что в человеке всё должно быть прекрасно «и лицо, и одежда …». Сошлись на том, что я согласилась разобрать его гардероб, отпороть пуговицы у одних рубашек, пришить к другим, нашить бирки для прачечной и на них, и на брюках, оставленных после сортировки, чем и занималась до полуночи. Один невероятно старый, пыльный костюм, я отложила для химчистки, а остальные вещи приговорила к утилизации. В их число попали и два костюма, изъеденные молью. Через полчаса увидела, как он потихоньку от меня стал судорожно запихивать приговорённые к утилизации вещи обратно. Но уговор исполнил: утром купил утюг. Принёс вместе с ним еду. Для себя – отдельно. Его гречневая каша на молоке из студенческой столовой к обеду прокисла. ВАНа рвало. Что делать?! Непоколебимое желание иметь финансовый запас приобрело отвратительные формы сквалыжничества. Я было заикнулась о холодильнике. Лицо ВАНа задёргалось в тике. Одеваясь в театр, он признался, что за ночь похудел, пришлось застегнуть брюки на две дырочки туже. Этот факт не вызвал во мне сочувствия. Я даже одобрила его, помня с давних пор, как в объёмном животе профессора за нашим столом громко урчало.
Приехав в 1957 году в Москву на VI Всемирный фестиваль молодёжи, я побывала на Театральной площади и вместе с гостями фестиваля любовалась грандиозным фасадом Большого театра. Потрясли колоннада и четвёрка взметнувшихся в небо лошадей, которыми правит Аполлон. Но внутри театра я оказалась впервые и сразу ослепла от пышного декора фойе и шикарной лестницы с ярко малиновым покрытием ступеней. Торжественный свет лился из хрустальных люстр. ВАН ушёл купить программу и пропал. Я стала искать его глазами и увидела очередь и профессора, стоящего рядом с капельдинером, (женщиной, продающей программки). Подойдя ближе, узнала, что заминка из-за сдачи, которую капельдинер никак не могла найти. Опять в дело вмешалась злополучная копейка! Программка стоила четыре копейки, а ВАН подал пятак. Я смущённо потянула его за рукав. Неловко было перед очередью, которая сначала терпеливо ждала, а потом задвигалась и стала бросать презрительные реплики, предлагая ВАНу копейку, лишь бы он отошёл. Но ВАН словно врос в мраморный пол фойе театра. Стоял истуканом, пока, наконец, не получил свою сдачу. Настроение стало гаснуть и погасло окончательно, когда ВАН стал шарить руками на одной из великолепных ступеней лестницы в поисках пуговицы. Я шла впереди, оглянулась и увидела потомка дворян в самом неприличном положении тела – согнутого с поднятым кверху задом. Кто-то потерял белую пуговицу, а бдительный ВАН не упустил шанс обогатиться. Опера о бедных студентах, считающих себя гениальными, и их музах, несмотря на трагическую концовку, не произвела на меня впечатления. Музыка неровная, любовная возвышенность в героях показалась смешной, а трагизм – заурядным. Слегка тронула ария Коллен, продающего своё пальто ради спасения Мими.
На обратном пути я молчала. Зато ВАН ударился в рассуждения на тему любви, которая с первого взгляда случилась у героев оперы.
– Я и в молодости терпеть не мог это «с первого взгляда», но словцо «любовь» ещё употреблял, – громко хихикал ВАН с явным желанием заинтересовать окружающих пассажиров. – Нагляделся на «браки по любви». Да и называют этими словечками совсем иное. Народное название точней и честней… Прикрывают «красивым», «поэтическим» естественную гормональную потребность. Всё прочее – «литература», как сказал один поэт. ВАН перевёл дыхание и обратился ко мне, став серьёзным:
– Даже Вы, медик, сочли оскорбительным упоминание о гормонах. Краснеете! Ох, не люблю это лицемерие…
– Зачем Вы ищете пуговицы в Большом театре? – обратилась я к профессору, когда мы вернулись домой, – ждёте сдачу достоинством в 1 копейку по десять минут, – весь поход в театр насмарку! – Впечатление осквернено… стыдно за Вас!
В сильнейшем негодовании я выложила всё, что о нём думаю, а именно, что он паталогический крохобор, неопрятный старик, которого невозможно уважать, потому что он в стадии дегенерации. А закончила выговор, утверждая, что ни одна женщина, если и зайдёт, то не останется в этом убежище скупости, грязи и замшелого цинизма. Поток злой иронии иссяк, когда увидела, что он плачет. Но сострадания в те минуты не испытала.
Наутро собрала свои вещицы и уехала в патриархально благословенный Торжок. Капу застала за закапыванием капель в глаза. Она, уставившись в меня, долго не понимала, как вдруг я здесь очутилась. Я обняла старушку, посмеялась: вот такие у тебя волшебные капли! В комнатке её было вполне благопристойно. Всего за час-полтора я в ней убралась, проветрила от запаха геморроидальных свечей и сварила обед из того, что привезла, сбегая из Москвы. Три дня в столице вспоминались как болезнь. Я отдыхала от тяжести пережитого разочарования, отходила от потрясения и к вечеру воскресла. На следующий день навестила дядюшку с женой Полиной. Они встретили меня радушно, угощали своим необычайно вкусным вином из белой смородины и пирогами с начинкой из щавеля. Очищенные ядра фундука горкой лежали на цветном блюде. Лещину, как и белую смородину, с большим усердием, якобы выпестовал дядюшка, а щавель рос сам, без спросу. Дядюшка мой, известный мастер резьбы по дереву не только в Торжке, но и за его пределами, производил впечатление совершенно счастливого человека. Обладатель брюшка в форме барабана, он после обеда восседал в кресле и играл на мандолине. Гладкое без морщин лицо его при этом расплывалось и принимало глуповато безмятежное выражение. Ночевать осталась у них в отведённой мне уютной комнатке. С самого раннего утра солнце осторожно просочилось через белые чистенькие марлевые занавески и погладило мне лицо. Дядюшка готовился к походу за грибами. Я увязалась за ним. Меня распирала шальная радость бытия, неизбежно наступающая в молодости после перенесения душевных травм. Лес Митино, старый знакомый, глухо шумел, просыпаясь и потягиваясь стволами вековых дубов и клёнов. Вяз, ясень, липа чередовались с полосами хвойных деревьев, ведущими к мшистым болотам, богатым брусникой и клюквой. На светлых полянах соки земли формировали кустики семейства вересковых – чернику и голубику. Я не заметила, как оторвалась от дядюшки и заблудилась в дремучем лесу. Тишина и одиночество поначалу очаровали. Голова кружилась от тесного круга зелёных стволов, поросших мхом до верхушек, и чайного летнего запаха леса. Под ногами откровенно, не прячась в траве, росли моховики. Но я напала на чернику и оторвалась от богатого угощения, когда перестала чувствовать вкус ягод. А потом долго брела с убывающей радостью, перелезая через валежники, ища дорогу. Вышла в поле и почувствовала себя брошенной и маленькой в огромном мире солнца и жёлтого овса. Я знала, поле всегда рядом с селом. К нему вела шоссейная дорога, по которой я шагала, время от времени жалостно вскидывая руку с просьбой остановиться пролетающие мимо машины. Но безучастные легковые частников с визгом мчались мимо, как и гудящие тяжёлые Мазы. В деревне Будово, куда, наконец, доплелась, стоял рейсовый автобус до Торжка. Стоял, по-видимому, долго и тронулся, как только я вошла в него. Какой-то остряк-самоучка воскликнул: «Вот, граждане, какую чумазую мы дожидались!». (Небось, это о моём лице, перемазанном черникой). Добродушно засмеялись все пассажиры, кроме меня. Я плюхнулась на сидение и заснула. Как доехала до Торжка, не помню. Знаю, что денег за проезд не платила, потому что в лес косметичку с кармашком для мелочи, не брала. А контролёрша, видимо, и не настаивала на билете, потому что «в простых деревенских сердцах Бог почивает». Как потом прикинул дядюшка, рыскавший в бесплодных поисках меня по лесу и натерпевшийся треволнений, я преодолела путь в семнадцать километров!
Через несколько славных деньков я обнаружила, что при побеге из Москвы забыла свой театральный наряд – дорогое серое платье с широким кушаком в виде банта. Меня залихорадило. К тому же подпирал срок отъезда в Кишинёв. Переночую на вокзале, – решила я, но за платьем придётся-таки вернуться на улицу Красина. С тем и отправилась в столицу. Выходя из поезда «Осташково – Москва» на платформу, битком нафаршированную людьми, я напряжённо вспоминала, как доехать до дома профессора. И вдруг сзади кто-то потянул мою сумку «Бегемотик». Оглянувшись, увидела перед собой неуверенно улыбающегося, чисто одетого ВАНа. (Видимо, взял вещи из химчистки, пронеслось в голове).
– «Ах, попалась, птичка, стой! Не уйдёшь из сети. Не расстанемся с тобой ни за что на свете!», – пропел он козлетоном мне в ухо, и я невольно засмеялась и откровенно обрадовалась. Ван забрал мою сумку, и мы поехали к нему домой. Соседки встретили меня оживлённо с насмешливой подозрительностью, очевидно догадавшись, что я не племянница ВАНа. Обе наперебой тарахтели о том, что ВАН каждый день ездил на вокзал встречать меня:
– Каждый день встречать вас ездил! Представляете? И долг отдал. И полы в кухне «лентяйкой» протёр…
Войдя в комнату профессора, я заметила на столе широкий лист фанеры. ВАН сухо сообщил о его предназначении.
– Разделим с Вами стол, чтобы не видеться во время приёма пищи.
Он, по-видимому, не подозревал о моём желании уйти немедля. И я, смягчая удар, восхищаясь своей добротой, вынула из «Бегемотика» литровую банку маринованных белых грибов. (Жена дядюшки, Полина, выделила для меня этот богатый подарок). У ВАНа вырвался крик изумления:
– Грибы Новоторжского посола? За стол!
Отварную картошку благосклонно предложили соседки в обмен на мои грибы в отмытой тарелке, которые я вынесла на общую кухню, радуясь всем сердцем налаживанию отношений. ВАН молча уминал картошку с грибами за тонкой стенкой фанеры, установленную, как щит между нами. А я довольствовалась чашкой чая, к которому был подан шоколадный набор в виде зверюшек. А когда, выждав полчаса, я поблагодарила за приём и уложила в чемоданчик выходное платье, ВАН стал ёрничать:
– Сбегаете? Для чего я Вас привёз в дом, накормил и обогрел? Обещание надо выполнять! И подсунул мне ножницы с расчёской.
Я хотела возразить по поводу обещания, которого не давала, но промолчала и послушно начала стричь седую голову профессора, хотя никогда этим делом не занималась. Перебирала прядки, смачивала водой, старалась уложить в ровную причёску. Он капризничал, требовал укоротить у висков, предупреждал, что не потерпит, если оставлю его без уха. «Я не одобряю Ван Гога…Он мне не импонирует распутством с женщинами из притона. На него нынче мода. Назло моде буду оригинальничать перед вами»… И визгливо рассмеялся, вертясь на стуле. Я выждала, когда закончится очередной выплеск эмоций, взялась за ножницы, оказавшиеся острыми и удобными, и продолжила стрижку, наперёд зная, что развлекая болтовнёй, он меня попросту удерживает изо всех сил.
– Вы знаете, как называли художников в средневековье, а может и в эпоху Возрождения, (не помню точно) – «Обезьянами Бога»! Однако, согласитесь, дорогой мастер стрижки, что после Рафаэля признавать примитивизм Ван Гога в живописи, выдавая за новаторство, – это как после мадам Коко Шанель одеть женщину в шкуру. – Он хихикнул и замолчал в ожидании моей реакции на богемность сказанного. Не дождавшись, продолжил:
– «Сад Добиньи» я и сам смог бы нарисовать. А впрочем, тяга к живописи у Ван Гога была колоссальной, как у меня к языкознанию. И такая же, как у меня, – к союзу с женщиной.
Стрижка закончилась. Профессор некоторое время сидел в неге с полузакрытыми глазами.
– Испытал блаженство. При стрижке всегда у меня такое чувство, почти как… он замялся, вздохнул и перешёл от привычных громких интонации к полушёпоту:
– Останьтесь, не уезжайте никуда! Приручите меня, дайте время привыкнуть к поводку…
Лицо его задёргалось в тике, глаза покраснели, увлажнились. Несуразные, ненужные слова выпали изо рта и повисли, оттолкнув меня от стула. Справившись с неприятной жалостью к старику, я подсунула ему зеркало:
– В зеркало посмотрите! Во-первых, оцените мою работу, во-вторых, себя, хитрый Лис.
Мне хотелось обратить в шутку эту сцену, но он продолжал, бросая на меня короткие злые взгляды:
– Я предлагаю вам себя, скверная девчонка, столицу, науку! Вы способная, с моей помощью добьётесь успеха, увидите мир. Скоро съезжу в Бухару и оттуда по Средней Азии на весь февраль, а март – в Ленинграде. На Чёрном море я провёл всю эту весну. Но – один! На чёрта такая жизнь? У меня благополучно набегает 20-я тысяча. Но со всеми своими слАвами, деньгами я нищей голодного пса, у которого есть своя лисица.
– Я заехала к Вам как к другу отца, вы обещали полёт над Москвой на вертолёте, – защищалась я, – можно мне сейчас уехать на вокзал?
ВАН закрыл лицо пухлыми руками и простонал: «Холодно! Мне холодно одному, не уходите!».
По какой-то крамольной ассоциации я вдруг вспомнила о холодильнике и заговорила о его покупке.
– Куплю, если останетесь, очаровательная язва! Очень много думая о Вас все восемнадцать лет нашего знакомства и многое предвидя, я всё же не предполагал, что станете мне необходимы.
ВАН успокаивался понемногу, обретая прежнюю манеру с долей насмешливости, но не без важности рассказывать о себе. Рассказчик он был отменный, но я, пребывая в расстройстве чувств, не запомнила ни слова из его исповеди. Зато сохранились письма, содержание которых даст читателю представление о стиле профессора. Возможно, не совсем корректно выглядят публикации его ответных писем, но это же самые лакомые кусочки, отказать в них не хватило духу.
«В душе я азартный картёжник и алкоголик, но – увы неблагоприятные условия (абсолютно обеспеченная и цивилизованная среда) полностью зачеркнули с детства эти мои свойства и развитие пошло в совсем противоположном направлении – вырос, ненавидя карты игральные из-за влюблённости в географические) да и водок почти не употребляя. Честно, без кокетства, жалею о той и другой утрате. Вот так. Но уж поздно переигрывать жизнь».
Я осталась у ВАНа, вспомнившего вдруг о билетах на оперетту «Донья Жуанита». Мы засобирались, вышли в дождь, моросивший по тротуару. Профессор не упустил возможность, жестикулируя и прыская со смеха, рассказывать о Нильсе Боре, в дом которого провели трубопровод, круглосуточно поставляющий свежее пиво.
«Уважением пользовался!» – завистливо констатировал ВАН, задыхаясь от быстрой ходьбы и шлёпая ботинками по лужам. – Собственно, он наш современник, умер лет десять назад в Копенгагене, занимался ядерной физикой, как Резерфорд и Эйнштейн, я в ней не разбираюсь… Учёные, открывающие законы, связанные с гибелью людей и всей планеты, не должны быть в таком почёте! Кто умножает такие познания – умножает скорбь. Другое дело открывать законы языка, как я…
И тут случился конфуз: учёный муж поскользнулся и свалился в лужу, забрызгав одежду и руки грязью. Не без труда с моей стороны вернулись домой: ВАН требовал продолжения пути в театр, на Кузнецкий Мост.
– Пока едем, подсохну…
Я наотрез отказалась, заметив, что утверждения Ломоносова о том, что наука «делает головы выше», никак не подходит ко времени дождя. «Вы бы на дорогу смотрели!» Дома потребовала раздеться, а прежде полюбоваться на себя в зеркало, убедиться, какой он грязный.
– Театральный мир не потерпит неопрятного, тем более грязного, человека! – сказала я менторским тоном.
Признаться, я не огорчилась, что пропали билеты на «Донью Жуаниту». От похода в Большой театр ещё свербело на сердце. ВАН снял с себя рубашку и брюки, и я увидела абсолютно голого старика в лохмотьях седых волос на груди и животе. Меня потрясло, что он не стесняется, даже забавляется моим ужасом.
– Что за представление? Почему на Вас нет ни майки, ни трусов? Оденьтесь! – возмутилась я, чувствуя, как краснею, и в досаде на себя буркнула: зачем осталась? На вокзале сидела бы с людьми, а не с сатиром из свиты Диониса… Не обольщайтесь, я не нимфа.
– Жаль, что Вы не нимфа! Вам ли, медику, сгорать до тла от вида фаллоса?
– Жаль, что я не ведьма из книги Крамора «Молот ведьм».
Я брезгливо отвернулась, а ВАН жиденько рассмеялся, сверкнув глазом:
– Не ведьма, которая лишает мужчин детородного органа.
И хранит в птичьем гнезде? И кормит овсом? Притча из средневековья замечательная! А вот Вам брюки, зашейте дырку в кармане, я мелочь потерял в луже.
– Вместе с кошельком?
– Кошельков не имею!
Уезжая на следующий день в Кишинёв, я купила профессору в привокзальном ларьке кожаный кошелёк с пожеланием счастливых накоплений. Он уныло вложил его в карман с зашитой мной дыркой, не поблагодарив.
В открытке с видом Кишинёва я сделала ВАНу выговор. С весёлым негодованием припомнила его предложение остаться при нём, едко пошутила над демонстрацией себя голышом. Он игриво ответил. «Вы считали меня аскетом что ли? Вот уж как раз не по мне. Подобное представление настолько противоположно всему во мне, что и невероятно, и оскорбительно. Уж лучше б подозревали, что я отчаянный супералкоголик… Москва волшебна, но одному, мне так тяжело настоящее и безразлично будущее, что ничего ни в каком отношении я больше предпринимать не хочу, не могу и не буду. Чёрт с ним – со всем на свете! Одиночество меня всё -таки задушит, чего не удалось ни войне, ни лагерю».
Непринуждённая переписка наша продолжилась со скрипом. Я уведомляла ВАНа о переменах в жизни, в том числе о намерении вторично выйти замуж. Он незамедлительно написал мне: «Дорогая, спасибо за письмо, а то уж я в ходе обсуждения о любви Вашей, высказал наблюдение, что когда Вы счастливы, то о моём существовании начисто забываете и вспоминаете только когда у Вас минусовая эра жизни. Рад, что ошибся».
Ван писал книги, изредка делал наезды в родной Ульяновск, где долгими часами работал в архиве Ленинской библиотеки. (Там его встречали с большим почётом). По-прежнему знаменитого гостя ожидала с поезда толпа молодых и старых литераторов. Он семенил между ними с плащом на согнутой руке и приветствовал визгливым смешком. В гостях непременно хвастался огромными пятизначными суммами на своём счету, туманно намекал на завещание в пользу областной научной библиотеки имени Ленина, рассказывал о поездках по миру с лекциями в университетах. Неизменными оставались причитания на тему одиночества. Однажды я чуть было не стала обладательницей тайны его несметных денежных богатств. Он нагрянул в мою двухкомнатную ухоженную квартиру неожиданно. Члены семьи (дочь, брат и заехавший из Торжка дядюшка) вежливо скрылись в соседней комнате, а я выпотрошила свой холодильник с желанием досыта накормить гостя. ВАН оглядывал кухню, зал, приговаривая: «Богато живёте, ребята». Со слов достоверного источника я, между прочим, пересказала ВАНу то, что передавалось шёпотом о «сером кардинале» Суслове. Он и в период «оттепели» курировал идеологию, тихо злобствуя: «Подумайте только, открываю утром «Известия» и не знаю, что там прочитаю!»
– Да, не допускает ни одной живой мысли, всё просеивает через консервативный свой «дуршлаг», – подхватил ВАН, – но одна черта характера в нём всё-таки поражает: зарплату целиком сдаёт в кассу на нужды партии. Я имею приличный капитал, – ВАН выпрямил спину в соответствии с таким заявлением и закинул крупную голову к потолку, как бы считая там деньги, – но распоряжусь иначе…
Как именно, мне не суждено было узнать, потому что к нам прорвалась моя маленькая дочь, переполненная знаниями об эволюции человека. В садике воспитательница подробно рассказала, что первобытные люди произошли от обезьян… Но разве её старенькие дед и баба не первобытные люди? Дяди смеются: – Может они с хвостами? Дочь озадачена железной логикой, но сдаваться не собиралась:
– Может, хвосты у них были в каменном веке, но потом их в больнице отрезали, а то бы они в трамвае мешали. Ведь эволюция, мама! Ты же понимаешь! Скажи, чтоб не смеялись. И тихо добавила, – дураки…
Все геологические эры перепутались в маленькой голове. Ван визгливо хохотал. Я пообещала дочери разобраться в этом вопросе и выпроводила её к моим шутникам.
Через три года крёстная мама из Польши вызвала меня с дочерью погостить в местах моего военного детства.
Я поставила профессора в известность о своём отъезде и разводе, он не оставил эти факты без внимания:
«Намечаемый Вами полёт на Вислу приветствую.
Почему именно в Варшаву, однако? Я в текущем году исчерпал четверть мировой карты, а ещё и полгода не прошло: Сочи, Сухуми, Донецк, Иваново, Владимир, Тобольск, Томск (правда, во многих уж не первый раз). На всех почти видах транспорта. Даже по Иртышу и Тоболу проплыл, хоть и немного. Но одному это скучно всё ж, как-то и ни к чему». И далее: «…милая – давно ли послал Вам поздравление из Донбасса, а вот приходится противоположное писать. С другой стороны на такое письмо нельзя откладывать ответ. Оно меня очень огорчило. Хотя я предвидел такой исход с самого начала и не был в бурном восторге от Вашего выбора… Зачем это Вам? Впрочем, вопрос глупо-риторический. Такой уж Ваш характер. Уж такая, какая есть. Я Вас даже и этакую люблю. Поэтому мне жаль, как нелепо Вы распоряжаетесь собой… В Польшу это хорошо. Мне б туда надо: 7 моих работ там напечатаны; несколько раз оттуда спрашивали – приедет ли пан получать пенядзи лично, …но пан так и не воспользовался. За добрые заботливые чувства спасибо. Но почему я «гнуснейший»? (Да ещё в форме превосходнейшей степени). Не понимаю – за что. По отношению к Вам, например, никакой гнусности никогда не допускал, кажется, ни словом, ни делом… Жду разъяснений (вправе написать даже требую). Относительно отмывки меня: за три недели в Донецке, а теперь и здесь – у меня отдельный номер с ванной, душем, всегда горячая вода, так что моюсь весь, а пополам или, скажем, голову – ежедневно – в Донецке ужасная пыль, а читать в Университете и проч., приходилось мыться дочиста). Но и дома умываюсь почти ежедневно …Моя бессмертная биография не безупречна, но страницы, требующие отмывки, по всем законам, божеским и человеческим, подпадают под юридическую давность. Кроме того, перенесено мной куда больше (хотя и ни за что), чем сотворено зла. Пущай взвешивают на любых весах, – на рай не претендую, но если по-честному, то наверно, заслужил. Чёрт с ним! Вот гурий там, это да! Но согласен и на молоденьких ведьмочек в аду.
…Донецк хорош (в центре), несмотря на пыль. Отлично питанье (несравнимо лучше Москвы). На каждом шагу вкусная снедь. Жаль, что я не чревоугодник. Отвели мне там…2-х комнатный 2-х постельный люкс на одного, в горке 12 фужеров и прочее чёрт что. Встречая сказали: «мы не знали – приедете ли Вы один или… Прямо нож в сердце! Неделю умолял перевести в другой номер, чтоб не сигануть с балкона 4-го этажа от этой дорогой постели ничьей! Вот так в моей жизни всё не только не как у людей, а совершенно навыворот. Там толпы теснятся в чаянье добыть хоть койку в коридоре гостиницы любой ценой, а я в двухместном двухкомнатном сверхлюксе места себе не нахожу из-за второй постели, увы, пустой. Это только пример, но так буквально всё у меня. Из Донецка вернулся в понедельник 19-го, а во вторник уехал в Иваново. Дома по мне скучать некому. А в дорогах, наверно, не так горестно умирать (не настаиваю на этом утверждении: ещё не довелось проверить). Отсюда предполагаю во Владимир. К 1 мая – в Москву, на две недели, затем в Тобольск (архив) и Томск (конференция) – на 1,5 мес. Как сказал поэт (я же):
Волны Волги, скалы Дагестана –
Всюду, словно дуло у виска,
Одиночество. И непрестанно
Каторжная, адская тоска.
Снова в путь ненужный и тревожный
До мгновения, когда навек
Где-нибудь в гостинице дорожной
Оборвётся иступлённый бег.
До свидания или прощай, столица.
Над кормой моей тоски звезда.
От любой погони можно скрыться
От себя не скрыться никуда.
У меня были свои, «девичьи», как их называл ВАН, загогулины. Врывались в жизнь чужие люди, а свои уходили, оставляя пустоты в душе. Как на амбразуру дзота я бросала ВАНу стишки о разных переживаниях и надолго забывала адресата.
На рассвете, страстью отгоря,
"Спать пора", – не говори мне нежно.
Спят лишь те, кто встал на якоря,
иль кого баюкает надежда.
Мне же сиротливый свет луны,
пробиваясь через занавески,
тихо льет безрадостные сны –
будущего горькие повестки.
И пока тумана млечный след
очертанья улиц застилает,
тороплю я голубой рассвет,
но рука будильник прикрывает.
Звон его пересечет твой сон.
Вздрогнешь, спрячешь уши в одеяло.
И все та же жуть, что ты – не он,
тот, кого однажды потеряла.
Обретения и потери в моей жизни сменяли друг друга, с каждым разом всё более притупляя и радость, и боль. Я не раз круто разворачивала судьбу, пытаясь вырваться из опостылевшей обстановки. С ожесточением бросалась в сверкающую новизну неизвестности. Так бьётся муха в паутине.
В последний раз я встретилась с ВАНом поздней осенью в доме отца. Приезжая в Ульяновск, он непременно навещал гостеприимный мирок друга, где за обеденным столом между мамиными разносолами подшучивал над её суровой ответственностью за грамматику. Мама вела в старших классах уроки русского языка и литературы, но более всего уважала в себе корректора, трудясь в свободные минуты над рукописями мужа. Раскинувшись на диване, ВАН говорил со всегдашним смешком:
– Умилительно школьное убеждение Лиды, что земной шар держится на запятых. Писатель (настоящий, не переписчик) отличается от школьника тем, что создаёт законы языка. Орфографические и прочие правила не падают с неба на манер синайских скрижалей. Абсолютизировать канцелярское творчество восьми учёных чиновников – неумно.
Мама вспыхивала от возмущения и обращалась в доказательствах правоты к истории языка:
– Язык развивается, и письмо должно, хотя с отставанием, но все же следовать за языком. Нерушимые системы правописания – это вздор, но свод правил 1956 года мы, педагоги, обязаны выполнять.
Помню, мама приняла боевую стойку для защиты правописания, но ВАН вынул смятую бумажку из кармана и, не желая продолжения диспута, прочитал коротенький стишок о Волге.
– У меня валяются полдюжины таких вполне идеологически выдержанных стишков про Волгу. Не пропадать же им, раз бумага всё равно потрачена, пошлю их в какое-нибудь издательство... Вместе летом почитаем, а Лида будет проставлять в них знаки препинания, и исправлять орфографические, синтаксические, стилистические и всякие прочие ошибки.
Мама не дружила с юмором. Она становилась бордовой и непреклонной в желании отразить нападки учёного лингвиста. ВАН спрятал стишок в карман, поняв, что не угомонил оппонента.
– Перед войной я участвовал в деятельности по подготовке нового правописательного кодекса и вполне убедился, какова цена этому делу. Языковой эволюцией занимаются полтора десятка учёных, из них трое действительно огромных. Однако они ни в одном пункте не согласны друг с другом… а остальные и глупей, и невежественней меня.
ВАН пересел к столу и с удовольствием принялся поглощать фирменный мамин холодец, а закончив, как бы поставил точку в споре:
– Не тот у меня характер, чтоб хвалить платье андерсеновского короля.
И один за всех рассмеялся. Прощался ВАН всегда церемонно. Дольше, чем надо стоял у дверей, одевал свой плащ, с которым не разлучался, передавал приветы, приглашал на проводы в Москву. Я стояла в стороне, но ВАН подозвал меня и подарил свою книгу «Имя и общество» с надписью «Скверной девчонке, чтобы помнила».
– Вы всегда для меня будете девчонкой, – сказал и поцеловал куда-то в шею.
Скоро после его отъезда я получила письмо, по обыкновению обозначенное датой:
Москва,15 декабря 1979 г.н.э.
Ничего не случилось – ни бури, ни грома,
ни истерик, ни клятв, ни заломленных рук.
Я вернулся один. Я в столице, я дома,
Ничего не случилось! всё то же вокруг.
Вечер? Утро? Идут безразличные сутки,
Скоро десятилетия спутаю я,
Словно каторжник – скован пожизненно в жуткий
Неуют моего холостого жилья.
В той же комнате те же привычные вещи,
Тот же сумрак осенний, холодный как труп,
Только молнии тика всё чаще и резче
Рвут лохмотья закушенных до-крови губ.
Только пленная птица последним усильем
В клетку рёбер от боли безумная бьёт.
И её навсегда переломанным крыльям
Снится дальний, в бессмертье простёртый полёт.
Я пронёс эту глупую, бедную птицу,
Как сквозь строй, – сквозь войну,
сквозь любовь, сквозь тюрьму.
Кроме смерти уже ничего не случится.
Легче смерть, чем остаться навек одному.
Письмо было последним в нашей переписке: ответить не смогла в силу важных бытовых причин – отъезда в далёкое Заполярье и очередного замужества.
Согласитесь, читатели, двадцать первый век не заподозрить в пуританстве, за внешним богохульством и святость исключалась. Но чем дальше от меня то безвозвратное время, тем сильнее убеждённость, что за непрезентабельным обликом ВАНа пряталась беда десяти лет унижений и страданий. Грех накопительства и утраченные потребности в чистоте и порядке – тёмные аллеи изнанки гения. Его искорёженной душой владели два неистовых желания, из которых одно сбылось, а другое обернулось заоблачной мечтой. Сбылось имя крупного учёного-самоучки. (У ВАНа не было справки даже о начальном образовании, тем паче, об окончании университета). Но работа пытливого мозга в поисках неведомого сотворила Науку.
Через долгие годы я вернулась из Мурманска. В канун нового двухтысячного года переселилась в тихую гавань на берегу Волги. Разбирая вещи из контейнера, многое выкидывала в хлам. Тощая пачка старых конвертов удивила (чего ради затесалась в вещах?), равнодушно её отложила, а вечером лениво вытащила из одного конверта пожелтевшую бумажку и прочитала «Поздравляю Вас с наступающим Новым Годом. (Я не убеждён, что он заслуживает заглавных букв)». От знакомого мелкого почерка на жёлтых, хилых бумажках захлестнуло горло. Вот так встреча! Ну, здравствуйте, ВАН! С Новым Годом! Прошло ровно четверть века, голубчик… Стихи учёного читались как будто впервые, я обожглась горечью его чувств, а холод мыслей пробирал насквозь. Он давно умер, злые языки распускали небылицы про бальзамирование, на которое ушли все его накопления. Умер, не найдя женщину, отраду поздних своих дней, не облегчив измученную душу, не вытеснив сиротство за двери постылого жилища. Потому что в жизни бывает либо счастье, либо деньги, а вместе – редко. Но слёзы, в которых ему уже нет нужды, слёзы позднего сострадания хлынули и закапали на письмо со стихами. Простил бы он пустоту долгих лет, незаполненных задиристыми моими письмами, наблюдая эти слёзы? Не знаю.
Ссылки:
Немецкий философ Герберт Маркузе, (Отец новых левых), в 1964 году выпустил работу «Одномерный человек». В ней он выявил недостатки и пороки капиталистического общества, в котором человек попадает под власть массовой культуры. Стандарты массовой культуры становятся для него критериями жизненных ценностей.
Немецкий философ Оскар Шпенглер в начале 20 века выпускает книгу «Закат Европы», в которой предвидит бурное развитие цивилизации, в отличие от культуры, и предупреждает об опасности технического самоуничтожения человечества и завершения культуры.
Свидетельство о публикации №226082501089