Дом с выколотыми окнами

Возвращаться всегда труднее, чем уезжать.
С поезда мальчик шёл пешком, потому что трамвай ещё не пустили: рельсы так и лежали, как ржавые шрамы на мостовой. Снег был серым, с угольной крошкой, и город казался ниже и темнее, чем в памяти.

Дом нашёлся. Вспомнил по запаху — угольной гарью и варёной капустой. Раньше, до войны, он был жёлтый, с резными наличниками, а теперь — облезлый, серый, и в двух окнах по фасаду вместо стёкол торчали фанерные листы с выколотыми когда;то окнами: будто пустые глазницы.

Саня постоял, пересилил комок в горле и толкнул дверь.

В сенях пахло мокрыми дровами и керосином. На гвозде висела его старая шапка с оторванным ухом. В кухне хлопнула дверца, и через секунду его прижали к себе сразу две пары рук.

— Санька… — шептала мать, гладя его по плечам так, будто проверяла — целый ли. — Подрос;то как…

Бабка, маленькая, сухонькая, копалась глазами в его лице, искала там кого;то другого.

— Вымахал… Вылитый отец стал, — наконец сказала она и перекрестилась, едва заметно, двумя пальцами к груди.

Саня всё это время глотал запах дома — щи, дёготь, холодный дым — и чувствовал, как внутри медленно оттаивает то, что замёрзло за годы эвакуации.

Только одна вещь была чужой. В дальней комнате, что раньше была отцовским кабинетом, за дверью слышались голоса. Мужской — низкий, с металлическим придыханием, и женский, тихий, ровный. Слова было не разобрать, но в паузах скрипели костыли о пол.

— Это кто? — спросил он, когда их с матерью оставили одних на кухне.

Мать опустила глаза, стала ровнять лопатку кочерги.

— Нам подселили, — сказала, стараясь, чтобы голос звучал как можно ровнее. — Инвалид войны. С женой и девочкой. Комнату отдали… Приказ горисполкома.

Саня хотел сказать: «Но это же отцова», — и не сказал. Слова застряли в горле, как крошки сухаря.

Вечером за общей плитой теснились уже вчетвером. Мать Санина, бабка, соседка — сутулая женщина в вытертом платье, и он, инвалид, — высокий, слишком худой, с обрубком штанины, аккуратно перевязанным поверх пустоты. На костыле висело ведро с водой.

— Андрей Палыч, — представил его кто;то. — Фронтовик.

Андрей Палыч кивнул Сане. Лицо у него было не старое, но какое;то совсем усталое, будто с него сняли верхний слой кожи. В глазах — не то жалость, не то узнавание.

— Вернулся? — спросил он. — Дом;то нашёл?

— Нашёл, — Саня смутился, не зная, как прекращать разговор.

Пламя под кастрюлей с щами чихнуло и погасло. Мать руганула вслух керосин, спички, войну и начальство вполголоса, привычно и без злости. Бабка шепнула:

— Раньше;то у нас три комнаты было. Как люди жили. А теперь…

— Теперь фронт всюду, мать, — тихо сказал Андрей Палыч. — И здесь тоже.

Саня не понял, шутка это или нет.

Ночью дом стонал. Ветер залезал в щели фанеры, подвывал, и казалось, что это кто;то скребётся назад, из темноты. Саня лежал на узкой железной кровати и слушал, как через стенку кашляет сосед, как шепчутся взрослые в кухне, думая, что он спит.

— Ты бы узнала, Маша, — голос бабки был резким. — Сколько можно так? Ни пенсии, ни льгот. Ни подсобного. Людям как;то объяснять надо, он же не…

— Мама, — перебила мать, — не смей.

— А что? — бабка шмыгнула носом. — Что? Герой он. Он у меня герой. Погиб — герой. И точка.

Саня перевернулся лицом к стене. Слово «герой» за эти годы стало как отбитый зуб — оно звенело, но не грело.

Отец ушёл на фронт, когда Сане было девять. Письма приходили сначала часто, с рисунками танков и шутками, потом реже. Последнее было — с чужим почерком, сухое: «Пропал без вести».

В эвакуации это звучало почти как надежда. Пропал — значит, может, найдётся. Но теперь, когда за стенкой жил человек без ноги, вернувшийся домой со справкой… когда им отдали отцовскую комнату, как будто дом признал его мёртвым без всяких бумаг — слово «пропал» стало чем;то липким и стыдным.

Днём жизнь шла, как положено. Мать уходила в артель — шить гимнастёрки, бабка стояла в очередях и таскала воду, Саня бегал за керосином и по вечерам делал уроки при жёлтом свете лампы. За стеной девочка — соседская — учила стихотворение о победе; он слышал каждое слово, словно она стояла в его комнате.

— …а наш солдат в Берлин вошёл… — тоненький голос иногда срывался.

Иногда Андрей Палыч просил Саньку помочь — достать дрова с поленницы, подать ведро, принести из торговки дешёвый табак. Они почти не разговаривали, но Саня ловил себя на том, что ему легче рядом с этим молчаливым, тяжёлым человеком, чем в кухне под бабкины речи о герое;отце.

Однажды, когда они вдвоём стояли во дворе у колонки, Андрей Палыч вдруг спросил:

— А отец твой… письма писал?

Саня пожал плечами.

— Писал. Потом… перестал.

— Пропал без вести?

Саня кивнул.

Мужчина посмотрел куда;то мимо него, на фанеру в окнах.

— Знаешь, — сказал наконец, аккуратно, словно боялся порезать слова, — бывает, человек пропадает, а вернуться не может. Не потому что не хочет. А потому что некуда.

Саня не понял. Точнее, понял, но так, как хотел понять.

— Потому что… погиб?

Андрей Палыч вздохнул, хотел, наверное, что;то добавить, но только кивнул.

Снег растаял, и из;под него полезло прошлое. На огороде вылезли кривые хилые кусты картошки — бабка радовалась им, как людям. В городе опять пустили трамвай, но за проезд подняли цену. В магазинах было по;прежнему пусто, но иногда выбрасывали селёдку, и тогда очередь выстраивалась с ночи.

Однажды мать принесла из конторы бумагу. Долго сидела, глядя в одну точку, потом спрятала лист в ящик стола.

— Это что? — спросила бабка, чутко уловив хруст бумаги.

— Ответ, — коротко сказала мать.

— Из военкомата? — глаза у старухи блеснули. — Про сыночка?

Саня замер у дверей, не заходя.

— Ничего там не про сыночка, — голос матери стал плоским. — Пишут, что «сведений не имеем». Всё.

— Так ты запроси ещё, — не унималась бабка. — Пиши. Пиши, что он герой, что в окружении был…

Мать резко захлопнула ящик.

— Хватит, мама. Хватит.

Бабка сжала губы.

— Ты хочешь сказать… — начала она.

— Ничего я не хочу сказать, — мать встала. — Я хочу, чтобы нам дали пенсию, понимаешь? Чтобы не стоять с рублём за чёрным хлебом до ночи.

— Нам дадут, — упрямо повторила старуха. — Он герой.

Саня услышал, как по столу шлёпнулась бумага.

— Нам не дадут, — тихо сказала мать. — Потому что у них там… подозревают плен. Поняла? Плен.

Слово повисло в воздухе, как табачный дым.

Бабка отшатнулась, будто её ударили.

— Не смей. Не смей так про моего сына.

— Это не я, — мать устало прислонилась к стене. — Это они. Для них если плен — всё. Ничего не положено. Ни тебе, ни ему, ни сыну.

За стеной скрипнул стул. Потом — костыль об пол.

Саня понял, что сосед всё слышал.

Ночью ему приснился отец. Не в гимнастёрке, не с орденами, как на фотографии, что стояла в рамке на буфете, а в какой;то чужой, полосатой робе, худой, как нитка. Лицо было наполовину в тени, и Саня никак не мог разглядеть глаза.

— Пап, — хотел он сказать, но рот не открывался.

Утром он проснулся с ощущением, будто у него внутри пустая комната, куда кто;то вселился.

На кухне было тихо. Мать молча тёрла половик, бабка сидела, уставившись в стену. На столе лежала фотография — маленькая, фронтовая.

— Забери, — сказала мать.

— Зачем?

— Чтобы был, — коротко ответила.

Он взял снимок. Отец улыбался так, будто ничего плохого уже не могло случиться.

За стеной закашляли. Потом послышался голос Андрея Палыча:

— Маша… Я тут подумал. Если надо… если они будут спрашивать… скажи, что погиб. У меня есть товарищ в военкомате. Контужен, но жив. Можно…

— Не надо, — перебила мать. — Не надо больше врать.

— Это не ложь, — упрямо сказал он. — Это… как бы сказать… освобождение. Для вас.

Саня стоял в проёме и смотрел на них. На мать, которая не плакала, а будто высохла. На соседа, который — он вдруг понял — знает про плен больше, чем говорит. Может, сам был. Может, прошёл через то, что на бумагах называют «фильтрацией».

И ещё он понял, что никто не спросит, чего хочет он.

Лето пришло внезапно, вместе с запахом мокрой земли и горячего железа трамвайных рельсов. Фанеру на окнах так и не заменили — стекло было дорогим, да и привыкли уже к полумраку.

Однажды вечером, когда солнце резало в щёлочку между доской и рамой, Саня сидел у окна и читал вслух школьный текст про подвиги советских солдат. Бабка слушала, кивая в нужных местах; мать штопала носки, не поднимая головы.

На словах «попавший в плен предпочёл смерть позору и не сдался врагу» бабка перекрестилась.

— Вот так и твой, — сказала. — До последнего стоял.

Мать вздрогнула, но промолчала. Саня запнулся, чувствуя, как ком поднимается к горлу.

В этот момент дверь в их комнату чуть приоткрылась. На пороге стоял Андрей Палыч, опираясь на костыль.

— Простите, — сказал. — Спички есть?

Мать машинально потянулась к коробку, протянула. Он не сразу взял.

— Я насчёт… — начал он и осёкся, взглянув на школьную книжку.

Мать встретилась с ним глазами. Меж ними пробежало что;то, чего Саня не мог понять, но почувствовал — как ветер перед грозой.

— Не надо, Андрей, — тихо сказала она.

Он кивнул.

— Не буду, — согласился. — Ваше это дело.

Он повернулся уходить, но вдруг посмотрел на Саньку.

— Запомни только, — сказал он. — Бывает, что человек в плен попадает не по своей воле. И живёт потом всю жизнь, как в другом плену. Молчании.

Саня открыл было рот, но мать резко встала.

— Хватит, — сказала она. — У мальчика экзамены скоро.

Андрей Палыч вышел, осторожно прикрыв дверь.

Осенью в городе отменили карточки и провели денежную реформу. Люди говорили, что жить станет легче, потом — веселее, но в этом доме ничего не изменилось: щи были такими же жидкими, очереди за углём такими же длинными, фанера на окнах — такой же тёмной.

Менялись только они.

Бабка всё так же называла сына героем, но стала реже доставать его гимнастёрку из сундука. Мать перестала писать запросы — бумаги лежали в ящике, как камни.

Саня вырос ещё на полголовы и вдруг понял, что может смотреть на взрослых сверху вниз.

Иногда ему казалось, что дом держится только на их троих — на бабкиной вере, материнском упрямстве и его молчании. И ещё — на тяжёлом шаге соседа по ночам, когда тот, наверное, ходил, не в силах уснуть.

Отец так и остался «пропавшим». Не убитым, не вернувшимся, не предателем — слов не хватало, да и не было такого в их деревяшечной, тесной жизни слова, которое вместило бы всё.

Иногда, проходя мимо дома и глядя на выколотые окна, Саня думал, что, наверное, и лучше, что там фанера. Так привычнее. Так не видно, что внутри — каждый в своём плену.

И только ветер знал, о чём молчит этот дом.


Рецензии