Повесть о мюриде имама Шамиля

               
         Аксакалы рассказывают, что старый мюрид имама Шамиля, сын Падар – Али Лабазан почти ежедневно приходил на годекан.  На протяжении многих лет первой половины XX века этот почтенный старец занимал особое место среди аульских аксакалов.
        Говорят, он сидел немного, сутулясь на большом плоском камне у самого края ряда, словно наблюдая за происходящим со стороны. Всевышний даровал ему редкое долголетие — около ста двадцати лет. За свою долгую жизнь он видел смену поколений, пережил войны, бедствия и времена благополучия. Каждый, кто приходил на годекан, первым делом подходил к Лабазану поздороваться. Это был не просто знак уважения к возрасту — люди отдавали дань человеку, который прожил долгую и достойную жизнь, сохранив честь и доброе имя
        Лабазана знали далеко за пределами родного аула. Горцы называли его мюридом трёх имамов. Люди приезжали из далёких аулов, чтобы увидеть старика, прикоснуться к живой истории Кавказской войны и взглянуть на его искалеченные руки, навсегда сохранившие следы осады Ахульго. Они рассаживались вокруг старца и с замиранием сердца слушали рассказы о великой осаде, о подвигах мюридов и о днях, когда горстка защитников противостояла многотысячной царской армии.
 История старого мюрида давно стала частью народной памяти. Её знал каждый житель аула, и каждый мог пересказать своим кунакам рассказ о героической обороне Ахульго и о человеке, который был её свидетелем.
        Лабазан часто вспоминал начало лета 1839 года. После Аргванинского сражения жители Чиркаты узнали, что царские войска движутся к их землям. Тогда многие семьи собрали самое необходимое имущество, навьючили поклажу на ишаков и переселились в крепость Ахульго, надеясь найти там спасение.
       Чирката была небольшим аулом, насчитывавшим около шестисот дворов. Вскоре к подножию Ахульго подошли царские войска. Первым делом они перекрыли ручей, по которому в крепость поступала вода из Ашильты. Затем гору окружили плотным кольцом осады. Тысячи солдат и десятки пушек были направлены против защитников крепости. Силы были неравны. Горцы располагали главным образом саблями, кинжалами и небольшим количеством ружей. Однако всё лето, от первых дней июня до конца августа, на склонах Ахульго не стихали ожесточённые бои. В рукопашной схватке мюриды нередко превосходили противника мужеством и мастерством, но пушечный огонь ежедневно уносил новые жизни.
       Царские генералы неоднократно предлагали защитникам сложить оружие, однако горцы предпочли смерть плену. Они продолжали сопротивляться даже тогда, когда в крепости почти не осталось воды и продовольствия. Особенно поражало Лабазана мужество горянок. В самые тяжёлые дни осады женщины стояли рядом со своими мужьями, отцами и братьями. Многие надевали черкески погибших воинов, брали в руки сабли и кинжалы и без страха бросались в бой.
    В осаждённом Ахульго Лабазан прославился своим бесстрашием. Когда раскалённое пушечное ядро или снаряд с горящим фитилём падали среди защитников, он нередко хватал их голыми руками и бросал обратно в сторону неприятеля или в глубокое ущелье. Однажды такой снаряд пробил крышу землянки, где укрывались женщины и дети. Внутри раздались крики и плач. Не раздумывая ни мгновения, Лабазан бросился внутрь. Схватив раскалённый металлический шар с фитилем обжигая руки, он успел выбросить его в ущелье за секунды до взрыва. Если бы фитиль догорел в землянке, погибли бы десятки людей. После этого случая Лабазан ещё не раз совершал подобное. Его ладони были страшно обезображены ожогами. Кожа стала грубой, покрылась рубцами и навсегда потеряла чувствительность. Спустя многие годы люди смотрели на его руки с состраданием и уважением, видя в этих шрамах свидетельство настоящего подвига.
     Во время осады Лабазан обучал не только мюридов, но и женщин. Он показывал, как заряжать кремнёвые ружья, как действовать под огнём и помогать защитникам на передовой. Горянки быстро освоили это непростое ремесло. Пока мужчины вели бой, женщины заряжали оружие и передавали его стрелкам.
      Лабазан рассказывал о девушках, которые заправляли косы под папахи и выходили на позиции рядом с мюридами. Он видел, как многие из них предпочитали смерть чем плен врагам. Когда генерал Пулло предлагал сдаться, ответом ему нередко становились выстрелы женщин из крепостных укреплений.
       Даже дети участвовали в обороне. Они переносили оружие между позициями, помогали доставлять порох и боеприпасы. Каждый житель Ахульго, независимо от возраста и пола, стал частью общей борьбы.
        Лето 1839 года превратилось для защитников Ахульго в тяжёлое испытание. Люди погибали не только от пуль, осколков и пушечных ядер. Их косили голод, жажда и болезни. По ночам молодые девушки спускались по отвесным скалам к реке, рискуя сорваться в пропасть или попасть под выстрелы врага, чтобы принести несколько кувшинов воды для измученных защитников.
 Старик часто на годекане говорил:
— Нет сомнения, что после Ахульго горцы стали символом духовной победы. Победы не только над врагом, но и над самим страхом смерти.
И действительно, стоя среди скал Ахульго, невольно начинаешь верить этим словам. Кажется, будто все храбрецы превратились в суровые гранитные утёсы, вросли в горные вершины и навсегда остались хранителями этих мест. Глядя на каменные громады, трудно отделаться от мысли, что сама судьба веками выбирала среди горцев самых стойких и мужественных, чтобы через них явить силу человеческого духа. Глядя на них, невольно понимаешь, почему горцы сравнивали стойкость человека с камнем: ветер времени обтачивал их, войны испытывали на прочность, но они не ломались. Таков был дух народа, из которого рождались самые славные страницы его истории.
Но за стойкость, горцам всегда приходится платить большую цену.
    Многие защитники Ахульго погибли в бою, попали и в плен. Более тридцати семей из аула Чиркаты исчезли полностью, не оставив после себя ни одного потомка. Целые тухумы были стёрты с лица земли. Для горца того времени не существовало большего горя, чем угасание рода. После окончания штурма уцелевшие вернулись к страшному зрелищу. Их ждали сожжённые дома, вырубленные сады, уничтоженные виноградники. Там, где ещё недавно кипела жизнь, остались лишь пепел и безмолвие. Многие земли лишились своих наследников — некому было обрабатывать поля, некому было продолжать род.
      Говорили, что во время осады в Ахульго находилось около тысячи семисот человек — мужчин, женщин, стариков и детей. Из них лишь около трёхсот были вооружёнными мюридами. Среди пленных оказалось более трёхсот человек. В основном женщины и дети...  Их увозили далеко от родных гор, продавали на невольничьих рынках, разлучали с семьями и родной землёй. Многие дети навсегда растворились в чужом мире, среди чужого языка и чужих обычаев. Лишь немногим спустя десятилетия удалось вновь увидеть землю своих предков.
       Когда возраст старца перевалил за сто десять лет, его слух заметно ослаб. Всё чаще он сидел в годекане молча, погружённый в собственные мысли и воспоминания. Односельчане понимали это и старались не тревожить его без необходимости, проявляя к нему искреннее почтение. Даже в таком возрасте Лабазан умел рассказывать так, что его слушали, затаив дыхание. Особенно любили его рассказы молодые джигиты. Они приходили на годекан снова и снова, желая узнать подробности великих сражений, унесших жизни многих храбрецов. Слушая старого мюрида, юноши словно переносились в другое время. Перед их глазами вставали узкие горные тропы, отвесные скалы, бурные реки и дымящиеся укрепления Ахульго. Они будто слышали свист пуль, грохот пушек, крики атакующих и стоны раненых. Глядя в его поблёкшие, почти ослепшие глаза, они видели отражение далёкой войны, полные огня и ярких красок, на которые способно только пылкое воображение молодых горцев. Казалось, что они в тот момент жалели, что родились слишком поздно. Им хотелось оказаться среди тех всадников, мчавшихся по горным тропам навстречу опасности с саблей в руке и зелёным знаменем над головой.
       Лабазан рассказывал не только о подвигах. Он не скрывал и тёмных страниц прошлого. Старик открыто осуждал набеги на мирных жителей Грузии, совершавшиеся некоторыми горцами в прежние времена. Об этом он говорил сурово и без оправданий. Но были вещи, о которых Лабазан предпочитал молчать. Он никогда не рассказывал, что его отец ещё ребёнком был уведён из грузинской семьи и вырос среди горцев. Никогда не говорил о своей собственной боли. Не рассказывал о жене, о сыновьях и близких, погибших в Ахульго. Не вспоминал вслух о том, что для его семьи крепость стала общей могилой. Жители аула знали эту историю. Знали, сколько горя выпало на его долю. Но сам Лабазан никогда не позволял себе говорить об этом. Когда речь заходила о погибших, его голос становился тише, а взгляд устремлялся куда-то вдаль, за горные хребты, словно там, среди туманов прошлого, он вновь видел лица тех, кого потерял. Свою боль он пронёс через всю жизнь. И, возможно, именно поэтому в старости он так часто сидел молча на своём камне в годекане. Люди думали, что старик просто устал от разговоров. Но, быть может, в эти минуты он думал о тех, кто навсегда остался на вершине Ахульго.
        Несмотря на глубокую старость, Лабазан по-прежнему каждый день поднимался на годекан. Медленно, опираясь на потемневшую от времени палку, он шёл без посторонней помощи. Стоило старику занять своё место на старом камне, как прошлое вновь оживало. Пока Лабазан молча сидел среди аксакалов, незримая нить, связывавшая ушедшую эпоху с настоящим, оставалась неразрывной.
— Это он? Тот самый мюрид трёх имамов? — тихо спросил однажды молодой человек у своего кунака, привязывая лошадь к дереву и кивая в сторону старика.
— Да, он, — так же тихо ответил тот.
— Удивительно... Я сразу его узнал, — прошептал юноша. — Ему скоро сто двадцать лет, а он всё ещё выходит в годекан? Ма ша Аллах... Ма ша Аллах. А правда, что он вместе с имамом Шамилем сумел вырваться из Ахульго?
— Так говорят старики.
— И правда, что за всю жизнь он ни разу не заговорил о своих сыновьях, погибших в Ахульго? Никогда не показал людям своей боли?
— Да. Никто не слышал от него ни жалобы, ни стона. После Ахульго он снова женился, у него родились сыновья. Теперь и они уже старики. Иногда выходят в годекан. У него много внуков, правнуков и даже прапраправнуков.
— Я хотел бы узнать о нём побольше. Слышал, что его сыновья тоже были храбрецами и защищали крепость Сурхая.
— Так и есть. А ещё говорят, что в его ноге до сих пор есть пуля.
— Неужели?
— Клянусь Аллахом. Лекари предлагали извлечь её, но он отказался. Говорил, что в Судный день эта пуля станет свидетельством его борьбы против врагов ислама. Поэтому он хочет унести её с собой в могилу.
— Вот это воин... — восхищённо произнёс гость, не сводя взгляда со старика. — Война давно закончилась, а перед нами сидит живой мюрид трёх имамов, да ещё и с пулей в ноге.
Лабазан молча наблюдал за всем, что происходило вокруг. Его взгляд задерживался то на лошадях, то на людях: на их лицах, жестах, походке, манере держаться и говорить. Казалось, он невольно сравнивал всё увиденное с тем, что осталось в памяти с далёкой молодости. Перед его внутренним взором вновь проходили десятилетия, наполненные людьми, сражениями и судьбами тех, кого уже давно не было среди живых.
— Да-да. Даже в глубокой старости он руководил аульским диваном. Только теперь, кажется, угасает тот огонь, что горел в нём всю жизнь. Хотя дома, среди детей и внуков, он, говорят, всё такой же упрямый и суровый.
Кунак улыбнулся и, прикрыв ладонью рот, наклонился к собеседнику:
— Видишь вон ту девочку с подушкой на голове что идет?
По тропинке к годекану быстро шагала маленькая девочка и обеими руками крепко держала на голове яркую лоскутную подушку.
— Каждый день приносит её дедушке. Она сама следит, чтобы ему было удобно сидеть. Эта малышка заботится о нём лучше всех.
— Его правнучка?
— Вроде прапраправнучка. Её назвали именем его первой жены. И знаешь, что? Старик слушается только её.
Молодые люди тихо рассмеялись, стараясь не привлекать внимания старших.
Подобные разговоры о Лабазане в те времена можно было услышать в годекане почти каждый день.
      Старики рассказывали, что отец Лабазана — Падар-Али, известный своей храбростью и погибший шахидом в Ахульго, задолго до этих событий приходил к могиле шейха Алисултана. Там он горячо молил Всевышнего даровать его сыну долгую и достойную жизнь. Горцы верили, что эта молитва была услышана. Иначе как объяснить, что Лабазан, сохранив ясность ума и крепость духа, прожил почти сто двадцать лет, пережив несколько поколений своих современников?
В народе говорили, что искреннее дуа, произнесённое возле могил праведников, никогда не остаётся без ответа. Поэтому долголетие Лабазана многие считали не случайностью, а особой милостью Всевышнего, дарованной по молитве его отца.
     Так постепенно жизнь старого мюрида превратилась в легенду. И когда по вечерам в годекане вспоминали Ахульго, имя Лабазана неизменно звучало рядом с именами тех, кто навсегда остался на вершине горы, защищая свою веру, свою землю и свою честь. На теле старого мюрида осталось множество шрамов — следов долгой и тяжёлой военной жизни. После падения Ахульго он ещё многие годы продолжал сражаться в рядах Имамата. Однако именно Ахульго навсегда осталось для него главным испытанием и самой тяжёлой битвой. По преданиям, до конца жизни он хромал на одну ногу. Поэтому в округе его часто называли Рекъав Лабазан — Хромой Лабазан.
      Прошли десятилетия. Казалось, с падением Имамата война осталась в прошлом. Но память о ней продолжала жить в сердцах горцев.
В 1877 году, когда началась русско-турецкая война. В то же время и горы вновь начали тревожно оживать. В аулах всё чаще шептались о восстании — и вскоре оно вспыхнуло в горном Дагестане. Несправедливость, пережитая горцами годами, тлела в сердцах людей, превращаясь в незатухающий огонь обиды и жажды возмездия. Память о погибших, разрушенных аулах и унижениях передавалась от отцов к сыновьям. Казалось, сама земля хранила эту боль. Горцы надеялись воспользоваться удобным моментом и освободиться от власти Российской империи. К тому времени Кавказская война уже унесла жизни бесчисленного множества храбрецов. Многие имена были забыты, но некоторые навсегда остались в памяти народа. Одним из таких людей был имам Шамиль. 
       Старые мюриды и участники прежних сражений призывали народ подняться на новую борьбу. Великого имама Шамиля уже не было среди живых, но многие его наибы, сподвижники и верные мюриды ещё оставались в строю. Они вновь подняли знамёна, которые долгие годы хранились в тайниках и передавались как святыня.
       Царские власти также понимали опасность нового восстания. На Кавказ были направлены дополнительные войска. Генералы получили приказ действовать решительно и беспощадно. Среди народа ходили слухи, что за каждого убитого или пленённого участника восстания была назначена награда — двадцать пять рублей.
       Примерно в это же время в родной аул вернулись сыновья Лабазана, рождённые во втором браке, — Ахбердилав и Дибир-Мухаммад. Старшего сына Лабазан назвал в честь известного наиба Ахбердилава Магомеда из Хунзаха — человека, которого многие считали наиболее достойным преемником имама Шамиля. Во время существования Имамата ему доверяли принятие важнейших решений, а сам Лабазан ещё в дни осады Ахульго пользовался его особым доверием. Младшего сына Лабазан тоже назвал в честь своего погибшего товарища-мюрида Дибир-Мухаммада.
      Долгих семь лет братья не могли вернуться домой. За это время они успели обосноваться в Аксае. Купили землю, построили дом, завели хозяйство. Со стороны казалось, что жизнь их наладилась. Но ни достаток, ни спокойствие не смогли заглушить тоску по родным горам.
Причина их долгого отсутствия в горах была слишком серьёзной.
После пленения имама Шамиля и его ссылки в Калугу среди горцев возник дерзкий замысел — освободить своего предводителя. Молодые сыновья Лабазана вместе с отцом и несколькими единомышленниками участвовали в тайных сходках. Они собирались в горах и на равнине, обсуждали план освобождения имама и клялись не мириться с властью победителей. Однако заговор был раскрыт.
Одни участники были убиты, другие оказались арестованы. Немногим удалось скрыться. Среди них были и сыновья Лабазана. Спасаясь от преследования, они долгие годы жили под чужими именами, избегая людных мест и стараясь не привлекать внимания царских властей. Вернулись они домой уже взрослыми мужчинами. Ахбердилав приехал вместе со своей женой Ханзадай — кумычкой, дочерью давнего кунака семьи, — и маленькой дочерью Паризой. Дибир-Мухаммад вскоре после возвращения по воле отца женился на Айше из аула Кахабросо, также из семьи кунаков Лабазана. Но спокойная жизнь продолжалась недолго. Теперь, когда их вновь окружили родные горы, их сердца были объяты пламенем, совсем как в былые времена. Повсюду ощущалось приближение больших событий.  В это время по всему Дагестану распространялись слухи о том, что сын имама Шамиля, Гази-Мухаммад, собирает силы и что на помощь восставшим движется турецкая армия. Люди охотно верили этим рассказам. Возможно, потому, что слишком долго ждали поддержки и надеялись увидеть рядом союзников. Помощь так и не пришла в том виде, в каком её ожидали горцы. Но слухи уже сделали своё дело. Горы вновь пробудились. И народ, ещё не забывший горечь поражения, снова готовился взяться за оружие. Для многих защита родной земли, как и месть за старые обиды, оставалась не просто правом, а долгом, завещанным предками.
       Недолго пришлось ждать. Очень скоро слухи превратились в реальные события. В 1877 году первая волна восстания поднялась в Чечне, а затем перекинулась в Салатавию и Гунибский округ — Гуниб, Салту, Согратль, Хунзах и Чох. Вскоре волнения охватили и Гумбет. Одними из самых деятельных зачинщиков стали горцы из Дануха и Артлуха. Их поддержали и соседние аулы — Чирката и Цилитль.
        В первые же дни русское командование разместило военные посты в Тлохе и Хунзахе. Следом прибыли войска и чиновники, которым было поручено составлять списки на выселение и отправку жителей в далёкую Сибирь. В каждый аул приезжали специальные комиссии. Но самым страшным стало другое: после выселения полковник Накашидзе приказал сжигать непокорные аулы. Вскоре восстание было подавлено многократно превосходящими силами царской армии. За поражением последовали суровые расправы над теми, кого считали виновниками мятежа.
       Когда комиссия прибыла в Чиркату, главная роль в спасении аула выпала сыновьям Лабазана. За годы жизни на равнине братья научились говорить по-кумыкски и по-русски, умели находить общий язык с разными людьми. Гостей они встретили так, как подобает настоящим горцам. Зарезали барана, накрыли стол в саду перед домом, подали хинкал и варёное мясо. Гостей одарили дорогими подарками и добрыми иноходцами. Пока шло угощение, аульчане собрали для чиновников значительную сумму денег. С суровыми лицами члены комиссии оставались непреклонны. Они перечисляли обвинения одно за другим и приводили доказательства участия чиркатинцев в восстании. Казалось, решение уже принято.   Однако и братья не уступали. Они рассказывали о родственных связях с соседними аулами, напоминали, что Чирката уже дважды пережила разорение и пожар. Говорили о трагедии Ахульго, о тысячах невинных жителей аула, погибших во время осады 1839 года. Переговоры длились долго и тяжело.
     Пока шли переговоры, весь аул замер в ожидании. Никто не знал, удастся ли спасти Чиркату. Но настойчивость братьев принесла плоды. Им удалось доказать, что жители аула уже заплатили слишком высокую цену за прошлые бедствия и не заслуживают нового наказания. Они совершили почти невозможное. Чиркатинцев спасли от переселения в далёкие холодные края. Когда чиновники покинули аул, радости людей не было предела. Долго не знали они, как отблагодарить братьев за их заслугу. А для горца нет дара дороже земли. Поэтому джамаат, собравшись на рузман, решили единодушно выделить братьям большой участок в хуторе Цохаб. Более того, аульчане сообща помогли заложить там фруктовые сады.  Для горца нет дара дороже земли. А сад в горах — это не только достаток. Это память, которую человек оставляет своим детям и внукам. Говорят, что в знак благодарности каждому из братьев подарили ещё и французский револьвер. Уже полтора века этот сад напоминает потомкам о благородном поступке сыновей Лабазана и о том дне, когда им удалось спасти родной аул от новой трагедии.
      По рассказам аксакалов, уже после восстания Ахбердилав, старший сын Лабазана, будучи человеком немолодым, ходил в соседний аул Данух изучать французский язык. В этом ауле жил человек по имени Саладибир, владевший французским. Освоив основы языка, Ахбердилав вместе с женой Ханзадой отправился в хадж в Мекку. После возвращения из паломничества Ханзаде дали новое имя — Хаджи-Патимат, в честь дочери Пророка. Впоследствии, как рассказывают, она выучила наизусть весь Коран и стала хафизом. В то время Чирката славилась своим медресе, куда съезжались ученики со всего округа. Именно здесь получала глубокое духовное образование дочь Ахбердилава Париза. Она была одной из самых способных учениц медресе. По воспоминаниям современников, она отличалась не только красотой и прекрасным воспитанием, но и необыкновенным голосом. Париза завораживающе читала аяты Корана и, как и её мать, знала весь Коран наизусть, став хафизом. Благодаря своим знаниям и способностям уже в шестнадцать лет она обучала грамоте девочек в медресе, работая муалимом. Многие матери молодых джигитов с детства наблюдали, как растёт необыкновенно умная, образованная и красивая девушка.
       В Чиркате знания ценились особенно высоко. Учёных, богословов и наставников здесь почитали. В те годы наибом Хиндалала был генерал Алихан Аварский — человек, пользовавшийся большим авторитетом. Он часто приезжал в Чиркату и посещал медресе. Генерал Алихан аварский всегда выглядел безупречно: носил нарядную черкеску, а на поясе — украшенный золотом кинжал.  Увидев молодую Паризу, Алихана покорили её достоинство, скромность и благородные манеры.  Вскоре, следуя горским обычаям, он попросил её руки. Так дочь Ахбердилава стала женой царского генерала Алихана Аварского.
      Париза родила Алихану троих сыновей, однако все они умерли ещё в младенчестве. Несмотря на это горе, Алихан искренне любил свою молодую жену и окружал её заботой. Вместе они совершили хадж в Мекку. По рассказам стариков, супругам даже довелось войти внутрь Каабы — честь, которая выпадала немногим паломникам. Однако Алихан оказался человеком любвеобильным. Когда Париза узнала о его намерении взять ещё одну жену из другого аула, она глубоко обиделась и ушла от мужа. Дальнейшая судьба Паризы, как и судьбы многих горянок той эпохи, растворилась во времени. История сохранила о ней лишь отдельные воспоминания. Но имя её не исчезло. В горах Дагестана и сегодня живёт древний обычай: имена достойных женщин передаются новым поколениям как семейное благословение и память о тех, чья жизнь стала частью истории народа.
     Память о погибших в Ахульго жила в семье Лабазана не только в рассказах. Сыновья — Ахбердилав и Дибир-Мухаммад — назвали своих детей именами братьев, павших при обороне крепости: Хабиба и Мухаммада. Так память о них переходила из поколения в поколение. Именно эти дети, а позднее их сыновья, внуки и правнуки заботились о Лабазане до последних дней его жизни.
         Да, несмотря на то что, участвовал многих сражениях и битвах, Падар-Али Лабазан прожил удивительно долгую жизнь. Он видел, как один за другим уходили в могилы мюриды, наибы и старые соратники, с которыми он когда-то делил тяготы войны. Постепенно исчезли последние свидетели славы Имамата. Он увидел, как могущественная империя, с которой он почти полвека упорно сражался, прекратила свое существование. Лабазан видел, как стареют его сыновья, как взрослеют и обзаводятся семьями внуки и правнуки. Он держал на руках правнуков и дожил до рождения праправнуков. Казалось, сама судьба отвела ему столько лет, чтобы он стал живой памятью о давно ушедшей эпохе. Но годы не смогли изменить его характер. До конца своих дней гази Ахульго оставался мюридом той старой закалки, которую не сломили ни поражения, ни утраты, ни время. В старости он стал похожим на своего отца — Падар-Али. Такой же суровый, немногословный и гордый. Такой же израненный тяжелой судьбой, но не покорённый. Он напоминал старого льва, покрытого шрамами, который продолжает свой жизненный путь, несмотря на боль и тяжесть прожитых лет.
      До него часто доходили вести о событиях нового времени. Люди рассказывали об успехах революционеров, о падении царской власти, о переменах, охвативших огромную страну. Но всё это мало занимало старого мюрида. Его мысли оставались в прошлом. Там, среди скал и дымящихся укреплений, навсегда осталась часть его жизни, где погибли его близкие, друзья и боевые товарищи. Там оборвалась целая эпоха, которую он продолжал носить в своём сердце до последнего вздоха. Он оставался воином. Военные походы и служение своему делу он воспринимал не как выбор, а как священный долг, возложенный на него судьбой. И даже в глубокой старости им двигала не только память о пережитом и не только боль утрат. Где-то в глубине души жила давняя мечта каждого гази — закончить свой земной путь так же, как он его прожил: с оружием в руках, на поле боя, среди своих братьев по вере и оружию.
      Но Всевышний распорядился иначе. Вместо быстрой смерти в бою он даровал Лабазану другое испытание — долгую жизнь, наполненную памятью. И, быть может, именно это испытание оказалось самым тяжёлым из всех, что выпали на его долю.
Глубокая скорбь и преклонный возраст постепенно истощали его силы. Каждый новый день давался всё тяжелее. Но даже тогда Лабазан не отказывался от того, кем считал себя всю жизнь. Казалось, душой он так и не покинул Ахульго.
              Как только Лабазан чувствовал себя немного лучше, он никого не слушал и отправлялся в годекан. Ходить подолгу он уже не мог — одна нога плохо слушалась его после ранения, поэтому далеко от дома не уходил.
       Однажды старик незаметно покинул дом, и вместе с ним исчезла лошадь одного из сыновей. Вскоре родственники обнаружили его в местности Рахъда на окраине аула. Лабазан сидел в седле, едва удерживаясь на нём, а голова его бессильно склонилась на грудь. Не желая придавать огласке этот безрассудный поступок пожилого отца, сыновья быстро вернули его домой. С тех пор дети, внуки и правнуки внимательно следили за ним. В непогоду они не выпускали старика даже во двор. Но Лабазан оставался человеком упрямым и независимым. Он постоянно ворчал на родственников и неизменно поступал так, как считал нужным.
       В солнечные дни, когда дома никого не было, его неудержимо тянуло в террасные сады. Тогда он подзывал свою праправнучку Таибат, названную в честь его погибшей жены. Девочка была самой разговорчивой из всех детей, и вместе с ней Лабазан, опираясь на палку, медленно прогуливался среди деревьев.
Он был убеждён, что человек, пока способен ходить, не должен постоянно сидеть или лежать. Это казалось ему дурной приметой. Со своими детьми и взрослыми внуками он часто спорил, обвиняя их в том, что они силой удерживают его дома, не позволяют гулять и ездить верхом. Каждому, кто приходил его навестить, он жаловался на чрезмерную опеку родственников.
     Домочадцы лишь улыбались этим жалобам. Они знали: перед ними уже не просто старик, а последний живой свидетель великой эпохи. Берегли его не потому, что он был слаб, а потому, что вместе с ним уходила целая история.
        Сыновья ухаживали за ним по-особенному.  Мясо для него варили долго, чтобы оно становилось мягким, овощи и фрукты выбирали самые свежие. Спелые и сочные плоды складывали на маленькую табуретку возле тахты, где старик обычно отдыхал. Вокруг него постоянно крутились дети, многие из которых носили имена его родных и близких, давно ушедших из жизни. Каждое утро он просыпался вместе с первыми лучами солнца. Совершив утренний намаз, выходил во двор и своим большим ножом неторопливо очищал красные яблоки от кожуры. Лезвие ножа ярко поблёскивало на солнце. Старик терпеливо ждал, пока проснётся малышня. Как только дети выбегали во двор, он раздавал каждому по кусочку яблока.  Собственных зубов у него давно уже не осталось, и сам яблок не мог есть. Внуки растирали очищенные дольки в деревянной ступке до мягкой кашицы и только потом ставили её перед стариком.
      По утрам первой к нему прибегала маленькая Таибат с глиняной пиалой в руках. Дрожащими руками Лабазан брал её и медленно пил горячий бульон. Тёплые капли стекали по его белоснежной бороде, оставляя на ней жирный блеск. Затем он макал в остатки бульона мягкий хинкал и осторожно откусывал его дёснами. Размокший хинкал буквально таял во рту.
Таибат успевала повсюду. Она и дедушку кормила, и домашнюю птицу, а когда отец или дяди возвращались верхом, первой выбегала им навстречу. По старинному обычаю девочка придерживала стремя, помогая всаднику сходить с коня.
     Лабазан любил её больше всех остальных детей. Только её он слушался без возражений. Для неё рассказывал сказки, старинные предания, смешные случаи из своей долгой жизни. Кусочек сахара, спелый фрукт или любое другое лакомство, которое ему приносили, он обязательно прятал под подушку для своей любимой правнучки. И Таибат отвечала дедушке такой же искренней любовью. Она не боялась его изувеченных рук. Когда другие дети украдкой разглядывали его обезображенные ладони, Таибат же спокойно брала их в свои маленькие руки, гладила и целовала, будто это были самые добрые руки на свете. Так она показывала свою любовь к дедушке. Когда старик болел или засыпал, девочка тихо сидела рядом и осторожно перебирала его сухие пальцы.
      Во время прогулок по окраине аула Таибат держала дедушку за руку и рассказывала обо всём, что видела вокруг. Показывала коров и бычков на пастбищах, называла их хозяев, пересказывала сельские новости. Она непременно сообщала деду, чей скот забрёл на их поле и объел молодую кукурузу. По дороге собирала ягоды и угощала его прямо с ладони посреди дороги. Девочка всем сердцем жалела дедушку. Ей было больно видеть, что он плохо различает лица людей и не всегда узнаёт знакомых. Горцы громко приветствовали старого воина, но слух уже подводил его. Тогда Таибат наклонялась к самому его уху и звонким голосом повторяла каждое слово, которое говорили аульчане.
      Она доверяла дедушке все свои маленькие секреты, пересказывала услышанные от взрослых разговоры и последние новости аула. Своими маленькими ручонками и большим детским сердцем она окружала его заботой, которой порой не хватало даже взрослым.
      Однажды весной старик Лабазан захотел выйти в сад и погреться на солнце. Воздух уже был наполнен запахом влажной земли и молодой листвы, но отец Таибат — праправнук старика — не разрешал ему покидать дом.
— Ты едва передвигаешься, — говорил он. — Ногу за собой волочишь. Простудишься ещё. Слаб ты уже для таких прогулок.
Таибат не понимала этой строгости. Ей казалось несправедливым запрещать дедушке то, чего он так сильно желал.
«Что может случиться? — думала она. — Погуляет немного по саду и вернётся домой. Я ведь сама за ним присмотрю».
Но взрослые оставались непреклонны. И чем строже был их запрет, тем сильнее Лабазана тянуло на солнце, в цветущие сады.
Однажды утром он неожиданно поднялся с постели.
Таибат вошла в комнату и увидела, как дедушка растерянно шарит руками вокруг себя.
— Что ты ищешь, дедушка?
— Помоги мне одеться.
Девочка осторожно взобралась на табурет, сняла с деревянного колышка старую черкеску и подала ему. Затем достала папаху.
Лабазан медленно оделся. Его руки дрожали, каждое движение давалось с трудом. Наконец он надел папаху, взял палку и вышел во двор.
Там он сел на скамью, подставив лицо тёплым лучам солнца.
— Чувствую запах весенней земли... — прошептал он. — Запах весны...
Он часто разговаривал сам с собой, и Таибат далеко не всегда понимала смысл его слов. Они медленно шли по узкой мощёной улочке аула. Вдруг откуда-то донёсся цокот лошадиных копыт. Дедушка остановился.
В старости оказалось, что ничто не пробуждает память Лабазана так сильно, как цокот лошадиных копыт по мощенным улочкам аула. Стоило ему услышать этот знакомый звук, как перед глазами начинали оживать давно ушедшие годы.
Перед ним уже не было ни палки, ни старости… Из-за поворота снова выезжал отец. Молодой. Высокий. Выносливый. Верхом на горячем коне... Словно наяву он вновь видел себя ребёнком. В памяти всплывали походы в мечеть, весенние праздники и скачки, где он, ещё мальчишкой, с восторгом наблюдал за лучшими наездниками. Затем воспоминания переносили его в годы молодости. Перед внутренним взором возникали любимая жена Таибат, погибшие сыновья, дочь и другие дорогие сердцу люди, которых давно забрала судьба. А стоило памяти вернуть его на поле боя, где в руке сверкала сабля, как годы словно отступали. Он вновь ощущал себя молодым джигитом — сильным, лёгким и бесстрашным, готовым вместе с товарищами мчаться навстречу опасности.
     Таибат часто наблюдала за дедушкой и не понимала, о чём он думает в такие минуты. Иногда он вдруг ускорял шаг, несмотря на хромоту, громче обычного постукивая палкой по земле, словно стремился куда-то успеть. Порой внезапно останавливался, приподнимал голову и закрывал глаза, напряжённо прислушиваясь. Девочке казалось, будто дед пытается расслышать что-то далёкое, недоступное другим людям. Тогда он приоткрывал беззубый рот и глубоко вдыхал воздух, словно хотел наполнить грудь всеми запахами весны сразу.
      После таких минут задумчивости Лабазан особенно остро ощущал мир вокруг. Весну он узнавал не по голосам птиц и не по шуму полей — сначала до него доходили запах влажной земли, молодой травы и цветущих садов. Затем слух словно вновь обретал прежнюю силу: он различал жужжание пчёл, шелест листвы, крики ослов в соседних дворах, звонкие голоса мальчишек и далёкий полуденный азан.
Тогда Лабазан сразу находил камень, садился на него и закрывал глаза. Не шевелясь, он мог слушать призыв муэдзина до последнего слова, едва слышно повторяя священные строки. Иногда ему казалось, что через сад кто-то идёт. Он напряжённо всматривался вдаль, словно узнавая знакомый силуэт. Тогда он неожиданно вздрагивал, взволнованно пытался подняться, опираясь на палку, а затем он опять садился и печально смотрел вслед на испуганных птиц, которые вспорхнули из ветвей деревьев, наполнив сад тревожным шелестом крыльев...
   Один день, внимательная Таибат, не спускавшая глаз с дедушки, вдруг заметила, как просветлело его лицо. Морщины словно разгладились, а в потускневших глазах появилась какая-то особенная живость.
Лабазан глубоко вдохнул весенний воздух.
— Таибат!
— Что, дедушка?
— Сведи меня в наш сад.
Девочка удивлённо посмотрела на него.
— Сад далеко, дедушка. А если ты устанешь?
— Не устану.
— А если споткнёшься?
— Ничего со мной не случится.
Таибат ещё раз внимательно посмотрела на старика. Потом крепко взяла его за руку.
— Тогда пойдём.
Они вышли из аула и медленно направились к террасным садам. Перешли дорогу, затем узкую тропу между каменными оградами и, держась за руки, молча продолжили путь.
Через некоторое время Лабазан остановился перевести дух.
— Дедушка, пора домой. Папа будет сердиться, — тихо сказала Таибат.
— Не бойся, моя маленькая, — ответил старик, тяжело дыша.
Он немного постоял, потом спросил:
— Скажи, доченька, сад ещё далеко?
— Нет, дедушка, совсем близко.
— Тогда веди меня скорее.
И они пошли дальше.
Прохожие аульчане с удивлением смотрели на эту необычную пару. Перед ними был тот самый Лабазан — некогда прославленный мюрид, участник великих сражений, человек, которого когда-то знала вся округа. В молодости он поражал людей своей силой, выносливостью и бесстрашием. Теперь же старый, сгорбившийся воин с трудом дыша, переставлял дрожащие ноги, опираясь на палку и держась за руку маленькой девочки. Он всё чаще останавливался перевести дух. Но какая-то внутренняя сила упрямо вела его вперёд.
А Таибат не умолкала ни на минуту:
— Дедушка, только не падай.
Через несколько шагов она снова напоминала:
— Дедушка, держись за меня крепче.
Потом предупреждала:
— Здесь камни, смотри осторожно.
И тут же добавляла:
— Если упадёшь, я всё равно тебя подниму.
Дедушка шёл туда, куда вела его маленькая проводница, покорно исполнял все ее указания. Со стороны это выглядело удивительно и трогательно. Человек, который когда-то командовал мужчинами и вёл за собой воинов, теперь с полной доверчивостью следовал за ребёнком. И в этой покорности не было ни слабости, ни унижения. Напротив, в ней чувствовались любовь, доверие и тихое счастье старика, которого ведёт за руку маленькая девочка, искренне и всем сердцем заботящееся о нём.
Пройдя ещё немного, Таибат остановилась и громко крикнула дедушке в ухо:
— Дедушка, мы уже пришли!
Лабазан замер, прислушался и медленно улыбнулся.
— Я знаю, что мы пришли. Мои деревья шумят...
Девочка посмотрела на качающиеся ветви.
— Да, дедушка. Ветки качаются во все стороны. Они радуются.
И ей самой казалось, что весь зелёный террасный сад радуется их приходу.
Старик крепче сжал её маленькую ладонь и осторожно шагнул вперёд.
— Скажи мне, доченька, все ли деревья уже отцвели?
— Да, дедушка. Лепестки давно опали.
— А плоды появились?
— Появились. Они ещё маленькие, но их очень много. Очень много!
На лице Лабазана появилась довольная улыбка.
— Это хорошо... Очень хорошо... Тогда нарви себе зелёных абрикосов.
 Таибат радостно побежала к деревьям. Лабазан остался стоять неподвижно, вслушиваясь в шелест листвы. На его лице появилась тихая улыбка — словно вместе с этим садом к нему на мгновение вернулась молодость.
Он медленно шёл по густой весенней траве, осторожно переставляя ноги. А Таибат то и дело вырывалась вперёд и легко неслась между деревьями, словно маленькая горная козочка, не в силах сдержать переполнявшую её радость. Пробегая по тенистым аллеям, она поднимала в воздух сухие пожелтевшие лепестки абрикосовых цветов, давно лежавшие под деревьями. Те кружились в солнечных лучах и медленно опускались обратно на землю.
Лабазан остановился и перевёл дыхание.
Потом неожиданно спросил:
— А что, Ахульго далеко отсюда?
Таибат удивлённо посмотрела на него.
— Дедушка, туда другая дорога ведёт. Далеко.
— Очень далеко?
— Да.
Старик долго молчал.
— Но мне нужно туда идти...
— Зачем, дедушка?
— Там меня ждут.
— Кто ждёт?
Он ответил не сразу.
— Моя дочь.
Таибат растерялась.
— Дедушка, пусть она сама придёт. Наверное, она молодая, а ты уже старый.
Лабазан едва заметно улыбнулся.
— Молодая...
Он снова замолчал.
— Она приходит ко мне. Навещает меня.
— Правда?
— Правда. Она, как и ты, гладит мои руки и целует их...
Девочка ничего не ответила.
Она вдруг увидела в глазах дедушки глубокую печаль. Этот взгляд навсегда остался в её памяти.
— Они все ждут меня, — тихо произнёс Лабазан. — И ждут уже очень давно...
Он поднял лицо к небу и замер. До него доносились шелест листвы, жужжание пчёл, журчание ручья, далёкий щебет птиц. Всё это сливалось в один давно забытый голос, который он, казалось, узнавал. А Таибат продолжала смотреть на дедушку. По его морщинистой щеке медленно скатилась слеза. Потом ещё одна. Девочка молча, удивленно продолжала смотреть на него, будто в этих маленьких, прозрачных слезинках отражалась вся его долгая жизнь: горы, сражения, молодость, любовь, потери, годы ожидания и бесконечная память о тех, кого уже нет рядом.
Сам Лабазан, кажется, уже забыл, о чём только что говорил. Старик продолжал сидеть неподвижно, вслушиваясь в этот знакомый шум.
Ему чудилось, что шелест листвы превратился в тихую песню.
— Как хорошо поют деревья... — прошептал он.
Таибат нежно погладила его руку.
— Да, дедушка. Деревья радуются, что ты пришёл к ним в гости.
Лабазан ничего не ответил. Он лишь слушал сад, словно узнавал в его голосе что-то очень родное и давно утраченное. Теперь он отчётливо слышал, как шелестят сочные листья абрикосовых деревьев. Ему казалось, что они поют вместе с птицами. Это был тот самый шелест, который он слышал много десятилетий назад. Всё тот же неизменный голос сада, переживший годы, войны и человеческие судьбы. Тяжело вздохнув, Лабазан опустился на зеленую траву.
Весь мир вокруг словно оживал и разговаривал с ним на давно забытом языке.
— Сад скучал по мне... — едва слышно прошептал старик.
Воспоминания нахлынули с такой силой, что ему показалось: годы исчезли, а рядом снова стоят те, кого он потерял. Губы его дрогнули. Ему захотелось обратиться к Всевышнему с молитвой, но память уже отказывалась служить ему так же верно, как прежде. Он не мог вспомнить ни одной молитвы и только тихо повторял:
— Астафируллах... Астафируллах...
Опираясь на палку, он встал и волоча больную ногу, Лабазан медленно переходил от дерева к дереву. Он гладил шершавые стволы, касался ладонью ветвей, словно прощался с каждым из них. Казалось, он хотел вспомнить все деревья, которые когда-то посадил своими руками. Слёзы неудержимо текли по его иссохшему лицу. И вдруг ноги начали его дрожать, и силы оставили его. Старик лёг на мягкую зелёную траву и долго смотрел в небо. Когда Таибат обернулась, её испугало, что дедушка лежит неподвижно.
— Дедушка, ты уснул?
Лабазан не ответил. Лишь тяжёлое дыхание выдавало, что он ещё слышит её голос. Девочка подбежала и взяла его за руку.
— Дедушка... Дедушка...
Голос её задрожал.
— Вставай, пойдём домой. Папа будет сердиться... Ну, дедушка, вставай...
Но Лабазан не мог подняться. К счастью, мимо проходили аульчане. Услышав встревоженный голос ребёнка, они поспешили на помощь. Старика осторожно подняли, посадили на осла и отвезли домой.
      Конечно, отец отругал Таибат за самовольную прогулку. Но именно этот день навсегда остался в её памяти. Это была их последняя совместная прогулка. И последняя прогулка Лабазана в его жизни. Старость неумолимо брала своё.
С каждым днём боли становились сильнее. Измученное тело всё хуже подчинялось ему, память часто подводила, разум временами затуманивался. Но воля старого воина оставалась такой же крепкой, как и прежде. Даже после той последней прогулки он каждое утро пытался одеться и вооружиться, словно собирался в поход или на войну. Никакие уговоры детей и внуков не могли заставить его отказаться от этих попыток. Лишь маленькую Таибат он ещё слушался. Когда девочка подходила к нему и просила лечь, он ласково гладил её чёрные кудри своей худой, жёсткой рукой и тихо шептал:
— Доченька моя...
После этого покорно возвращался в постель. Но стоило кому-нибудь из взрослых попытаться удержать его, как старик начинал горячиться.
— Ох, подлецы! — восклицал он. — Меня ждут, а вы держите меня здесь!
Во время болезни, в бреду и в минуты забытья прошлое вновь овладевало им.
Тогда он обращался к давно ушедшим мюридам с призывами:
— Пойдёмте, братья! Встанем в ряды сражающихся за газават! Имам Шамиль ждёт нас! Мы должны спешить!
Хоть тело беспомощно лежало на постели, но глаза его загорались огнём.
— Не думайте, что под этим дряхлым телом старое сердце. Нет! Моё сердце молодо и должно остановиться только в бою!
Он требовал оседлать коня, пытался подняться с постели, а затем, не сумев справиться с собственным бессилием, плакал от отчаяния. Иногда слова переставали слушаться его. Мысли путались, одна фраза не связывалась с другой. Тогда он закрывал глаза и шептал:
— Ай, Аллах... Дай мне терпения...
    В последние дни его жизни люди всё чаще приходили навестить старого мюрида. Словно ребёнок, он радовался каждому гостю. Лабазан оживлялся, пытался что-то рассказать, поделиться воспоминаниями, но язык уже плохо повиновался ему. Иногда, его сухие, искалеченные руки дрожали, словно какая-то невидимая сила всё ещё пыталась поднять его на ноги и снова повести вперёд. Но старое тело больше не могло следовать за душой. Состояние Лабазана глубоко трогало аульчан. Они были поражены не только его стойкостью, но и той удивительной силой духа, которая не покидала его даже тогда, когда тело уже почти исчерпало свои возможности.
     Кто знает, о чём думал Падар-Али Лабазан в последние дни своей долгой жизни, дарованной ему Аллахом? За долгие годы он видел многое: славу и поражения, верность и предательство, любовь и утраты.
У горцев память долгая. На всю жизнь остаются в ней добро и зло, данное слово и нарушенная клятва, храбрость и трусость, честь и позор. Всё это горец несёт через годы, а затем уносит с собой в вечность. Так и Лабазан унёс в иной мир свои тайны, свои сожаления и свою боль. Он хранил их глубоко в сердце так же крепко, как когда-то сжимал рукоять сабли своими обожжёнными и израненными ладонями.
      Когда Лабазан почувствовал, что смерть подошла совсем близко, он попросил вынести его на плоскую крышу дома, откуда открывался вид на Ахульго.
Внуки осторожно уложили старика на бурку и подняли наверх. Его устроили на войлочном ковре среди мягких подушек. Оказавшись под открытым небом, Лабазан медленно поднял голову и глубоко вдохнул свежий горный воздух.
Рядом сидели дети, внуки и правнуки. Над умирающим непрерывно звучали аяты Корана и молитвы. Старика уложили лицом на восток, но взгляд его был устремлён вдаль — туда, где возвышался Ахульго, и казалось, он вернулся на мгновение в прошлое столетие, где продолжали жить многие годы его мысли.
У изголовья сидела и маленькая Таибат рядом со своим отцом. Она ещё не до конца понимала происходящее, но чувствовала приближение великой и печальной минуты. Девочка крепко сжимала руки и горячо молилась, чтобы Аллах продлил жизнь её любимому дедушке.
 Вечерний ветерок шевелил седые волосы старика. Лабазан долго смотрел в сторону Ахульго, а затем его губы едва заметно дрогнули.
— Я иду... — прошептал он.
Никто не понял, кому были обращены эти слова.
Когда над вершинами вспыхнула первая вечерняя звезда, сердце Падар-Али Лабазана остановилось. Здесь завершилась для Падар-Али Лабазана история Ахульго — печальная трагедия гор. Завершилась долгая земная дорога человека, чья судьба оказалась неразрывно связана с одной из самых трагических и героических страниц Кавказской войны.
           После смерти старика в тот же день джамаат аула собрался в мечети. Посовещавшись, жители единодушно решили, что Лабазан — сын шахида Падар-Али, бесстрашный мюрид и гази Ахульго — достоин особой чести быть похороненным рядом с достопочтенным шейхом Алисултаном.
Так на кладбище Чиркаты появился новый могильный холм. Здесь обрёл покой человек, проживший долгую жизнь, полную испытаний, потерь, мужества и верности своему долгу.
Судьба распорядилась удивительно символично: его похоронили именно там, где когда-то его отец возносил молитвы за своего сына.
          Шли годы. Таибат выросла, но каждую весну снова приходила в террасный сад. Когда ветер тихо перебирал ветви абрикосовых деревьев, ей казалось, что дедушка всё ещё рядом. И пока каждую весну вновь расцветали абрикосы, память о Падар-Али Лабазане продолжала жить.
Тогда ветер тихо шелестел в ветвях деревьев, и ей казалось, будто сад по-прежнему хранит память о старом мюриде. В шелесте листвы слышались отголоски прошлого, в журчании воды — голоса ушедших поколений, а в дыхании гор — сама история родного края.
Пока каждую весну вновь расцветают абрикосы, пока шелестит листва и живёт память потомков, продолжают жить и те, кто когда-то ходил по этой земле, трудился на ней, любил её и защищал. Память о человеке продолжается в его детях, внуках, правнуках, в его делах и в любви тех, кто хранит его имя. Так осталась жить память о храбром мюриде имама Шамиля, Падар-Али Лабазане.


Рецензии