Заблудилась, дурында?
Он ещё раз обошёл ограду, посмотрел под стог, заглянул в сарай, под навес. Нигде. Мокрая за ночь земля сохраняла каждый след, но овечьего — свежего — он не увидел. Только свои отпечатки да круглые пятна от ведра.
Деревня ещё не проснулась, серый свет только подтягивался из;за леса. В избе держалась ночная прохлада, а печь лениво отдавалa вчерашнее тепло. На лавке у стены посапывал старый пёс Баян — уже не охотник, не сторож, а так, больше привычка: живёт в доме, будто ещё кому-то нужен. Егорыч поглядел на часы с облупленным корпусом — половина пятого. Самое время было выходить. Только теперь день начинался не с привычной рутины, а с нехорошей пустоты в загоне.
Он накинул старенький полушубок, сунул ноги в валенки, взял у двери топор — привычно, как мужик берёт руку для рукопожатия, — и вышел на крыльцо. Возле двери стоял гранёный стакан с водой: Баян пил из него, если хозяин забывал убрать. Стакан был с тонкой трещиной у донышка, но Егорыч его не выбрасывал. Посудина, как человек, — пока держится, пусть служит.
Во дворе шевельнулась Марта, тёмно;гнедая лошадёнка под навесом. Вчера он запрягал её — да дорогу размыло, а в сельпо хлеб подвезли трактором, поездка отменилась. Марта повернула морду, потянулась губами к его рукаву, проверяя, нет ли сахару.
— Нет у меня для тебя ничего, — сказал он. — Сама знаешь.
Лошадь фыркнула и переступила с ноги на ногу. Там, за сараями, уже бледнел восток. Над крышей соседней избы тонко дрожал дымок. У самого леса звякнул топор — один раз, второй — и стих. Двор стоял тихий, как будто и не было в нём этой пустой щели в загоне.
Егорыч снова пошёл к овцам. Пересчитал по привычке. Всё так же — четыре. Молодой, бело;рыжей не хватало. В груди поднялось тяжёлое, упрямое беспокойство. Не то чтобы с овцой у него раньше бед не бывало: в деревне беда не спрашивает, кто ты такой и сколько тебе лет. То телёнок уйдёт в лозняк, то поросёнок свалится в яму, то корова ногой в хлябь провалится. Но овца — существо крохотное, а тревоги от неё сколько. Тем более молодая: чуть в сторону уйдёт — и ищи ветра в поле.
Баян вышел из избы, зевнул, виновато глянул на хозяина и сел у ступеньки.
— Чего сидишь? — сказал Егорыч. — Иди, ищи.
Пёс поднялся, потрусил к калитке, понюхал землю, но дальше двора не пошёл. Стар стал Баян, не гончая ему теперь работа. Он и молодым-то не был большим охотником, а теперь и вовсе любил больше печку, чем след. Егорыч вздохнул: самому, значит, надо.
Он надел шапку, взял длинный прут, которым отгонял овец от забора, и пошёл к реке. Деревня стояла на высоком берегу. Внизу виден был только блеск воды между кустами да серебряная полоса от ветра. По утрам над рекой стелился холодный пар. Тропинка к роднику, изломанная и узкая, сбегала в овражек, потом терялась в ольшанике. По этой тропинке Егорыч ходил часто: то за водой, то за глиной, то просто так — старому человеку тоже надо куда-то идти, пусть и без особой нужды.
Теперь он шёл, высматривая в траве белое пятно. Овца, если не ушла далеко, обычно держится к воде или к кустам. Пуглива, глупа, но не злая. Как дитё малое: где трава вкуснее, туда и норовит. Егорыч к таким созданиям относился без раздражения. Он вообще редко шумел. Жизнь отучила: война, лесная заимка, где он молодым зимовал с бригадой лесорубов, деревенские годы — всё это будто выстругало в нём тихую породу.
Он спустился к роднику, заглянул в кустарник, прошёл вдоль берега. Потом поднялся туда, где когда-то, ещё в пятидесятых, проходила тележная дорога к сплаву. Теперь дорога заросла, но колеи остались, как память. В одном месте он даже приостановился: показалось, будто издалека звенит сбруя. Но это дребезжали сухие ветки на ветру.
К полудню вернулся домой. Выпил из гранёного стакана воды, сел на завалинку и долго смотрел во двор. Овцы молчали, жались друг к дружке. Баян улёгся рядом, положил голову на лапы. Марта переступала в сарае, стучала копытом по доске. Тишина словно нарочно подчеркивала: одной не хватает.
На столе в избе лежал конверт. Почтальонша, Катерина Михайловна, вчера занесла письмо и сказала, что из города, от сына. Сын жил в райцентре, работал на заводе, приезжал редко, но писал исправно: жив, здоров, работа есть, жена спрашивает, как отец, не надо ли чего. Егорыч утром только погладил конверт пальцем да отложил. Сначала — овца. Потом — письмо.
День тянулся, как мокрый шпагат. Солнце поднималось и скатывалось к лесу. С огородов тянуло капустной ботвой. Где;то за огородами Дуняша колотила бельё о доску у корыта. Над деревней прокрикивали грачи. Баян спал, дёргая лапами во сне. Только Егорыч не мог устроиться ни на покой, ни на дело.
К вечеру он снова пошёл искать — теперь уже по дворам. У Сеньки;мельника спросил — не видел ли бело;рыжую овцу. Тот пожал плечами: не до овец ему, мельница встала. У тёти Мавры — та отрицательно махнула рукой, приговаривая, что чужое к ней не ходит, ей и своего хватает. Наконец дошёл до Фёдора Ивановича, бывшего тракториста. Тот выслушал, покачал головой:
— Может, в леса ушла. Овца, она дурная. Небось, на свободе решила пожить.
— На свободе ей недолго, — буркнул Егорыч.
Фёдор Иванович усмехнулся, прищурился:
— А ты не торопись. Ищи пониже, по забору глянь. Они иной раз в щель, как игла в нитку, пролезут.
— Да у меня забор крепкий, — привычно возразил Егорыч.
— Это пока не поглядишь, — отрезал Фёдор. — Ты посмотри как следует.
Домой он вернулся уже в сумерках. Не из;за самой овцы было так тяжело, а от той пустоты, которая входит в сердце вместе с пропажей. В деревне человек к скотине привыкает, как к домочадцу. Каждая знает свой угол, свой голос, свой порядок. Когда одна исчезает, двор будто теряет дыхание.
На крыльце Баян поднялся, качнул хвостом. Егорыч сел рядом, опустил руки между коленями и посидел, слушая, как в печи разгораются дрова. У печки было своё тихое утешение: потрескивала осиновая кора, пахло глиной и старым дымом. Если жизнь и держалась на чём, так на таких вот простых вещах.
Ночь прошла беспокойно. Снилось, будто овца стоит на реке и смотрит в чёрную воду. Проснувшись, Егорыч какое;то время вслушивался в темноту, нащупал на лавке спички, хотел было потянуться за самосадом — и вспомнил, что десять лет как бросил. Усмехнулся сам себе: старость тоже бывает с причудами.
На другой день он встал ещё раньше и пошёл дальше — к лесной заимке, где когда-то жил его отец. Дорога туда шла через поляну, мимо родника, мимо старых елей, потом вверх по косогору. Там до сих пор стояла покосившаяся избушка с пустыми окнами. Егорыч иногда наведывался туда по привычке: приносил гвозди, подправлял дверь, чинил крышу. Не потому что кому-то надо, а потому что место не должно сиротеть. Места тоже помнят человека.
По пути он заметил на влажной земле лисьи следы. На выворотне встретил рыжего пса;бродягу с облезлой спиной. Тот поглядел настороженно, но не убежал. Егорыч отломил корку хлеба, бросил. Пёс схватил, проглотил, и в его глазах мелькнуло почти человеческое: благодарность, стыд и осторожность разом.
— Живи, — сказал Егорыч.
У заимки он постоял у порога, глядя в пустое окно, послушал лес. От реки тянуло сыростью, синица звенела где;то в ветвях. Вдруг совершенно ясно понял: овцы здесь нет и не было. Лес бы её не отпустил так просто — ветки, коренья, да и зверь найдётся, если не сегодня, так ночью. Значит, не лес. И не соседский двор. Надо смотреть ближе.
Мысль, что искать надо дома, в своём же дворе, проползла по спине холодком. Он и так всё уже исходил, но тревожный человек возвращается к одному и тому же углу, будто надеется, что вещь появится от настойчивости взгляда.
Домой Егорыч вернулся ближе к вечеру. У калитки его поджидала Дуняша.
— Егорыч, — сказала она, — у тебя там у сарая что;то шуршит. Не крыса ли?
Он сразу насторожился.
— Где шуршит?
— У сарая. Я к колодцу шла, слышу: шуршит и будто блеет тихонько.
Он даже не поблагодарил толком. Только кивнул и пошёл к сараю. Сердце стукнуло раз, другой. Мелькнула дурная мысль: неужто лиса загнала, неужто задрала? Но тогда был бы визг, кровь. А тут — только шорох.
Сарай стоял за огородом, рядом с дровяником. Доски на нём почернели, крыша просела. У нижнего венца в одном месте доски отошли, образовав щель — невелику, но для молодой овцы вполне достаточную. От ветра ли, от старости ли, от чьего;то когда-то поддевшего ломика — кто теперь разберёт.
— Ах ты, чертовщина… — выдохнул Егорыч.
Осторожно открыл дверь. Внутри стоял густой полумрак. Пахло сенной трухой, пылью, древесной смолой и капустой. Он шагнул внутрь, дал глазам привыкнуть и увидел в дальнем углу какое;то белое движение.
Подошёл ближе, отодвинул старую граблю, и всё стало ясно. Овца сидела в сарае, спокойная, круглая, с мягкой мордой и чёрным пятном на лбу, и ела капусту. В деревянном корыте лежали кочаны, которые Егорыч сам утром вынес, чтобы рубить на засолку. Один был обгрызен наполовину, другой покатился в сторону. Овца жевала так сосредоточенно, будто всю жизнь только этим и занималась — ела капусту в чужих сараях.
Егорыч сперва даже слова не нашёл. Потом медленно опустился на перевёрнутую кадку. Всё, что было за эти два дня — берег, вырубка, заимка, лисьи следы, чужие дворы, — вдруг разом навалилось. Он сидел и смотрел, ощущая, как усталость доходит до самых костей, а вместе с ней поднимается тихое, почти детское облегчение.
Три дня он бродил по округе, а она всё это время была у него под боком. Не сбежала, не пропала. Забралась в сарай через дыру, как мышь, устроилась в тёплом углу, нашла капусту — живи да радуйся.
— Вот тебе и пропажа… — сказал он вслух.
Овца подняла голову, посмотрела на него влажными, невинными глазами и снова принялась жевать. Егорыч встал, подошёл ближе, протянул руку. Она не шарахнулась. Он погладил её по шее — тёплой, шерстяной, живой, как комок домашнего тепла. На ладони осталась мягкая шерсть, чуть влажная от дыхания.
— Заблудилась, дурында? — сказал он, с той крестьянской интонацией, где и укор, и ласка, и принятие.
Овца ничего не ответила. Да и что ей было отвечать. У неё своё понимание мира: трава, капуста, тёплый угол да человек, который гладит не торопясь.
Он негромко хмыкнул, почти смеясь себе в бороду, вышел из сарая и пошёл за верёвкой. Надо было выводить её обратно, убрать капусту, заделать дыру. Но сначала он присел на пороге, глядя в вечерний двор.
Солнце садилось за лес, воздух стал прозрачным, с холодком. На крыше сарая сидели две воробьиные тени. Баян, услышав его шаги, подбежал, ткнулся носом в колено, потом заглянул внутрь, будто тоже хотел убедиться, что нашлась. Увидел овцу, обрадовался по;своему — махнул хвостом и чихнул.
Дуняша, узнав, что овца нашлась, пришла сама, принесла кринку молока.
— Я ж говорила, у тебя там что;то шуршит, — сказала она, с явным довольством.
— В сарай через дыру пролезла, — объяснил Егорыч. — Капусты наелась.
— Разумная, — сказала Дуняша. — Нашла, где жить.
— Чего ей по лесу-то шляться, — согласился он.
Потом подошёл Фёдор Иванович, посмотрел на щель у нижнего венца, покрутил головой:
— Говорил же — по забору глянь.
— Говорил, — кивнул Егорыч.
— Чинить надо.
— Завтра, — сказал он.
— Завтра, — подтвердил Фёдор так, будто это было самое верное слово на свете.
Вечером Егорыч поставил чайник на печь. Печь к этому времени натопилась и держала ровное, доброе тепло. На столе стояла тарелка с солёными груздями, луковица, хлеб, кусок сала. Он достал из погреба картошку, сварил в мундире. Овца уже стояла в загоне, сытая, смирная. Дыру в заборе он заделал доской, прибив её топором к брусьям, потом ещё раз прошёлся вдоль всей изгороди, проверил крепление.
Баян улёгся у порога. Марта тихо фыркала под навесом. Егорыч сел к столу, взял письмо от сына, распечатал конверт. Бумага шуршала сухо, по;городскому. Писал сын просто: работа есть, здоровье ничего, у внука зуб режется, жена на рынок ездила, приедут, может, на Покров, если отпуск дадут. Просил отца беречь спину, не тянуть всё одному.
Егорыч дочитал, сложил письмо, положил рядом со стаканом, где теперь остывал чай. Посидел молча. За окном стемнело, и стали слышны тихие деревенские звуки, которые днём теряются: как в трубе постанывает ветер, как скребёт лапой по крыльцу Баян, как у соседей хлопает дверь, как в огороде шуршит поздний ветер в капустных листьях.
Он думал не о письме и не об овце даже. О том, как жизнь всё время гоняет человека кругами: потерял — ищешь, нашёл — удивляешься, как близко оно было. Ушло — вернулось. Устал — посидел. Замёрз — погрелся у печки. А главное неизменно остаётся где;то рядом, пока сам не заметишь небольшую дыру в собственном заборе.
Через неделю выпал ранний снег — тонкий, как мука. Деревня притихла. Тропинка к роднику побелела, и на ней появились две строчки следов — зайца и Баяна. Река потемнела, стала полноводной и холодной. По утрам Егорыч выходил на крыльцо, ставил тот самый гранёный стакан с водой, смотрел на двор. Овцы стояли кучкой, дышали паром. Одна — та самая — теперь держалась поближе к изгороди и больше не норовила куда;то в сторону, будто и правда чему;то научилась. А может, просто поняла, где у капусты самый надёжный угол.
Однажды, собираясь к заимке, Егорыч взял топор, верёвку, горсть гвоздей. У родника встретил мальчишку — внучка Дуняши. Тот тащил ведёрко, поскальзывался, но упрямо шёл к воде.
— Куда? — спросил Егорыч.
— Бабка велела воды принести, — серьёзно ответил мальчишка.
— Ну, неси. Только не расплещи.
Мальчишка постоял, посмотрел на него исподлобья и вдруг спросил:
— Дед, а правда, что ты овцу три дня искал?
— Правда, — сказал Егорыч.
— И нашёл?
— Нашёл.
— Где?
Он помолчал, усмехнулся:
— В своём же сарае.
Мальчишка звонко рассмеялся и побежал к роднику, расплескав по снегу немного воды. Егорыч смотрел ему вслед и думал, что, пожалуй, это тоже неплохо — когда ребёнок смеётся не над чужой бедой, а над человеческой забывчивостью, над тем, как жизнь иной раз крутит всё так просто, что взрослому не сразу дотумкать.
У заимки он прибил новую планку, подправил перекосившуюся дверь, сложил у стены дрова. Потом сел на чурбак, вытер рукавом лоб, хотя было холодно. Лес вокруг стоял тихий, так тихий, что слышно было, как далеко где;то падает сухая ветка. Синица цокнула на ёлке. По свежему снегу прошла лиса, оставив тонкую строчку следов. Всё это — лес, снег, заимка, овцы дома, письмо в кармане — было не отдельно, а вместе, как одна простая, трудная и всё-таки своя жизнь.
Егорыч поднялся и пошёл домой. Снег скрипел под валенками, дышалось легко. Впереди его ждали печь, чай, Баян у порога, Марта под навесом, сытая овца в загоне и, может быть, к вечеру — солёные грузди с картошкой. Ничего особенного. Но именно на таком «ничего особенного» мир и держится.
Иногда кажется, что человек живёт ради каких-то больших событий. А выходит — ради того, чтобы вовремя заметить маленькую дыру в заборе, не сорваться на живое существо и суметь в конце дня спокойно сказать себе: ну вот, и это тоже слава Богу.
Он сидел потом на крыльце с гранёным стаканом чая. Баян тихо вздохнул у его ног. С крыши сорвалась редкая снежинка, растаяла на тёплой доске. И Егорычу вдруг показалось, что именно такие истории и стоят того, чтобы их когда;нибудь рассказать кому;нибудь за чаем — неторопливо, без важности. Вдруг и у того человека где;нибудь найдётся своя незаметная дыра, через которую жизнь, упрямо и по;своему, возвращается домой.
Свидетельство о публикации №226082500753