Рудник Джезказган. Круг меди

«Рудник Джезказган. Круг меди» — автофикшн о моём раннем детстве в шахтёрском посёлке среди казахстанской степи конца 1950-х — начала 1960-х годов. Мир большой страны здесь увиден глазами ребёнка: шахты и степь, соседи разных национальностей, семейные тайны, страхи взрослых, первые дружба, утраты и нравственные открытия.

В основе книги — реальные места, люди и события, соединённые с памятью, художественной реконструкцией и авторским воображением. Спустя десятилетия взрослый Сергей возвращается к исчезнувшему Руднику, чтобы понять, почему место, которого больше нет, продолжает жить внутри него.

СОДЕРЖАНИЕ
ПРОЛОГ. КРУГ МЕДИ
ИНТЕРЛЮДИЯ. ЖЕЗКАЗГАН, МЕСТО, ГДЕ КОПАЮТ МЕДЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ШАГИ В БОЛЬШОЙ МИР
ГЛАВА ВТОРАЯ. УРОКИ ДВОЕМЫСЛИЯ
ИНТЕРЛЮДИЯ. СЕМЕЙНАЯ СТРОКА
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЛИЧНЫЕ ТРУДНОСТИ
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
ЭПИЛОГ. КРУГ МЕДИ
ОТ АВТОРА
ПОСЛЕСЛОВИЕ. ПАМЯТЬ И ДОКУМЕНТЫ

ПРОЛОГ. КРУГ МЕДИ

Я родился в посёлке, которого больше нет.
Он назывался Джезказган — рабочий посёлок в самом сердце казахской степи. Там всё было покрыто пылью: улицы, лица, даже небо. А ещё — медью. В буквальном смысле: она сочилась из земли, пропитывала воду, воздух, кожу, превращая людей в часть месторождения.
Я помню это место сквозь время — как помнятся не слова, а запахи, жесты, крики издалека. Там прошли мои первые неполные шесть лет, и хотя потом была целая жизнь, университет, работа, другие города, я всегда возвращался туда во сне.
И вот недавно я узнал, что рудник, с которого всё началось, снесли. Не просто закрыли — сровняли с землёй. Карьеры подошли вплотную к самому посёлку, и тот исчез. Исчез не в пыли истории, а буквально — от той самой меди, ради которой был построен.
Он умер от того же, что и породило его.
Причина жизни стала причиной смерти.
Круг замкнулся.
Я долго пытался понять, почему это известие так потрясло меня. И понял: вместе с рудником исчезло что-то, на что я бессознательно опирался. Камень моего детства. Гора, у подножия которой стояла наша деревянная казённая избушка, за ней — огород тёти Маруси и степь, уходящая за горизонт. Ветер, несущий пыль. Дороги, по которым мы шли в детство.
Я решил написать эту повесть не потому, что хочу восстановить всё в подробностях. Я знаю, что память обманывает. Но она и создаёт — то, чего никогда не было, но что стало истиной.
Это книга не только о Руднике Джезказгане. Это книга о том, как в одном маленьком месте отражается вся огромная страна, вся эпоха, как в капле отражается небо.
И как ребёнок, живший там, вдруг однажды понял:
всё, что было, — не исчезло.
Оно просто стало частью его самого.

ИНТЕРЛЮДИЯ. ЖЕЗКАЗГАН, МЕСТО, ГДЕ КОПАЮТ МЕДЬ

Жезказган. Слово это звучит резко, с глухим скрежетом, как если бы кто-то провёл по камню оловянной ложкой. На казахском языке «Жезказган» означает буквально: место, где копают медь.
Здесь, на просторах между сопками Улытау и изгибами степных рек, медь добывали ещё во времена бронзового века. Археологи нашли остатки древних печей, шлаки, орудия труда, заготовки для наконечников стрел.
В 1907 году британцы, вложив деньги и технологии, начали здесь промышленную добычу. Но городом судьбы Джезказган стал в тридцатые, когда медь понадобилась стране для индустриализации, а для работы понадобились люди. Много людей. Их сюда не звали, их присылали. По этапу, по решению тройки, по графе «кулак», «враг народа» или просто «неблагонадёжный».
Так родился посёлок Рудник. Здесь действовали Карлаг, Степлаг, Джезказганлаг. Бараки, шахты, бани, амбары, цеха и школы строили руки тех, кто жил за колючей проволокой.
В этих же местах работал Каныш Сатпаев, геолог, первый казах, окончивший Томский технологический институт. Его уважали даже те, кто не знал, что такое геология: он не боялся идти в шахту, слушать рабочих и спорить с начальством.
В сороковые и пятидесятые сюда привозили депортированных: чеченцев, немцев, ингушей, литовцев, крымских татар. Кто-то оказался в степи впервые, кого-то увезли из детства в товарном вагоне. Здесь всё начиналось с нуля: земля, климат, недоверие соседей, страх. И возможность выжить.
К концу пятидесятых Рудник уже жил своей жизнью. Школы, клубы, столовые, дома. Здесь рождались дети, ходили в садик, сбивали коленки и учились говорить на двух языках сразу.
Вот сюда, под это небо, я и открыл глаза.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ШАГИ В БОЛЬШОЙ МИР
Июнь — октябрь 1959. Серёже три года.

Новый дом
Я — Серёжа Жуков, мне три года. Я хожу в садик и у меня есть свой шкафчик с зайчиком. Мои друзья — Сашка и Витка, им тоже по три. Мы встретились в садике и теперь всюду ходим вместе.
Я живу с мамой, папой и бабушкой Дусей на улице Калинина, в посёлке Рудник. Раньше мы жили в бараке, а этой весной переехали в дом напротив. Наш дом длинный и низкий — всего четыре квартиры. Вход с торца, там же маленький двор. Соседка, тётя Маруся, каждый день поливает дорожку, чтобы не пылило.
С другой стороны дом выходит на площадь. Там живёт тётя Фрида — она немка, мама так говорит. Я спрашиваю:
— А почему тётя Фрида говорит не как мы? Кто такие немки? Они из далёких мест?
Взрослые только улыбаются и не рассказывают.
Иногда в нашем дворе появляются белочки-летяги. Они прыгают с дерева на дерево, словно летают!
— Папа, белочки летают? У них есть крылышки? Почему их не видно? — я спрашиваю. Думаю, у них должны быть маленькие крылышки, иначе как они летают?
Если стать на цыпочки на крыльце, видно вдали большие копры — там работает папа. После шахты он пахнет камнем и мылом.
Папа — самый сильный человек на свете! Он меня поднимает на потолок одной рукой. И под землёй достаёт волшебные камни. Я уверен, там живут гномы, и папа с ними дружит.
Сашка — украинец, живёт рядом, Витка — через один дом от него. Её папа Йонас раньше был учителем, теперь взрывник. Их семья из Литвы, они приехали сюда после войны.
— А что такое война? — я спрашиваю маму.
— Расскажу, когда подрастёшь, — отвечает она.
— Я ничего не боюсь! — говорит Витка.
Она ловит ящерицу и спокойно держит её в руке. А другие девчонки визжат и убегают.
— Ящерица кусается? А почему хвост у неё отрывается? — думаю я. Хочу быть смелым, как Витка, но лишь трогаю ящерицу пальцем.
— Витка, играем в войну! — зовёт Сашка.
— Нет, лучше в дочки-матери! — отвечает она.
Мы смеёмся, но всё равно зовём Витку с собой — вместе всегда веселее.
А теперь я расскажу, как мы познакомились.

Мы только переехали. Всё было новое — дом, улица, запахи. Дом деревянный, с торцом и ступеньками. Мама сказала: четыре квартиры, как пирожки в духовке — по две с каждого бока. Мы живём в левой стороне, и у нас баба Дуся и дядя Володя, который скоро на флот.
Выбежал на крыльцо — а там курица! Настоящая. Потом женщина — громкая, круглая, в платке. У неё фартук в муке.
— Ой, ты кто такой? — сказала она.
— Я Серёжа.
— А я тётя Маруся. Соседка твоя.
Она показала рукой на дворик с табуреткой и огород за домом. Потом достала что-то из кармана — фантик с карамелькой.
— Угощайся, герой. Ты с флотом приехал?
— Нет. Я с папой и мамой. И с бабой Дусей.
Мама подошла, они разговаривали. Я залез на табуретку, смотрел, как за домом начинается степь — большая и жёлтая.
С другого торца дома мы зашли к тёте Фриде. Там было очень тихо. Дом как в кино: шторы белые, ваза с яблоками, и книжки на непонятных буквах.
— Guten Tag, kleiner Junge, — сказала она.
Я спрятался за маму.
— Не бойся. Я Фрида. Живу тут с войны. Учу детей говорить… тихо. Хочешь учиться?
Я кивнул. А потом она дала мне печенье. Оно было мягкое и пахло яблоком. Мы сели за стол, и она показала мне открытку с солдатом на корабле.
— Это мой брат. Был.
Напротив нашего дома — через дорогу — другой дом. Двухэтажный, высокий. Там живёт дядя Гриша.
— О, будущий шахтёр! — сказал он, когда увидел меня.
— Я не хочу под землю. Там темно.
Он засмеялся и дал мне каску. Большая — на весь живот! Потом показал, как фонарь включается. Я держал его как настоящий герой.
— На, держи. Свет пригодится, если страшно станет. Но ты смелый, я вижу.
Когда мы вернулись домой, баба Дуся пекла лепёшки, а мама улыбалась:
— Ну что, как соседи?
— Все как из сказки, — сказал я. — Только настоящие.
Друзья
— Эй, новенький! — закричал веснушчатый мальчик и перепрыгнул через лужу. — Кто ты?
— Я — Серёжа, — немного испугался я.
Он прищурился и долго смотрел на меня.
— Я — Сашка! — сказал и стукнул себя кулаком в грудь. — Мы тут главные! Видишь тот дом? Я там живу. А там — Витка. Пойдём, найдём її!
Я не понял, почему он сказал «її» вместо «её», но молчал. Наверно, так надо, если ты главный.
Он схватил меня за рукав и потащил через двор. В руке у него звякали гайки.
На крыльце сидела девочка с рыжей косой и рисовала пальцем по песку.
— Витка! — крикнул Сашка. — Смотри, кого я привёл!
Девочка подняла глаза — светлые, как в книжке.
— Привет, — шепнула она. — Я Вита.
У неё были веснушки на носу, и длинная коса. Я подумал — наверное, ей косу не рубили.
— Не Вита, а Витка! — быстро сказал Сашка. — Она литовка, но своя в доску, понял?
Я не понял, что значит «своя в доску», но не стал спрашивать.
— Мама говорит Вита, — тихо сказала девочка.
— Да какая разница! — махнул Сашка рукой. — У всех тут свои клички!
Он достал из кармана камешек и дал мне.
— Держи, це тобі… на знакомство! Камень из глубокой шахты, мой папа принёс.
Я взял камень и не знал, что сказать.
— Спасибо, — тихо сказал.
Я думал, может, динозавры трогали этот камень, когда спали под землёй.
— Смотри, он блестит! — сказала Витка и подошла. От неё пахло травой. — Это медная руда. В ней живёт дух земли.
— Какая у него форма? Он человек или призрак? Можно увидеть? — спросил я.
— Его не видно, только чувствуешь, — серьёзно ответила Витка.
Сашка закатил глаза:
— Ну, началось… дух земли, дух неба… Это просто камень с медью. Пойдём в войну играть, я соскучился.
В этот момент он наступил себе на ногу и громко сказал:
— Ой! Я — летяга! Летаю и падаю!
Я тихо засмеялся. С таким другом скучно не будет!

Мы нашли пещеру за штольней. Там было темно, пахло сыростью и ещё чем-то… как будто маминым чемоданом с антресолей. Мы вытащили туда ящик, палки, нарисовали мелом звёзды на стене.
— Это наш штаб! — сказал Сашка. — Только для троицы.
Я был рад. У нас были шишки-гранаты, сигнальный камень и секретный проход между камней.
На следующий день мы увидели, что кто-то влез. Камни передвинулись. На стене была нарисована рожица с рожками.
— Это Мишка Рябихин, — прошептала Витка. — Он всегда лезет туда, где не просят.
Мишка появился сам. Молчаливый, с грязной шапкой. Он просто встал у входа и сказал:
— Что, штаб себе придумали? Слабаки.
Мы молчали. Я держал палку покрепче.
— А если я всё расскажу взрослым? Или заберу ваш ящик?
Витка шагнула вперёд:
— Попробуй. Мы трое. А ты один.
Мишка фыркнул и ушёл. Но мы знали — он ещё вернётся.

Когда мы играем в войну, мы то наши, то фашисты. Сегодня я — наш, красноармеец. На улице тепло. В сквере на скамейках сидят мамочки с колясками.
— А кто такие фашисты? Почему они плохие? Они как волки из сказки? — спрашиваю я у Сашки. Но он только говорит:
— Фашисты — это враги!
Мы убегаем в дальний угол сквера, там нет дорожек. Расходимся как солдатики — прячемся за кустами и деревьями, ждём врага. Как увидим — сразу «бум!»: в атаку! И кидаем маленькие камушки — наш «солдатский снаряд».
Я подкараулил Сашку у опушки. Он тихо пробрался мимо, будто настоящий шпион. В руке звякала какая-то железяка — потом я понял, это гайка, его «секретное оружие».
Я выскочил из кустов, чуть не уронив веточку, и громко закричал:
— Сдавайся, фриц!
Я не знал, кто такой фриц, но Сашка всегда так кричал, когда играл в войну. Наверное, фрицы — главные фашисты, — подумал я.
Сашка резко дёрнулся, глаза у него загорелись, он прищурился одним глазом, будто считал меня врагом.
— От бисова душа, — пробормотал он и швырнул мне в лоб камень. — Бач, получай!
— Ой! — закричал я, схватившись за голову. — Кровь!
Я не понял, что такое «бисова душа», но, наверное, так говорят, когда сердятся. У меня текла кровь, и было больно, но я старался не плакать, потому что красноармейцы не плачут — так говорил папа.
Сашка замер, а потом вскрикнул:
— У тебя кровь! Нужно бежать… быстро, швидко!
Мы помчались к дому, а лоб щипало так, что хотелось плакать, но я — красноармеец, не плачу!
— Мама, у меня кровь! — говорю, когда она открыла дверь.
Мама быстро протёрла лоб марганцовкой, завязала платочек и поставила меня в угол.
— Мама! Я не виноват! — возмущался я. — Почему я в углу? Это же не я кинул камень!
— Не играй в дурачки, — строго сказала мама. — А если бы камень в глаз попал?
Сашка стоял у двери, чесал затылок.
— Прости, Серёжка, — тихо сказал он. — Я не нарочно. Просто… такое бывает!
Я вздохнул и пожал плечами:
— Ладно, — сказал, — только больше так не кидай.
Я уже не сердился на Сашку. Он же мой друг.
Потом баба Дуся выкупала нас в цинковой ванне. Мы плескались, шумели, ели манную кашу — все перемазались, а баба Дуся ворчала:
— Ну, хлопцы, вы что, маленькие водомерки?
— Кто такие водомерки? Это маленькие человечки, которые живут в воде и меряют её глубину? — спросил я бабу Дусю. Она засмеялась и сказала, что это жучки, которые бегают по воде. Я не понял, как можно бегать по воде — ведь вода мокрая, и в ней тонут, но баба Дуся всё знает!
А потом снова нас мыла и выливала воду во двор.
Папа пришёл после работы, посмотрел на мою повязку и засмеялся:
— До свадьбы заживёт, красноармеец, — сказал он и пошёл менять свечи. — Надя, кликни меня, когда ужин!
А что такое свадьба? И когда она будет? Я хочу, чтобы скорее зажило! — подумал я, но не спросил, потому что папа уже ушёл.
Я мельком посмотрел на Сашку — он крутил в руках гайку и тихо выкрикивал:
— Ой, гарно… Теперь я мастер каменного боя!
А я подумал: с таким другом любое приключение — просто весело. А рана до свадьбы заживёт!

Папа

Папа во дворе играет с мотоциклом. Это «ИЖ-49». Он любит моторы и меня на нём возит. Я смеюсь! Папа — весёлый и добрый.
Когда он заводит мотор, выходит громкий звук — ВРРРУММ! Я тоже хочу научиться, но мама говорит: «Ты ещё маленький». Но я вырасту и буду как папа!
Папа жил в далёком посёлке Горновка. Там теперь домиков нет, только кладбище. Он показывал мне фото у дома, которого уже нет.
— Куда дом делся? Его кто-то забрал? Где теперь люди? — спросил я.
Папа только вздохнул и погладил меня по голове.
Папа любит рассказывать, как пас лошадок ночью, разжигал костёр и смотрел на звёзды.
— Папа, ты был маленьким? — удивляюсь я. — И лошадок пас? Я тоже так хочу!
Во время войны рядом с их колхозом жили немцы. Их привезли с Поволжья. У них был свой посёлок и колхоз, они были аккуратные. Папа подружился с детьми, даже немного по-немецки говорил. Помнит тётю Марту — она кормила детей молоком и пирогами. И папу тоже.
— Почему немцы жили отдельно? Кто такие Поволжье? Это где волки? — спрашиваю я.
— Нет, Серёжа, — говорит папа, — это место, где река Волга течёт.
Папа ходил в школу далеко, жил у родственников и часто голодал.
— Бедный папа! Я бы отдал ему свою кашу и конфетку, — думал я.
Однажды папа первым принёс весть: война кончилась! Он бежал домой семь километров. Все сначала не верили, а потом радовались и плакали.
— Почему они плакали, если радовались? — спросил я. — Я плачу только от грусти.
Когда папа надевает форму инженера с блестящими пуговицами, он словно генерал. Люди смотрят и здороваются. Когда я вырасту, тоже буду так одеваться и работать под землёй!
А ещё у моего папы есть серебряные волосики, как у дедушки Андрея. Я спросил его:
— Пап, ты что, уже старенький? Почему седой?
А он сказал:
— Это когда ты родился, у меня волосы побелели.
Когда я появился на свет, папа очень спешил нас с мамой увидеть. После смены он сел на мотоцикл и помчался в роддом.
Но на дороге ехал огромный грейдер. Папа стал его обгонять — и вдруг откуда-то появилась большая машина с камнями. Папа не успел свернуть, и случилась авария.
Мотоцикл упал прямо на него. А потом ещё и машина наехала на железную палку от мотоцикла — а под ней оказалась папина ножка. И — хрусть! — Ножка сломалась.
Дядя-водитель испугался и стал поднимать машину домкратом. Но домкрат не выдержал, и машина снова придавила папину ножку.
Папа так громко закричал, что прибежали шахтёры. Все дяди вместе подняли машину, как богатыри, и вытащили его. Косточка у папы торчала наружу, и ножка стала короче.
В больнице хотели её отрезать, но приехал важный доктор из Караганды — профессор. Он собрал врачей, вычистил рану, сложил косточки, как мозаику, и наложил гипс. А под гипсом потом завелись вши — прямо на ране! Так было больно, что папа говорит, у него от этого и поседели волосы. И ещё та ножка так и осталась немного короче другой, и теперь папа прихрамывает.
А потом меня, совсем маленького, принесли к папе в палату. Он распеленал и поднял меня — и я вдруг как пописаю ему прямо в рот! Вот так мы и познакомились. Папа хохотал, уворачивался, а я смеялся.
А что было до меня, мне рассказала баба Дуся. Как мама с папой встретились. Это было очень-очень давно, меня тогда ещё не было.
Они познакомились на танцах, а через пару месяцев поженились. На свадьбе все пели и танцевали.
И была там одна тётя, мама того парня, который раньше очень сильно любил маму. Он хотел, чтобы мама вышла замуж за него. А мама выбрала папу.
Тётя рассердилась и, когда все танцевали, взяла со стола две вилки и резко бросила их. Острыми концами прямо в сторону мамы с папой. Все сразу замолчали.
Бабушка говорит, что это плохая примета. Когда вилки летят острыми концами на молодых, счастья им будет трудно найти.
Иногда мама и папа ссорятся. Маленькие ссоры, про пыль или про хлеб, а иногда просто так. Бабушка говорит, что они любят друг друга, но что-то им мешает.
Она говорит ещё:
— Вилки в доме не дают покоя.
Я не знаю, что это значит. У нас много вилок, но все лежат в ящике. Может, когда я вырасту, пойму.

Слоны

Вчера было воскресенье. Папа и дядя Йонас водили нас в бассейн. Он прямо под открытым небом, в парке. Народу было полным-полно. Купаются, брызгаются, кричат и смеются. Мы с Сашкой и Виткой плескались у бортика, где мелко. А наши папы по очереди прыгали с вышки, а потом плавали, но тоже по очереди. Потому что один папа всегда оставался рядом с нами. Мало ли что может случиться в воде. Так говорит мама. Но мамы с нами не было. Она осталась дома заниматься хозяйством.
И тут Сашка говорит:
— А вы знаете, что говорят про слонов? — и показывает на двух огромных каменных слонов.
Слоны красивые, золотистые, с поднятыми вверх хоботами. Они охраняют вход в парк.
А Сашка рассказывает:
— Я от одного мальчика слышал, что слоны ночью сходят со своего места и купаются в бассейне. Они набирают в хобот воду и моют себя. А потом выходят из бассейна и поливают из хобота кусты и деревья. И так много поливают, что воды в бассейне к утру совсем не остаётся. А садовник включает шланг и наливает бассейн снова. И так каждое утро…
— Да ну, — сказал Витка. — Слоны не могут мочить деревья. Это какой-то сказ!
Я засомневался:
— А вдруг правда?
Мы решили посмотреть, как слоны будут купаться и поливать деревья. Мы играли во дворе, а когда стало темнеть, потихоньку убежали в парк, спрятались за скамейкой и стали ждать.
Минуты шли, а слоны стояли на месте — ни разу не шевельнулись.
Вдруг всё вокруг зашипело, забились струйки воды, забрызгали на кусты, деревья… и на нас! Я вскрикнул:
— Ой, мокро!
Мы выскочили из укрытия, а тут идёт дядя садовник с фонарём. Увидел нас и говорит:
— Вы что это, сорванцы, делаете? Вон какие мокрые! А ну марш домой!
— Мы думали, слоны выйдут поливать деревья из бассейна! — сказал Сашка.
— Слоны? — удивился садовник. — Нет, сынок. Это делает система автоматического полива. А вы бегите-ка домой — родители, небось, волнуются.
Мы со всех ног бросились по домам.
Нас уже искали. Родители сильно переживали, но потом, когда увидели нас целых и невредимых, долго смеялись.
— Ладно, — сказал папа, — теперь ты знаешь правду про слонов.
— Но завтра всё равно пойдём в парк, — сказал я. — Может, ещё какие приключения будут!
— Только к бассейну без взрослых близко не подходите! — сказала мама. — Обещаешь?
Я обещал.

Крестовский

Иногда, когда мы с мамой, папой и бабушкой Дусей пьём чай, что-то гудит и звенит прямо под полом дома. Папа говорит — это шахтёры ведут взрывные работы в недрах. А я думаю, что там живут великаны. Они строят себе дом или ищут сокровища. Когда под землёй ухает, у нас в шкафу посуда звонит, и я сразу бегу смотреть — не разбился ли мой любимый стакан с зайчиком.
— Пап, а великаны не боятся темноты? У них фонарики есть? Или, может, глаза светятся, как у кошек?
— Великанов там нет, — смеётся папа, — только шахтёры.
Но я знаю, что великаны есть.
Дядя Володя сейчас служит на флоте, на подводной лодке. Мама говорит, скоро он приедет на побывку. Я почти не помню его, потому что был совсем маленький, когда он уехал. Бабушка Дуся говорит, что дядя Володя привезёт мне кораблик.
— Настоящий? — спрашиваю я. — С парусами? С капитаном?
— Конечно, — улыбается она.
Однажды утром папа повёз меня к дедушке Андрею и бабушке Агафье в Крестовский посёлок. По дороге он остановил мотоцикл и выключил мотор.
Вокруг была степь — широкая, и вся из ковылей и полыни. Было тихо-тихо, только птицы иногда вскрикивали.
— Пап, почему степь такая большая? — спрашиваю я.
— Потому что это степь, сынок, — отвечает папа. — Тут трава да небо вместо крыши.
Я гляжу в траву и замечаю двух ёжиков — маленьких, с глазками, похожими на пуговки, и смешными торчащими ушками.
— Пап, ёжики!
— Ты смотри, и впрямь, ёжики! — восклицает папа. — Наверное, отдыхали ночью от жары…
— Это муж и жена? У них есть детки? Где они спят? — перебиваю я его.
— Спят в норах, — рассказывает папа. — А колючки — для защиты. Если пугаются, сворачиваются в клубок.
Я дотронулся до одного ёжика, и он сразу свернулся.
— Папа, давай возьмём их с собой! Я буду ухаживать за ними!
Папа согласился. Мы привезли их к дедушке с бабушкой и дали козьего молочка. Ёжики чавкали и сопели носиками, словно слушали наши разговоры.
— Теперь у меня новые друзья, — подумал я, — наверное, они понимают, что мы говорим.

Бабушка Агафья Петровна с дедушкой Андреем Кондратьевичем и младшими детьми — Тамарой и Витей — живут в новом двухэтажном доме. Их квартира на втором этаже. В подъезде пахнет свежей краской, а перед домом всегда сушится бельё.
Я люблю бегать между простынями — они белые-белые и надуваются на ветру, как паруса. Кажется, что я плыву на настоящем корабле!
Баба Ганя большая и строгая, и у неё всё по расписанию. А ещё она любит рассказывать про предков, про войну и про город Семипалатный.
— Бабушка, а Семипалатный с пятью пальцами? У городов бывают руки? — спрашиваю я.
Бабушка смеётся:
— Там просто много палат было, Серёжа. Вот и имя такое.
У бабы Гани есть коза Варька, и мне каждый раз дают кружку тёплого козьего молока с пенкой. Фу, я не люблю его!
Я придумал хитрость: выливаю молоко в горшок с фикусом у окна. Думаю: вдруг он вырастет до потолка!
— Может, если фикус выпьет много молока, прорвётся через потолок и я залезу на крышу, — мечтаю я, — и даже на облака!
Однажды бабушка спросила Тамару:
— Дочка, ты не знаешь, что с фикусом? Вянет, и земля под ним белая, и пахнет кислятиной…
Я молча прятал глаза.
— Я поливаю его водой, — сказала Тамара. — Но он всё печальнее.
А потом меня поймали.
— Серёжа! — бабушка всплеснула руками. — Молоко в фикус? Как же так?!
Я не понял, почему бабушка сердится. Молоко вкусное! Фикусу должно нравиться! Наверное, он не успел вырасти, потому что мало молока выпил.
Я убежал, хлопая себя по попе:
— А-та-та, а-та-та…
Тамара смеялась:
— Вот даёт! Сам себя и наказал!
Теперь я пью молоко до дна. Бабушка смотрит строго, а потом кивает:
— Молодец. Будешь крепкий, как шофёр из Усть-Каменогорска!
— А почему шофёры крепкие? — спрашиваю я. — Они что, много молока пьют? А где этот Усть-Каменогорск? Там горят камни?
А дедушка Андрей сидит у окна на табуретке в начищенных ботинках и рубашке, даже дома, и посмеивается. Руки у него тёплые и пахнут деревом. Карандаши всегда остро заточены, и он даёт мне рисовать ими, если обещаю не ломать.
Моим воспитанием он не занимается. Так говорит бабушка. Иногда только смотрит на мои рисунки и улыбается:
— Ну, ну… художник ты наш.
С дедом мне интересно — он всегда что-то придумывает. Сейчас сушит целую стопку досок в коридоре — лодку строить собирается. Но только следующим летом. Когда доски просохнут как следует.
— Лодка будет настоящая? На ней можно будет плавать? — спрашиваю я.
— Конечно, — улыбается дед.
— Поплывём в океан! — говорит Витя, мой дядя. Ему четырнадцать, и он учит меня разным штукам, когда не в школе и не играет со старшими мальчишками в футбол.
— Вот здорово! — кричу я. — Там есть киты и акулы, а я — капитан!
— А я — матрос, — смеётся Витя. — Буду смотреть в подзорную трубу и кричать: «Земля!»
— Мужчины, обедать! — баба Ганя.
Мы откладываем наши занятия и идём на кухню. Баба Ганя была бригадиром свекловодческой бригады, и её все слушаются.

Баба Ганя говорит нараспев — как будто песню поёт.
Мы сидим на кухне. Я болтаю ногами и ем тёплый пирожок.
— Баб Гань, а откуда мы взялись? — спрашиваю я.
Она ставит новую порцию пирожков на стол и улыбается: — С Тамбовщины, голубок. Наши предки пешком до Алтаю шли.
— Это далеко? — я не знаю, где это.
— Очень далеко, как до Луны! — баба Ганя показывает вверх.
— На Луну ходили? — удивляюсь я.
— Нет, нет! Просто по земле шли долго-долго.
— А зачем? — я откусываю пирожок.
— Жить там стало тесно. Вот и пошли ходоки искать новые места. Вернулись и сказали: «Там хорошо!»
— И все пошли?
— Не все сразу. Сперва прадедушка Калина с сыновьями. Брали самое нужное: иконки, инструмент, одежду, зерно. И поскрипели на лошадках.
— А коровы?
— Коровы шли сами, — улыбается баба Ганя.
— Долго ехали?
— Весну и лето. У Волги стояли, ждали переправы. А приехали на Алтай, в село Золотуху. Там речка, горы, много деревьев. С одного берега русские селились, с другого украинцы.
Я представляю речку: на одном берегу я, на другом Сашка.
— Были там мишки?
— Были и мишки, и волки, и лисички.
— А потом? — я доел пирожок и облизываю пальцы.
Баба Ганя молчит, смотрит в окно.
— Хорошо жили. Много лет… А потом стало трудно жить. У кого много добра было — всё забрали. Моего брата Митю с семьёй увезли далёко, в холодный лес.
— Почему? Он плохой? — становится страшно.
— Нет, хороший. Просто так получилось… — она вздыхает. — Нас с дедом Андреем не тронули. У нас не было богатства — одна лошадка, одна корова.
Мне непонятно, зачем увозить хороших людей.
— Ты вот городской растёшь, — гладит меня баба Ганя. — А про землю не забывай. Земля — она наша родина. Без земли человек, как пёрышко на ветру.
Я киваю и вспоминаю, как пускал пёрышки с крыльца — они летали туда-сюда.
— Можно ещё пирожок? — спрашиваю.
— Конечно, милый, — она улыбается. — Вот с капустой и яичком — он самый вкусный!

Взрослый Сергей:
Предки бабы Гани, а значит и мои, переселились на Алтай в конце 1880-х из Тамбовской и Пензенской губерний.

Дедушка Айдын

Я снова на Руднике. Сижу на крылечке, играю с камешками. И тут во двор входит старенький дедушка-казах. На голове — смешная круглая шапочка с узорами, в руках палка. Он опёрся на палку, вытер пот со лба, улыбнулся и спросил меня:
— Салем, малыш! Твой папа дома?
Я не понял слова «салем», но оно было каким-то добрым.
— Папа! — закричал я — Там дяденька с палкой пришёл!
Папа вышел на крыльцо:
— О, Айдын-ага! Заходите, заходите!
Дедушка Айдын зашёл. От него пахло степью, травами какими-то. Мама поставила чай, а он достал из халата конфетки:
— Держи, батыр! — сказал он и улыбнулся.
— Батыр? — подумал я. — Это как богатырь? Я тоже сильный! Смогу стульчик поднять! А когда вырасту — мотоцикл как папа!
Конфетки блестели, как маленькие звёздочки. Я взял одну и начал разворачивать.
— Спасибо скажи! — напомнила мама.
— Спасибо, — ответил я.
Дедушка погладил меня по голове.
Мы сидели за столом, папа с дедушкой разговаривали, а я смотрел на его руки — тёмные, морщинистые, будто кора дерева.
— Айдын-ага, — папа спросил, — расскажите Серёже, как раньше жили?
Дедушка улыбнулся:
— Раньше, Серёжа, я караваны верблюдов водил.
— Верблюдов? — удивился я. — Таких больших коней с горбами?
Все засмеялись.
— Правильно, бала! — кивнул дедушка. — Много у меня их было. Через степь ходили, грузы в перекидных мешках носили.
— А верблюды кусаются?
— Бывает, — подмигнул дедушка, — но мои меня слушались. Я им казахша да говорю, по-русски да, а главное — по-сердцу!
Я замечтал:
— А мне можно тоже верблюда? Можно я буду погонщиком, когда вырасту?
Дедушка достал платок и показал:
— Смотри, бала, — он начал складывать платок и завязывать узлы… И вдруг получился верблюжонок с двумя горбами!
Я захлопал в ладоши:
— Вот это да! А из полотенца слона сделаешь? А из маминого платья караван целый?
Дедушка рассмеялся:
— Ай, бала! Всё будет, Инша Аллах.
Дедушка Айдын стал приходить к нам часто. Иногда он приносил лепёшки, которые пекла его жена — бабушка Айгуль. Они были круглые и вкусно пахли. А иногда — баурсаки, маленькие пышки, которые таяли во рту.
Однажды дедушка принёс мне деревянного верблюда. Он был маленький и гладкий, с настоящей шерстью на горбах.
— Это тебе, Серёжа, — сказал дедушка. — Я сам вырезал.
— Ух ты! Спасибо! — я сразу начал играть с верблюдом, представляя, как он идёт по пустыне.
Я представил, что деревянный верблюд живой. Я сделал для него дом из кубиков и кормил его травкой из бумаги. А ночью положил его спать рядом с собой на подушку, чтобы ему не было страшно в темноте.
Когда дедушка уходил, мама сказала:
— Какой хороший человек Айдын-ага. И игрушку такую красивую сделал.
— Да, — кивнул папа. — Он много пережил. Во время голода семью спас, в экспедициях с Сатпаевым ходил, сына на войне потерял…
Я не понимал всех слов, но чувствовал, что они говорят о чём-то важном и грустном.
Я не понял, что такое голод. Это когда хочешь кушать? Но почему нельзя просто пойти на кухню и взять хлеба? И кто такой Сатпаев? И как можно потерять сына? Он потерялся в лесу? Почему его не искали?

Дедушка Айдын взял меня за руку. Мы вышли из дома, прошли огород тёти Маруси — за ним сразу начинается степь. Сначала трава, потом травища, потом… небо.
— Здесь живут сны, — сказал дедушка.
— Где? — спросил я.
— Ветер их носит.
Мы шли и шли, пока не увидели человека с овцами. Он был высокий, с чёрными глазами и сильными руками. Овцы жевали траву, а он смотрел вдаль.
— Салем, Айдын-ага, — сказал он.
— Это Серёжа. Соседский. Смотрит, как дышит степь.
Мужчина присел рядом со мной.
— Я Хасан. А это мои — братнины овцы.
— Ты их боишься? — спросил я.
Он улыбнулся:
— Нет. Они меня знают. Я с ними с детства. Нас сюда привезли… когда я был чуть старше тебя.
— Почему?
— Потому что война. И страх.
Я не понял. Но его голос был мягкий, как шерсть у барашка. Он дал мне мяту.
— Под подушку положи. Будешь видеть светлые сны.
Мы пошли дальше. Дедушка Айдын посмотрел на меня:
— В степи много тайн. Их не рассказывают. Их слушают.
Я слушал.

Однажды мы с папой и мамой пошли в гости к дедушке Айдыну и бабушке Айгуль. У них дома было необычно: на полу лежали разноцветные коврики, а на стене висели фотографии людей в военной форме.
— Это мой То;тар, — сказал дедушка, когда заметил, что я смотрю на фотографию молодого парня. — Мой сын.
— А где он? — спросил я.
Дедушка погладил фотографию: — Он ушёл на войну и не вернулся. Стал батыром — героем.
Я не понял, почему дедушка грустный. Если его сын стал героем, разве это не хорошо? Герои ведь всегда побеждают! Как в мультиках! Наверное, он вернётся, когда победит всех врагов!
Бабушка Айгуль принесла чай в маленьких чашечках без ручек и что-то сказала на непонятном языке.
— Она говорит, что ты похож на нашего внука, — перевёл дедушка. — Если бы То;тар вернулся, у него были бы такие же дети, как ты.
Я посмотрел на бабушку Айгуль. У неё были добрые глаза, но немножко грустные. Я подошёл и обнял её, хотя обычно стесняюсь обнимать незнакомых людей. Почему-то мне захотелось, чтобы она улыбнулась.
После этого я стал называть дедушку Айдына «мой дедушка», хотя мама объяснила, что он не настоящий дедушка, а названный. Но мне он нравился даже больше, чем настоящий — он умел делать игрушки, знал много историй и никогда не ругал меня.
Дедушка Айдын ходил не как все люди. Он сначала ставил палку, потом одну ногу, потом другую. И немножко покачивался, как кораблик на воде. Мне казалось, что это какой-то особенный, дедушкин танец.
— Дедушка, почему ты так ходишь? — спросил я.
— Эх, балам, — вздохнул он. — Давно это было. Вёл я караван через горы, и мой верблюд поскользнулся на камнях. Упал на меня, ногу придавил. С тех пор так и хожу.
— Больно было? — спросил я.
— Больно, — кивнул дедушка. — Но человек ко всему привыкает. Главное — я всё равно хожу.
А верблюд не поранился? Ему тоже было больно? А он извинился потом? А если я упаду, у меня тоже ножка будет так ходить? А можно её починить, как папа чинит мотоцикл?
Соседи разговаривали с дедушкой Айдыном не так, как мои родители. Громко и медленно, будто он не понимал.
Однажды тётя Маруся, которая жила через забор, сказала маме: — И зачем вы с этим казахом возитесь? Русского толком не знает.
Мама покраснела и ответила: — Зато он четыре языка знает, Маша. А ты хоть один казахский выучила?
Дедушка Айдын знает целых четыре языка. Это, наверное, как выучить все буквы четыре раза подряд. Я пока даже одну азбуку не знаю.
Потом я спросил у дедушки:
— А почему тётя Маруся говорит, что ты не знаешь русский?
Дедушка улыбнулся и погладил меня по голове: — Э, Серёженька, люди бывают разные. Кто-то видит только то, что хочет видеть.
— Это странно, — говорил я про тётю Марусю, — видеть только то, что хочешь. А остальное куда? Может, у неё просто плохое зрение?
Дедушка Айдын улыбнулся и посадил меня рядом с собой.
— Когда я был маленький, как ты, — заговорил он тихо, — мы жили в юрте, ездили с овцами, с верблюдами. Но пришли люди, сказали: «Жить так нельзя!». Много кто остался без дома, без еды. Было очень трудно, бала.
Я смотрел на него, и представлял — маленький дедушка Айдын в юрте, на спине верблюда, овцы бегают вокруг. Словно в цирке — каждый день новое место!
— А потом я встретил одного хорошего человека, — продолжил дедушка. — Он искал в земле сокровища. Я ему дороги показывал.
— Как в книжке папы, «Сокровища Серебряного озера»? — спросил я.
— Почти, бала.
Я подумал: дедушка — настоящий степной пират! С походкой, как в книжках. А я тоже хочу искать сокровища… Может, клад зарыт у нас в огороде?
Потом дедушка научил меня казахским словам. Я ходил гордый:
— Рахмет! — говорил я.
— Жа;сы! — говорил он в ответ и улыбался.
— Дос! — добавлял я, чувствуя себя волшебником.
Бабушка Дуся увидела, как я говорю по-казахски — и улыбнулась:
— Вот и хорошо, Серёженька. Человек должен уважать язык земли, на которой живёт.
Я задумался. Язык земли… Может, она действительно говорит, но очень тихо? И слышат её только такие, как дедушка Айдын — мудрые.
Наши встречи стали особенными. Летом дедушка ставил во дворе настоящую юрту. Там было прохладно, пахло травами и дымом.

Бабушкины письма

— Мама, а баба Дуся меня любит больше всех? — спрашиваю я однажды.
— Конечно, Серёжка, — улыбается мама, — баба Дуся очень тебя балует.
Бабушка частенько подсовывает мне кусочек сахара или конфету, но так, чтобы никто не видел. А ещё поёт песенки с забавными словами и учит меня плясать, как в Купальскую ночь.
— Это когда ты меня купаешь? А почему ночью?
— Мой золотой, — шепчет она, гладя меня по голове, а думает о чём-то своём.
— Сердце моё.
Я люблю, когда она так говорит. Тогда внутри тепло.
Папу бабушка зовёт то Саша, то Александр, то зятёк.
Про дядю Володю она говорит тихо. Хранит его письма и перечитывает их, а потом долго сидит и смотрит в окно.
Каждое утро она достаёт из шкатулки образок и шёпотом молится.
— Бабушка, а ты научишь меня молиться?
— Научу, Серёжка, — смеётся баба Дуся. — Но только ты никому не рассказывай. А для начала запомни, что Бог в сердце каждого из нас.
— Баб Дусь, а расскажи ещё, как вы жили раньше? — прошу я.
— Кабырь жила, сынок, — смеётся бабушка, поправляя платок. — Много было, и хорошего, и трудного… Подрастёшь, расскажу.

У бабушки Дуси в комнате стоит большой старый комод. Он скрипит, когда я к ручке тянусь. А в нём коробка — блестящая, железная. Бабушка говорит: раньше там конфеты были. Я сразу думаю — вот бы сейчас там тоже конфеты были! А бабушка говорит: «Там теперь вещи важнее». И правда — там лежат фотокарточки и письма. Письма треугольничками сложены, и жёлтые, как осенние листики.
Я часто вижу, как баба Дуся достаёт эти письма. Она пальцами их гладит, нежно;нежно, боится поцарапать. Шепчет губами, словно с кем-то разговаривает. Мне тогда хочется подойти поближе и погладить бабушкину руку.
Однажды баба Дуся спросила:
— Хочешь, Серёженька, я тебе почитаю, что твой дедушка писал?
Я быстренько закивал. И сердце у меня бух;бух — интересно же!
— Дедушка много писем писал? — спросил я.
— Много, сынок. Часто. А потом реже стали приходить. Значит, ближе к фронту шёл… А последнее письмо особенное.
Я замолчал и прямо замер. Хотелось быстрее послушать.
Бабушка надела очки. Треугольничек дрожал у неё в руках. Она развернула его и стала читать.

Взрослый Сергей:
Самого письма у меня нет. Этот текст — моя художественная реконструкция того, каким могло быть последнее письмо деда семье. В повести оно звучит так.

«30 ноября 1942 года
Родные мои Дусенька, Надюша, Володенька!
Пишу вам с передовой. Наш полк держит оборону недалеко от Сталинграда. Бои идут тяжёлые, но мы держимся. Немец яростный пошёл, чувствует, что назад пути нет. А мы их не пустим, клянусь вам.
Дусенька, сегодня видел сон, будто мы с тобой на сенокосе, как в тот год, когда познакомились. Помнишь, как я тебя на руках через ручей нёс? Ты смеялась и брызгалась, а потом косы расплела, и они на солнце как золото сияли. Проснулся — и так тепло на душе стало, словно дома побывал.
Ребята в моём взводе хорошие. Есть один паренёк, Лёшка Воронин, совсем молодой, с Алтая тоже. Играет на гармошке так, что сердце замирает. В перерывах между боями просим его — сыграй, Лёша, нашу, сибирскую. И все вспоминают родные края.
Дусенька, если что со мной случится — не отчаивайся. Поднимай детей, живи. Ты сильная, ты справишься. Надюшка пусть учится обязательно, она умница у нас. А Володька — мужичок растёт крепкий, будет тебе помощником.
Но ты не думай, я ещё повоюю. Шашка у меня острая, конь быстрый. Я вернусь, обязательно вернусь. И заживём мы ещё счастливо, вот увидишь.
Целую вас всех крепко. Храни вас Бог (знаю, ты веришь, хоть и нельзя об этом). Ваш Фёдор».

Когда бабушка дочитала, она утерла глаза и сказала очень тихо:
— Это было последнее письмо. Потом пришла бумага: «Пропал без вести»…
Я испугался и спросил:
— Бабушка, а почему он пропал? Он что, заблудился?.. Может, он всё;таки придёт?
Она покачала головой.
— Я надеялась, Серёженька… долго надеялась. Но потом даже во сне перестала его видеть. Вот тогда поняла — нет его уже.
Я крепко;крепко прижался к бабушке. Хотел сказать: «Давай я буду вместо него». Но не сказал, я маленький. Я только шепнул:
— Бабушка, у него глаза были как у меня? Правда?
— Правда, — улыбнулась она сквозь слёзы. — Серые, с искоркой.

В тот день баба Дуся долго возилась у почтового ящика. Потом вдруг закричала:
— Есть письмо! От Володи!
Я прибежал первым. Письмо было в конверте с синенькими полосками по краям. На нём стояли круглые штампы — как следы от стакана — и сзади красовалась надпись: «ВОИНСКАЯ ЧАСТЬ 27645. ТОФ».
— Тихоокеанский флот, — гордо сказал папа. — Подводник.
Мы сели за стол. Мама разрезала край ножницами. Баба Дуся надела очки и читала вслух.
Я почти ничего не понял. Только то, что дядя Володя служит на лодке. И что лодку они зовут «чёрным китом». И что под водой сначала страшно, а потом привыкаешь.
Потом из конверта выпали две фотографии. Я схватил первую. Там дядя Володя стоял с другим моряком, оба в тельняшках и бескозырках. Они смеялись и держались за плечи, как братья.
— Это его дружок, — сказала мама. — Наверное, тоже с Алтая.
Вторая фотография была особенно красивая. Дядя Володя сидел на фоне голубого флага, без фуражки. Чёрные волосы блестели, а лицо было такое… как у актёра. Глаза чуть прищурены, скулы высокие, как у дедушки Айдына, только моложе. Я уставился на фото и сказал:
— Красивый он.
Баба Дуся вздохнула:
— Весь в папку, в моего Феденьку… Тот тоже был такой же чёрненький, спокойный.
— А почему чёрненький? — спросил я.
— Да кто ж его знает, — сказала баба Дуся. — В ихнем роду всякие были. Кто говорил, что от алтайцев, кто — что от казахов. А по бумагам все русские. Ешь давай.
Мама аккуратно поставила фотографию в рамочку на буфете, рядом с семейной. А вторую, с дружком, прикрепила булавкой к занавеске над кроватью.
— Пусть Серёжа видит, что значит морская служба, — сказала она.
Я смотрел на дядю Володю с восхищением. Он был далеко, на самом краю карты, под водой, в железной лодке, но письмо было как будто мостиком — он нас не забыл. И я подумал: когда вырасту, тоже напишу ему письмо. Большое. Чтобы он знал, как мы его любим.

Ссора и дастархан

Я лежу в кроватке, прячась под одеялом, а за стеной на кухне мама с папой спорят. Они думают, что я сплю, но я слушаю.
Когда взрослые ругаются, становится холодно и страшно. Я крепко сжимаю деревянного верблюда — ему тоже страшно.
— Саша, я тебя почти не вижу… — тихо говорит мама. — Работа, комсомол, шахта… А я одна.
— Надя, — папа вздыхает, — я делаю всё для нашей семьи. Шахта тяжёлая, собрания, комсомол… Нельзя бросить.
— А я? — мама почти шепчет. — Ты вообще меня слышишь?
Папа молчит. За окном гудит ветер, в комнате пахнет керосином.
Я хочу выйти и обнять маму, но боюсь — вдруг они рассердятся.
— Добрый вечер, соседи! — голос дедушки Айдына разрезал тишину. — Я мимо шёл — решил заглянуть, пригласить вас на бешбармак!
Я бросаюсь с кровати и одеваюсь. В дом сразу приходит тепло. Мама вытирает слёзы, папа чуть улыбается.
— Айдын-ага, мы рады вас видеть, — мама говорит тихо, всё ещё не скрывая волнения. — Спасибо вам!
— Не ссорьтесь, молодые! — дедушка хитро улыбается и по-казахски добавляет:
«Бірлік бар жерде — тірлік бар» — где единство, там и жизнь.
Я не знаю, что значит, но точно верю — в доме снова будет мир.
— Завтра ждём вас на дастархан, — приглашает дедушка. — И тебя, Серёжа, приглашаю. И почтенную Евдокию-ханым берите с собой!

Айгуль-ханым расстелила яркий ковёр и белую скатерть, а на ней дымящийся бешбармак, гору золотистых бауырсаков, миски с катыком, белые шарики курта и душистый чай с травами.
У дедушки Айдына не как дома! Нет тарелок и вилок, еду берут прямо с ковра руками. Запах такой вкусный, что живот урчит: «Накорми меня!» Я схватил бауырсак, бабушка рассмеялась: «Серёжа, они для счастья!» — и я взял ещё один, чтобы стало много счастья.
Все сели вокруг. Бабушка Айгуль первому дала мне самый большой кусок мяса и улыбнулась:
— Жа;сы бала;а — ас болсын!
Мама и папа благодарили, а дедушка тихо сказал:
— С дастарханом и сердце шире становится.
Я удивился: как сердце может стать шире, если оно внутри?
Дедушка сидел с чашкой крепкого красного чая и рассказал:
— Давным-давно был Великий потоп, вода всю землю заливала. Только три горы торчали из воды — одна из них наша Улытау. Люди говорят, с вершины горы можно дотянуться до неба и услышать ветры древности. Поэтому казахи свято любят эти горы.
Я представил, как стою наверху. Небо тёплое и мягкое, а ветры шепчутся про динозавров и пиратов. Мне было интересно и вкусно.
— А в горах есть пещера Зердешбабы, — продолжил дед. — Там жил мудрый человек, которому Бог приснился, и он стал великим учителем. Люди до сих пор ходят туда за мудростью и счастьем.
— А папа говорит, духов нет… — сказал я.
— Ещё не всё понял, — улыбнулся дедушка и подмигнул папе. — В горах есть вершина Аулиетау. Молодые карабкаются, а гора их не пускает. А старики с чистым сердцем легко взбираются, потому что гора чувствует душу. Если добрый, она откроет свои тайны.
Я подумал: гора живая? Видит, слышит, даже кушает облака? Я хочу быть таким добрым, чтобы меня пускали все горы и верблюды!
Мы долго сидели у дедушки, а домой шли уже в темноте. Я прыгал, чтобы не уснуть на ходу.

Ракета над Рудником

Мы гоняем старый мяч. Он облезлый, нитки торчат. Но всё равно — мяч! Мы пинаем его во дворе, рядом бараки, а за ними степь. Пыль летит, как дым. Шарик, соседский пёс, носится за мячом и лает.
Сашка кричит: — Давай, давай, Серый! Та бий сильнiше! Он прыгает и машет руками.
Витка кружится, будто танцует. Валенки стучат по земле. Она что-то тихо поёт на своём языке. Мы смеёмся.
А по улице идут дяди с работы — шахтёры. Ватники на них серые, на плечах чёрная пыль. Дяди несут кирки и молчат, но один вдруг поднял голову и сказал: — Смотрите, ракета летит!
Мы все тоже подняли головы. В небе — белый хвост, длинный-придлинный. И ракета летит. Высоко, прямо над Рудником.
Мы замерли. Даже Шарик замолчал и сел, глядя наверх.
— Куда она? — шепнула Витка. — Далеко… — сказал я. — К звёздам. — Та може, на Луну или на Марс, — добавил Сашка важно.
Ветер шумит в тополях. Карагачи стоят тёмные, скрипят ветками. Сухие листья кружатся и цепляются за сапоги. У колонки женщины с вёдрами тоже смотрят в небо. Один репродуктор на столбе у клуба передаёт песню, но никто не слушает — все смотрят, как летит ракета.
— Вот бы нам туда, — сказал Сашка. — Я возьму сала и хлеба. — А я — песню, — сказала Витка и засмеялась. Я подумал и сказал: — А я наш мяч. Будем в космосе играть. Он летать будет.
И тут я выпалил:
— Ракета летала — и в космос упала!
Все захохотали, даже дяди-шахтёры. А мама потом сказала, что у меня получился складный стишок и что я сам его придумал.
Шарик прыгнул снова за мячом, и игра вернулась. А ракета стала маленькой точкой и пропала.
И я почувствовал, что небо, оно тоже моё.

Взрослый Сергей:
Сашка был недалеко от истины. Это летела АМС «Луна-3».

Первый холод. Июль 1959

Я сидел у мамы в медпункте на подоконнике и рисовал. А потом услышал, как скрипнула калитка. Дядя Гриша шёл медленно, держась за бок. Лицо у него было белое, как мука.
— Мама, дядя Гриша пришёл, — крикнул я.
Мама сразу отложила ложку и вышла. Я подглядывал через занавеску. Он сел на табурет, сдерживал стон, а мама осматривала его руку. Там всё было красное.
— Порвало при бурении… Не записывай как производственную, Надежда, — прошептал он.
Мама посмотрела в окно и тихо сказала: — Хорошо. Напишу: «упал дома».
Я не понял: почему мама написала не то, что было? Разве так можно?
Потом она сказала: — Серёжа, не рассказывай никому, что дядя Гриша был.
— Почему?
— Потому что… не всё можно говорить вслух. Запомни.

Когда он вошёл, будто солнце спряталось за тучу. Высокий дядя в сером костюме и блестящих пуговицах. Лицо было белое, как мука, а глаза — холодные, как зимний колодец.
— Александр Андреевич, нам надо поговорить, — сказал он и даже не посмотрел на меня.
Я сидел в углу и строил башню из кубиков. Мама подошла быстро:
— Серёженька, пойдём погуляем.
— Нет, я башню строю, — ответил я.
— Пусть остаётся, — сказал серый дядя. На губах у него появилось что-то похожее на улыбку, но быстро исчезло. — Мы не будем ничего плохого обсуждать, правда, Александр Андреевич?
Папа взглянул на маму, потом на меня:
— Надя, забери Серёжу. Мы быстро.
Мама взяла меня за руку:
— Пойдём, посмотрим, что делает Сашка.
— Кто этот дядя? — спросил я во дворе.
— Начальник папин, по работе пришёл, — ответила мама, голос был странный.
— Почему он такой белый? Болеет?
— Нет, просто редко бывает на солнце — всё в кабинетах сидит.
Мы с Сашкой гоняли мяч, а я всё поглядывал на окно. Когда гость выходил, он остановился у калитки и долго смотрел на нас. Потом достал что-то блестящее.
— Вот, держи, — дал мне конфету в золотой обёртке. — За хорошее поведение.
Я взял и сказал «спасибо», как мама учила.
— Видите? Воспитанный мальчик, — сказал он маме. — Правильное воспитание — главное. Чтобы знал, что можно, а что нельзя.
И ушёл, постукивая тростью.
Вечером папа говорил маме:
— Он напомнил, что в моей бригаде много бывших заключённых. Спрашивал, почему не увольняю Степана и Николая.
— Они лучшие работники! — возразила мама.
— Глебов считает, что важнее идеология, а не производство. В институте так же копался в биографиях, искал «сомнительных».
Конфета оказалась с ликёром — горькая. Я отдал её Сашке и долго не мог уснуть, думая: почему дядя с белым лицом не любит папиных работников? Они ведь хорошие. Дядя Степа всегда приносил мне деревянные игрушки, а дядя Коля научил свистеть в два пальца.

ГЛАВА ВТОРАЯ. УРОКИ ДВОЕМЫСЛИЯ
Март — июль 1960. Серёже четыре года.

День рождения

Сегодня мне исполнилось четыре года! Папа поднял меня высоко-высоко и сказал:
— Ну-ка, давай померяемся! Кажется, ты вырос за этот год!
Он прислонил меня спиной к двери, где уже была отметка прошлого года. Мама взяла карандаш и провела линию над моей головой.
— Смотри, Серёжа, — показала она, — ты на целых четыре сантиметра вырос! Скоро станешь выше папы.
Я надулся от гордости. Целых четыре сантиметра! Почти как моих четыре года!
На столе стоял торт с четырьмя свечками. Баба Дуся испекла его сама, с вишенками и кремом. Она шепнула мне на ухо:
— Загадывай желание, золотко моё, да дуй посильнее, чтоб все свечки разом погасли.
Я набрал полную грудь воздуха и задул все свечки одним махом. Все захлопали.
— Что загадал-то? — спросил папа.
— Нельзя говорить, а то не сбудется! — важно ответил я, как большой.
На самом деле я загадал, чтобы у нас была собака. Но пока решил это держать в секрете.
Подарили мне фонарик от папы, книжку с картинками про космос от мамы, варежки от бабы Дуси и деревянную свистульку-птичку от дедушки Айдына.
Вечером пришли Сашка и Витка. Сашка отдал мне свой волшебный камушек с дырочкой, а Витка — браслетик из цветных ниток, который сплела сама.
Мы играли во дворе до темноты. Я показывал друзьям свой новый фонарик, и мы по очереди светили им в тёмные углы сарая, пугая сарайных духов.
— Серёжка, ты теперь взрослый! — сказал Сашка, когда мы ели торт. — В четыре года уже можно без мамки в магазин ходить.
— Правда? — я посмотрел на маму.
— Неправда, — спокойно возразила Витка. — Моя мама говорит, что одному можно, когда тебе семь и ты в школу ходишь.
— Ой, до школы ещё долго, — махнул рукой Сашка.
— А я хочу в школу, — сказал я. — Там учат читать и писать. И про космос рассказывают.
— Зануда! — засмеялся Сашка, но беззлобно. — Как Витка.
Витка только пожала плечами и протянула мне самую большую изюминку с торта.
Вечером, когда все разошлись, и мама укладывала меня спать, я спросил:
— Мама, а в четыре года я уже большой?
Она улыбнулась:
— Для нас с папой ты всегда будешь нашим маленьким Серёжей. Но да, ты растёшь. Уже многое умеешь и многое замечаешь.
— Я теперь замечаю разные вещи, — серьёзно сказал я. — Вот вчера видел, как дядя Петя спрятал бутылку в сапог, когда тётя Маруся шла. И ещё заметил, что у нового дяди, который к папе приходил, ботинки всегда чистые, даже когда грязно.
Мама как-то странно посмотрела на меня:
— Ты очень наблюдательный, Серёжа. Это хорошо. Но знаешь, не всегда нужно говорить вслух о том, что заметил.
— Почему? — удивился я.
— Потому что… — мама замялась. — Потому что некоторые вещи могут быть… личными. Как секреты.
— Как моё желание про собаку? — догадался я.
— Да, что-то вроде того, — с облегчением кивнула мама. — А теперь спи, мой большой мальчик. Завтра будет новый день.
Я лежал в кровати и думал, что в четыре года мир стал интереснее. А завтра надо будет посмотреть, правда ли у того дяди всегда чистые ботинки.

Зэки

Я стоял у окна на втором этаже дома на Крестовском посёлке. На улице снег таял, а дорога была вся в лужах и колдобинах. Где-то вдалеке гудел паровоз. Я смотрел вниз: мимо нашего дома шли люди в грязных ватниках и ушанках. Их было много, шли они медленно, и лица у них были худые-худые, как будто они совсем не едят. Взрослые иногда шептались на кухне, называли их «зэки», но мне это слово не нравилось: оно колючее, как проволока.
По бокам у них шли люди в зелёной форме, ремни через плечо, а в руках автоматы. Рядом бежали большие чёрные собаки на поводках и лаяли громко и сердито. Зелёные люди кричали, чтобы зэки шли быстрее, а те останавливались перед большой лужей, не хотели идти прямо по воде. Один зэк посмотрел на меня. У него были добрые глаза, но он сразу отвернулся.
Мне не было страшно, мне было интересно: почему их гонят, почему они такие грустные? Я думал, что они хорошие, просто очень устали. Бабушка Агафья подошла ко мне и взяла меня за руку. Ладошки у неё были тёплые и пахли хлебом и картошкой. Она тихо сказала:
— Пойдём, Серёженька, не смотри.
И увела меня от окна, а я всё думал: куда они идут и почему взрослые так шепчутся про них вечерами на кухне, когда меня укладывают спать?
— Кто такие зэки, бабушка?
— Зэки… Это люди, Серёженька, которые попали в беду. Одни сделали что-то плохое, а других просто так забрали. Раньше таких много было — война, голод, всякое бывало… Теперь вроде меньше, но всё равно есть. Ты не спрашивай про них громко, ладно? Не все любят об этом говорить.
— А почему их охраняют? Они убегут?
— Не положено им самим ходить, — вздохнула бабушка.
— А почему?
— Такие правила, внучек.
— А кто придумал такие правила?
Бабушка замялась: — Начальство. Большие люди в Москве.
— А они хорошие, эти большие люди?
— Серёженька, — бабушка присела передо мной, — запомни: маленьким детям не положено судить больших людей. Нас не для того растили.
Я не понял, для чего тогда растили бабушку, но решил больше не спрашивать.
А за окном опять лаяла собака и поскрипывал наш деревянный дом.
— Зэки — это заключённые, Серёжа, — сказал вечером папа. — Они нарушили закон, вот их и отправили работать. Государству надо порядок, вот и есть такие лагеря. Но ты не бойся, они под охраной, ничего плохого не сделают.
А Сашка с важным видом сообщил:
— Зэки — это такие люди, которых солдаты ловят, потому что они что-то украли или сбежали куда-то. А ещё говорят, что они строят железную дорогу или лес валят. Мой дядя говорил, что зэки умеют делать всё, даже из хлеба игрушки лепят!
Взрослый Сергей:
Папа не договаривал. На его участке в 57-й шахте, на других участках бок о бок с ним трудились заключённые и недавно освобождённые из заключения люди. Многих он знал лично, а с некоторыми даже дружил. Я спал на кроватке, которую смастерил один из зэков, сидевший по 58-й статье. Уже в Северо-Енисейском папа рассказывал, что политические были замечательно интересные люди.
Ещё отец рассказывал мне, что на новой 57-й шахте работал (не знаю, в какой должности) внешне неприметный мужичок. Все почему-то знали, что этот мужичок — бывший палач местного Особлага. Когда он приходил в шахтёрскую столовую, вокруг него возникала пустота.

Крещение

В тот день баба Дуся тихо сказала маме:
— Дочка, может, вы всё же отвезёте Серёжу в церковь, в Караганду или Семипалатинск? Пусть его там покрестят, как положено…
Мама вздохнула:
— Мам, сейчас не время…
Баба Дуся ещё что-то шептала, но мама ушла на работу, а папа ушёл ещё раньше. Я не очень понял, что они обсуждают. А баба Дуся выглядела задумчивой.
Потом она сказала:
— Серёженька, сегодня мы будем купаться не просто так, а по-особенному.
Она налила в ванну тёплой воды, пахнущей мылом, и тихо шептала какие-то слова. Потом полила из ковшика мне на голову и сказала:
— Всё, теперь ты крещёный, Бог тебя будет беречь. Только никому не рассказывай, это наш секрет.
В это самое время скрипнула дверь. Тётя Маруся стояла на пороге с пустым ведром и смотрела прямо на нас: на ванну, на ковшик, на бабушкины губы, которые ещё шевелились.
Она постояла секунду.
— Соли не найдётся? — спросила она громко. — Совсем вышла.
Баба Дуся молча кивнула на полку.
Тётя Маруся взяла щепоть соли, ссыпала её в ладонь и вышла. Ведро так и осталось пустым.
Больше она про это никогда не говорила. Ни мне, ни маме, ни кому-нибудь во дворе.
Когда мама с папой вернулись, я сразу сказал:
— А меня сегодня баба Дуся крестила!
Мама улыбнулась, но как-то странно, и сказала:
— Ну что ж, теперь ты под защитой.
А папа вдруг стал очень серьёзным, даже закричал:
— Мама, вы что сделали?! Вы понимаете, что меня из партии выгонят, если кто узнает?!
— Не кричи, Саша! Ребёнку же надо, чтобы Бог его хранил! — баба Дуся не сдавалась.
— Никакого бога нет! — чуть не крикнул папа, но потом посмотрел на меня и сказал тише:
— Серёжа, никому, слышишь, никому про это не рассказывай.
— А почему? — спросил я.
— Потому что могут быть большие неприятности. Просто молчи, ладно?
Потом они долго шептались на кухне, а я сидел и думал:
— Почему баба Дуся говорит, что Бог есть и он меня любит, а папа говорит, что Бога нет? Кому же мне верить? И почему об этом нельзя говорить на улице? Разве хорошие вещи бывают секретом?
Когда я спросил у бабы Дуси, почему папа не верит в Бога, она погладила меня по голове и сказала:
— Он верит, Серёженька, просто сам об этом не знает. А когда беда придёт, вспомнит.
— А какая беда? — испугался я.
— Тьфу-тьфу-тьфу, не будет никакой беды, — баба Дуся трижды плюнула через левое плечо. — Это я просто так сказала.
Я не понял, почему баба Дуся сказала про беду, а потом сказала, что не говорила. Взрослые такие странные! Говорят одно, потом другое. Как им верить?
Вечером, когда все ушли во двор, я увидел в окне белку-летягу. Она прыгнула на крышу гаража и исчезла. Я подумал, что, может быть, белка тоже умеет хранить секреты.

У мамы в медпункте

Я сидел за столиком у мамы в медицинском кабинете и рисовал. Мама, в белом накрахмаленном халате и белой косынке, вела приём.
В дверь кабинета постучали — резко, громко. Я вздрогнул. Мама быстро подошла к двери.
На пороге стоял высокий человек в тёмной одежде, с белым, как бумага, лицом. На руках он держал мальчика лет семи, завёрнутого в одеяло. Из одеяла торчала нога в разорванных штанах, вся в крови.
— Помогите, — хрипло сказал человек. — Пожалуйста.
Я узнал его — это был Хасан из чеченской семьи, живущей за посёлком.
— Сюда, быстрее, — мама мгновенно преобразилась, стала собранной и решительной. — На кушетку его. Что случилось?
— Упал с крыши сарая, — ответил Хасан, бережно укладывая мальчика. — На гвоздь наступил.
Мама быстро развернула одеяло. Мальчик был без сознания, его нога от ступни до колена была покрыта кровью.
— Серёжа, беги в приёмную, — быстро сказала мама. — Там на столе телефон. Позвони Антонине Петровне, скажи, срочно нужна помощь. Только трубку сними и скажи громко: «Антонина Петровна, помощь нужна!»
Я бросился выполнять поручение. Когда вернулся, мама уже обрезала штанину и промывала рану. Хасан стоял рядом, сжимая и разжимая кулаки.
— Очень плохо? — спросил он.
— Повреждена артерия, — не отрываясь от работы, ответила мама. — Нужно остановить кровотечение и зашить. Сколько ему лет?
— Семь. Это мой племянник Али.
Мама ввела укол, потом взяла длинный зажим и погрузила его в рану. Я прижался к стене, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Никогда раньше я не видел столько крови.
— Нашла, — сказала мама через несколько секунд. — Артерия задета, но не перебита. Сейчас наложу зажим.
Её руки двигались быстро и точно. Она что-то делала с раной, и постепенно кровотечение стало уменьшаться.
— Хасан, подержите вот здесь, — скомандовала она, показывая на зажим. — Только не двигайте.
Хасан послушно взялся за инструмент, его пальцы дрожали.
В дверь постучали, и вошла полная женщина в белом халате — фельдшер Антонина Петровна.
— Надя, что случилось? — спросила она, быстро оценивая ситуацию.
— Рваная рана стопы, повреждена артерия, ребёнок без сознания, — чётко доложила мама. — Нужно зашивать.
— Сейчас всё приготовлю, — кивнула Антонина Петровна и начала быстро доставать из шкафа какие-то флаконы и инструменты.
— Серёженька, — позвала меня мама, не отрываясь от работы, — иди в мой кабинет, посиди там. Это не для детских глаз.
Но я словно прирос к стене. Не мог пошевелиться, не мог отвести взгляд. Мама заметила моё состояние:
— Антонина, выведи моего сына, пожалуйста.
Антонина Петровна подошла ко мне, мягко взяла за плечи:
— Пойдём, малыш. Твоя мама сейчас очень занята, она спасает мальчика. А мы с тобой пойдём, попьём чаю.
В кабинете она дала мне чай с сахаром и тихо сказала:
— Твоя мама — настоящая героиня. Знаешь, скольких людей она спасла? Не сосчитать! Все её уважают, и русские, и казахи, и даже… — она запнулась, — даже чеченцы, хотя они обычно своих женщин к врачам не водят. Но к твоей маме — идут. Потому что знают: она поможет, чей бы ты ни был.
Прошло около часа. Я уже почти задремал на стуле, когда в кабинет вошла мама — усталая, с покрасневшими глазами, но улыбающаяся.
— Всё хорошо, Серёженька, — сказала она, присаживаясь рядом со мной. — Мы зашили рану, остановили кровотечение. Мальчик пришёл в сознание, даже поплакал немного — это хороший знак. Сейчас он спит.
— Он будет ходить?
— Конечно. Через месяц-другой будет бегать, как прежде. Нужно только следить, чтобы не было заражения.
Я вдруг почувствовал такую гордость за маму, что даже дышать стало трудно.
— Ты настоящая волшебница, — сказал я. — Как в сказках!
В дверь осторожно постучали. Вошёл Хасан, он выглядел измождённым, но в глазах светилась благодарность.
— Спасибо, Надежда Фёдоровна, — сказал он негромко. — Вы спасли моего племянника. Я никогда этого не забуду.
Мама кивнула:
— Я просто делала свою работу, Хасан. Мальчику нужен покой и уход.
Завтра я приеду к вам, посмотрю, как он. Промывать рану нужно три раза в день, я покажу, как это делать правильно.
— Вы… к нам? В Чеченград? — удивился Хасан.
— Конечно, — просто ответила мама. — Али пока нельзя двигать, а рану осматривать необходимо.
Хасан опустил глаза:
— Спасибо. Наши женщины позаботятся о нём, но ваш осмотр… это важно.
Когда он ушёл, я спросил:
— Мама, а ты правда поедешь в Чеченград? Ведь говорят, что туда опасно ходить.
Мама вздохнула:
— Серёженька, запомни: человек не бывает опасен из-за своей национальности. Бывают хорошие и плохие люди, добрые и злые, честные и нечестные. Но это не зависит от того, где они родились и на каком языке говорят.
Она задумалась на мгновение, а потом добавила:
— А страх… Страх часто рождается от незнания. Люди боятся того, чего не понимают. Поэтому так важно узнавать друг друга, разговаривать, помогать. Тогда страх уходит.
На следующий день мама действительно поехала в Чеченград. А через неделю к нам домой пришла пожилая чеченская женщина в длинном тёмном платье. Она принесла завёрнутый в ткань свёрток — там был горный мёд и сушёные абрикосы.
— Мой внук Али поправляется, — сказала она маме. — Вы вернули ему жизнь. Наш дом всегда открыт для вас.

Воскресная стирка. Май 1960

Я вышел во двор. Пахло мокрым бельём и солнцем. Верёвка натянута, прищепки щёлкают. Бельё качается, как паруса у кораблей.
Тётя Маруся стояла у корыта, полоскала наволочку и пела:
— Ой, да не вечер, да не вечер…
Тётя Фрида стояла рядом — молча. Она вешала простыни аккуратно, как будто это письма. Каждую поправляла, чтобы не перекосилась.
Я сидел на корточках и играл с прищепками. Они были деревянные, смешные. Одна похожа на папу, другая — на маму. Я ставил их на доску — они падали.
— Ты раньше в городе жила? — спросила Маруся.
Фрида кивнула:
— В Поволжье. До… войны.
— А потом?
Фрида повесила последнюю простыню. Помолчала. Потом тихо сказала:
— Потом пришёл поезд. И мы уехали.
— Кто «мы»? — спросил я, поднимая голову.
Тётя Фрида присела рядом, её глаза были как речка в сумерках.
— Моя мама, папа, я… и ещё много таких, как мы. Нас везли долго. Без окон. Холодно. А потом был Джезказган.
Тётя Маруся замолчала.
— А почему вас увезли? — спросил я.
Фрида посмотрела на простыни, что трепались на ветру:
— Потому что у нас была… фамилия не та. Языки. Песни.
— Это плохо?
Она улыбнулась, грустно:
— Нет, Серёженька. Просто — чужое.
— А теперь ты не чужая?
Фрида взяла у меня прищепку:
— Ты как думаешь?
Я пожал плечами. Потом сказал:
— Если бы ты была чужая, ты бы не пекла печенье с яблоком.
Тётя Маруся вдруг вытерла руки о фартук, громко фыркнула:
— Ну вот, слушай, Фридочка… мальчик у нас мудрее, чем весь наш посёлок.
Фрида встала, посмотрела на небо.
— Знаешь, Маруся… иногда мне кажется, что ветер тут говорит на всех языках. Только люди — не всегда хотят слушать.
Мы стояли молча. Бельё шуршало, как степь ночью. А я подумал: может, не важно, откуда ты, если умеешь тихо вешать простыни и угощать тёплым печеньем.

Вежливость

К нам в гости заходила тётя Клава с маминой работы. Она принесла конфеты в красивой коробке и села пить чай с мамой и бабой Дусей. Я играл с кубиками под столом и слышал, как они разговаривают.
— Ой, Надя, какое у тебя платье красивое! — сказала тётя Клава. — Очень тебе идёт!
— Спасибо, Клава, — ответила мама. — Это ещё мамино, довоенное. Перешила немного.
Когда тётя Клава ушла, я вылез из-под стола и спросил: — Мама, а почему ты всегда говоришь, что это платье старое и некрасивое, а тёте Клаве сказала спасибо?
Мама удивлённо посмотрела на меня: — Я разве говорила, что оно некрасивое?
— Да! Вчера папе сказала: «Опять в этом старье ходить, стыдно перед людьми».
Баба Дуся фыркнула в чашку, а мама покраснела:
— Серёжа, не всё, что говорят взрослые, нужно запоминать и повторять.
— Но почему? Ты же сама так сказала!
— Понимаешь… иногда люди говорят из вежливости не совсем то, что думают.
— Значит, ты соврала тёте Клаве?
— Не соврала, а… была вежливой. Это разные вещи.
Я нахмурился:
— А когда я сказал дяде Боре, что у него живот большой, ты сказала, что я невежливый. Но я же правду сказал!
Бабушка весело расхохоталась. Мама сердито посмотрела на неё и сказала:
— Ох, Серёжа… Иди-ка лучше поиграй во дворе. Там Сашка тебя звал.
Я пошёл во двор, но всё думал: почему взрослым можно говорить неправду из вежливости, а детям нельзя говорить правду, если она невежливая? Странно как-то.

Голый диалог. Весна 1960

Я должен был ждать снаружи, пока папа парится. Но там, у двери бани, дул сквозняк, и я по-тихому зашёл внутрь, спрятался за вёдрами в уголке. Там было тепло, даже душно, и пахло горячим деревом и веником. Я сидел тише мышки. Только иногда капала вода с полка.
Сначала я слышал только, как папа хлюпал водой и как поскрипывали доски. Потом — голос. Не папин. Знакомый.
— Ну, здравствуй, Жуков.
Папа не сразу ответил.
— Здравствуй, Виктор Семёнович.
— Одни мы с тобой тут. Без званий, без должностей. Всё при всех, как говорится.
— В бане, да. Все равны.
— Но всё-таки не все одинаковы, — засмеялся Рябихин. — Ты всё ещё со своими принципами?
— А ты всё ещё без них?
Повисла тишина. Кто-то хлестнул веником по полу.
— Ты знаешь, я ведь тебя уважаю, Жуков. Упрямый ты. Веришь в правильное. Как будто правда где-то есть.
— А ты — не веришь?
— Я верю… в выгоду. В порядок. В то, что работает.
— Значит, и людей оцениваешь как оборудование? Работает — хорошо. Не работает — на свалку?
— А ты думаешь, можно иначе?
Тишина. Потом голос папы, тихий, но твёрдый:
— Можно. Надо.
— За это тебя и не любят в управлении. Ты неудобный.
— Лучше быть неудобным, чем пустым.
Я затаил дыхание. Сердце стучало, как будто я играл в прятки и вот-вот меня найдут. Но никто не искал.
— Ты думаешь, ты честный? — снова заговорил Рябихин. — А может, просто упрямый? Не гнёшься — это не всегда добродетель. Иногда — просто глупость.
— Возможно, — вздохнул папа. — Но это моя глупость. И я с ней живу в мире.
— А дети? Ты об этом думал? Что из-за твоей глупости ваш Серёжа вырастет в нищете?
— Я думал. Но я хочу, чтобы он знал, что папа не врал. Не продавался. Не боялся.
Я почувствовал, как у меня в животе стало тепло. Как будто я съел горячий пирожок.
И тут — чихнул. Совсем чуть-чуть. Но эхо пошло по всей бане.
— Кто там? — раздался голос.
— Серёжа, — сказал папа спокойно. — Иди сюда, не прячься.
Я вышел. Взгляд Виктора Семёновича стал узким, как щёлка. Он был в простыне, лицо его было красным от пара.
— Рано ему такие разговоры слушать, — пробурчал он.
— Никогда не рано слышать правду, — сказал папа и взял меня за руку.
Мы пошли к двери. Я обернулся. А Рябихин стоял один, с мокрыми плечами, и смотрел в пол.

Дядя Гриша. Мост

Я не спал. Все спали. Даже собака за забором не гавкала. А у меня в животе было как будто… пуговка, которая крутится. Не давала уснуть.
Я встал тихо-тихо, чтобы не скрипнула кровать. Пошёл на цыпочках к окну. Луна была белая, как молоко. А напротив — в бараке, на втором этаже — окошко светится.
Там жил дядя Гриша. Он всегда ходил медленно, смотрел вниз и говорил тихо.
Я взял валенки, но не надел — просто держал. Вышел во двор босиком, потому что земля была тёплая от дня.
Прошёл к его крыльцу. Дверь была не закрыта. Постучал один раз, второй…
Он сам открыл, сразу, как будто ждал.
— Серёжка? Ночь же. Чего не спится?
— Свет у тебя.
Он долго смотрел на меня. Потом вздохнул и сказал:
— Ну, проходи, ёжонок. Только тс-с.
У него пахло карандашами и сырым деревом. На столе — чертёж. А рядом — жестяная банка с гвоздиками. На подоконнике сидел рыжий кот.
— Что ты рисуешь?
— Мост. Через реку. Не настоящую. Во сне.
Я сел. Он налил мне компота в алюминиевую кружку.
— Я когда был маленький… — начал он. — Было место. Оно называлось просто: «где нельзя».
— Почему?
— Потому что всё там было запретное. Слова, книги, даже лица.
Я молчал.
— Я там вырос. Но когда вырос — решил построить мост. Чтобы выбраться.
— Из «гденельзя»?
Он кивнул.
— А потом?
Он откинулся на спинку стула.
— А потом… мост рухнул. Кто-то спилил сваи. Я упал. Но не умер.
— Больно?
— Нет. Холодно. Очень холодно. И тишина — такая, что можно услышать, как трескается дерево в стене.
Я выпил компот. Он был кислый.
— И что ты теперь?
— Теперь я снова рисую мост. Только уже для других. Чтобы не падали.
— А я могу пойти по мосту?
Он посмотрел на меня очень долго.
— Ещё рано. Но когда придёт время — я покажу тебе дорогу.
Кот мяукнул, и дядя Гриша погладил его.
Потом он начал рассказывать… странно, как будто сказку:
— Жил-был человек, который любил порядок. А вокруг был шум, и много кто боялся, что правда — это опасно.
— Он был плохой?
— Нет. Просто не вовремя говорил вслух. А за это тогда… — он махнул рукой.
Он замолчал, потом показал на мою кроватку, которую он делал:
— Даже когда всё вокруг ломается, руки могут продолжать строить. Это важно.
Он пел иногда. Тихо-тихо. Там были слова: «Катюша», «дальние дали», «зона». Я не знал, что такое зона. Думал — может, где воробьи живут.
— Там всё строго. Но если не спешить — можно выжить. Главное — руки не опускать, — говорил он.
А ещё он рассказал про учёного.
— Чижевский, — сказал он, будто боялся выдохнуть. — Он мог менять воздух. Из банок, проволоки, лампочек делал машину. Она светилась, как светлячок. И люди меньше кашляли.
— Он тоже сидел в «гденельзя»?
— Да. Но остался учёным. Даже в клетке.
Когда я снова лёг в свою кроватку с носом-парусом, мне вдруг стало спокойно. И я сразу уснул.
Взрослый Сергей:
Позже я узнал, что дядя Гриша действительно сидел — по 58-й статье. Но отец никогда не говорил об этом прямо. Когда я спросил его уже взрослым, он сказал:
— А зачем было вам это знать тогда? Вы бы стали бояться. А Гриша и без того заплатил за то, что был настоящим.
Фотография. Конец весны 1960
Это был тихий вечер. Мама с бабушкой стирали, папа читал газету. А я пошёл к дяде Грише. Он сидел у окна и что-то строгал ножом. Доска пахла свежим деревом, а у него на столе лежала бумажная коробка.
— Смотри, — сказал он и достал фотографию.
Я сразу подбежал. На ней были мужчины — в костюмах, в фуфайках, в пилотках. Стояли у большого железного колеса, похожего на мельничное. А дядя Гриша был среди них — совсем молодой, без усов, улыбается, как будто у него впереди всё хорошее.
— Это ты? — спросил я.
— Я, балам. Давно было. Мы строили ГЭС. Электричество для целого края.
— А где это?
— Далеко… южнее. Тогда казалось — мы страну строим. Верили.
Я смотрел на фото. У одного мужчины были очки, у другого — книжка в руках. Умные такие. Инженеры.
— А почему ты здесь теперь? — не понял я.
Дядя Гриша вздохнул.
— Видишь вон того, в очках? Это был мой друг. Тоже инженер. Только его потом назвали… плохим. Врагом. А кто дружил с врагом — тоже враг. Так сказали.
— Он правда был плохой?
— Нет, Серёжа. Просто думал по-другому. Не всегда это нравится сильным.
— А ты?
— Я? Я не умел предавать. А за это, оказывается, тоже можно… далеко поехать. За решётку.
Я замолчал. Смотрел на его лицо на фото и рядом — на настоящее. На фото он — как папа, сильный, уверенный. А тут — с морщинками и грустными глазами.
— А ты больше не строишь?
— Нет. Но всё равно — руками что-то делаю. Видишь, кровать тебе сделал. Полку в кладовке. Не завод, конечно… но ведь главное — чтобы на пользу.
Я кивнул. Потом взял фотографию и подул на неё.
— Пусть снова станет настоящей.
Он усмехнулся.
— Ты волшебник?
— Нет. Просто жаль.
Он положил фото обратно в коробку.
— Дядя Гриша, — сказал я. — А почему нельзя говорить?
Он мог бы сказать «подрастёшь, узнаешь», как все они говорят. Или «это взрослые дела». Он посмотрел на меня и ответил:
— Потому что люди боятся, балам. Не тебя боятся и не меня. Боятся, что за разговор с таким, как я, им самим будет плохо. Вот и молчат.
— А это правильно?
— Нет, — сказал он. — Это неправильно. Но так есть.
Я долго думал над этим. Он первый из взрослых, кто мне просто ответил.
— Только ты всё-таки никому, — добавил он. — Мало ли.
— Я не скажу, — пообещал я. — Это наш секрет.
И когда я шёл домой через двор, где пахло мокрой землёй и мылом от бабушкиного таза, я всё думал: как это, когда ты не плохой, а всё равно в тюрьме?

Кенгирское водохранилище

Папа выкатил из гаража свой чёрный мотоцикл «ИЖ-49». Я запрыгал от радости: мы едем на пикник!
— Серёжа, надевай кепку, а то голову напечёт, — сказала мама.
Я забрался в коляску. Она железная и немножко гремела на кочках. Мама села за папой, и мы выехали.
По пути проезжали мимо шахты с высокой башней копра. Она была похожа на великана, который смотрит в небо.
— Папа, ты там работаешь? — закричал я, перекрикивая мотор.
— Да, Серёжа. Добываю руду, которую потом везут на фабрику.
Выехали в степь. Она была зелёная-зелёная, с красными тюльпанами, как маленькие огоньки. В небе пели жаворонки, но их было не видно, только голоса, будто пело само небо.
— Мама, мама, смотри, суслик! — закричал я, заметив пушистый комочек, который тут же спрятался в норку.
— Не шуми, а то напугаешь всех зверей в степи, — засмеялась мама, но я видел, что ей нравится моя радость.
Впереди что-то заблестело, как большое зеркало, и становилось всё больше.
— Это Кенгирское водохранилище, — сказал папа, и я повторил про себя это длинное слово: «во-до-хра-ни-ли-ще».
— А там русалки живут? — спросил я, потому что вода была синяя и таинственная.
Папа засмеялся:
— Нет, но там водятся огромные сазаны. Может, поймаем одного?
— А можно купаться?
— Вода ещё холодная, но ножки помочить можно.
Остановились на берегу. Пахло водорослями и тёплыми камнями. Мама расстелила скатерть, достала еду. Мы с папой бросали камушки в воду, кто дальше. Камни делали круги, и круги расходились по воде.
Я бегал по берегу, собирал камешки и ракушки. Потом заметил вдалеке какие-то серые строения. Они были старые и страшные. Стены обвалились, окна зияли чёрными дырами, а вокруг стояли высокие столбы с проволокой наверху.
— Папа, что это там за домики? — показал я рукой. — Там великаны живут?
Папа посмотрел туда, и лицо у него стало серьёзным. Он взял маму за руку, они переглянулись. В глазах у них было что-то такое, чего я не понимал.
— Это старые постройки, Серёжа, — сказал папа как-то странно, будто говорил и не говорил одновременно.
— А почему они такие страшные? И зачем там высокие палки с проволокой?
— Это… охрана была, — папа смотрел на маму, а не на меня.
Я увидел у воды кусок ржавой колючей проволоки и поднял его:
— Смотри, какая! Как ёжик!
— Не трогай! — мама сказала это так резко, что я вздрогнул и уронил проволоку. — Это очень грязное и опасное.
— А что там раньше было? — не унимался я, разглядывая развалины. Мне казалось, что они хранят какую-то тайну, как в сказке.
— Там раньше… — начал папа, но мама перебила: — Серёжа, смотри, какие красивые утки плавают! Давай покормим их хлебом?
Я отвлёкся на уток, но развалины всё равно тянули к себе взгляд. Они были похожи на замок, где жил злой волшебник. Когда взрослые не смотрели, я тихонько пробрался поближе к воде, чтобы лучше рассмотреть то место.
И услышал, как папа тихо говорит маме:
— Сорок дней… Никто не хотел говорить правду. А потом танки…
— Не здесь, Саша, — шепнула мама, кивнув в мою сторону. — Не при ребёнке.
Я не понял, о чём они, но почувствовал, что это очень важное и страшное. От развалин тянуло холодом, хотя день был тёплый. Мне стало не по себе: те дома смотрели на меня чёрными окнами-глазами.
— Папа, а что такое Кенгир? — спросил я, вернувшись к родителям.
— Это название реки и посёлка, который здесь был, — ответил папа.
— А почему был? Куда он делся?
Папа вздохнул:
— Это долгая история, Серёжа. Когда-нибудь я тебе расскажу, когда ты будешь постарше.
Я смотрел на развалины, и мне почудились голоса, много голосов, которые что-то шепчут на ветру. Это, наверное, пел ветер в проволоке, но мне стало страшно.
— Мам, тут привидения есть? — шепнул я.
— Нет, конечно, — мама обняла меня. — Это просто старые здания. Давай лучше поедим? Я взяла твои любимые пирожки с яйцом.
Я ел хлеб с колбасой, запивал компотом из термоса и всё равно поглядывал туда. Мне казалось, что развалины грустные, как будто плачут.
Потом папа сказал:
— Надя, давай собираться. Ветер усиливается, как бы дождь не начался.
А небо было чистое, и никакого дождя. И смотрел папа не на небо, а на те здания вдалеке.
Мы быстро собрали вещи. Все стали серьёзные и тихие. Когда садились на мотоцикл, я обернулся в последний раз. Мне показалось, что развалины машут мне обломанными стенами.
По дороге домой папа с мамой молчали. Только когда въезжали в город, я решился спросить ещё раз:
— Пап. А всё-таки?
— Это такое, Серёжа, о чём не принято говорить, — ответил он тихо, так, чтобы слышал только я. — Но когда-нибудь расскажу. Обязательно расскажу.
И я уснул в коляске, убаюканный мотором, а в голове крутилось это слово, «Кен-гир, Кен-гир», будто хотело мне что-то сказать.

Взрослый Сергей:
Уже взрослым я узнал, что стоял тогда у руин лагеря, где в 1954 году вспыхнуло Кенгирское восстание. Сорок дней. Кончилось танками. Но тогда я не знал ни про восстание, ни про лагерную географию.
Я спросил отца о Кенгире только много лет спустя, уже после того, как прочёл Архипелаг ГУЛАГ. Мы сидели с ним на кухне в Северо-Енисейском, за чаем, и я спросил:
— Пап, а почему ты так никогда и не рассказал нам про восстание?
Он помолчал, покрутил чашку в руках и тихо ответил:
— Потому что детям нужно детство. Потому что история — это как река: если в ней слишком рано показать глубину, можно испугаться воды навсегда.

Лодка

Дедушка Андрей строил настоящую лодку. В коридоре стояло много-много досок, баба Ганя ворчала, а дед только улыбался:
— Это для нашей лодочки, Сергунчик!
Я сидел рядом и смотрел, как он стучит молотком. Иногда дед просил помочь:
— Подержи-ка эту досочку. Только осторожно, не порань ручки.
Во дворе под навесом дед сделал мастерскую. Там пахло деревом и чем-то вкусным.
— Дедушка, а зачем нам лодка? — спросил я. — У нас же нет моря.
— Эх, Сергунчик, — засмеялся дед и потрепал мне волосы, — лодка и без моря хороша! Будем на водохранилище плавать, рыбку ловить.
— А ты умеешь лодки делать?
— Конечно! Когда я был молодой, у меня была лодка на реке Иртыше. Быстрая-быстрая!
— А эта будет быстрая? — я запрыгал от нетерпения.
— Самая быстрая! — подмигнул дед. — И красивая!
Баба Ганя приходила и качала головой:
— Андрей, ты бы отдохнул. Стучишь и стучишь целый день!
А дед только усы поглаживал:
— Это и есть отдых, Агафья Петровна. От бумажек отдыхаю.
— Ишь ты! — фыркала баба Ганя. — А спина вечером болеть не будет?
Когда она ушла, я шёпотом спросил:
— Почему баба Ганя сердится на лодку?
Дед хитро прищурился:
— Она боится, что я заберу её в путешествие и увезу далеко-далеко.
— Правда? — глаза у меня стали круглые.
— Конечно! Только она не признаётся. А сама первая в лодку прыгнет, вот увидишь!
Дед дал мне маленький рубанок:
— Давай вместе построгаем. Смотри, как надо — вжик-вжик, по дереву, не поперёк.
Я очень старался, но получалось криво. Дед всё равно хвалил:
— Молодец! Настоящий помощник растёт!
Каждый день лодка становилась всё больше похожей на настоящую. Сначала была просто длинная палка, потом появились рёбрышки-дуги, как у скелета.
— Дедушка, а она не утонет? — испугался я.
— Нет, конечно! — дед погладил лодку, как живую. — Она будет плавать, как уточка.
— А я смогу на ней кататься?
— Обязательно! Вот тут, — он показал на заднюю часть, — будет место для капитана. Это будешь ты.
— Я? — мне стало так радостно, что захотелось прыгать. — Я буду капитаном?!
— А кто же ещё? — засмеялся дед. — Ты у нас главный помощник.
Я побежал к бабе Гане и закричал:
— Баба Гань! Я буду капитаном! У меня будет своя лодка!

Взрослый Сергей:
Однажды я спросил, почему он не торопится закончить лодку до жары. Дед оторвался от работы, посмотрел на меня и сказал:
— Лодку, Серёжа, как и жизнь, нельзя торопить. Она сама знает, когда ей родиться.
Лодка родилась к концу лета.

...В то утро я проснулся до рассвета и сразу побежал к окну. Небо было чистое.
Во дворе уже стоял грузовик, Витя укладывал вёсла и длинные доски.
— Это мостки, — объяснил он. — Чтобы удобно садиться. Дед всё продумал.
Баба Ганя собирала корзину с едой, как будто мы уходили в море на неделю.
К водохранилищу съехались все: Сашка с родителями, Витка с дядей Йонасом и тётей Юрате, дедушка Айдын с бабушкой Айгуль. Мужчины сняли лодку с грузовика, и я увидел её на свету целиком. Синяя, с белой полоской по борту. На корме дед вывел красной краской: «Летяга».
Меня посадили на корму, где было специальное место с маленькой скамеечкой.
— Разрешите отдать концы, капитан? — спросил Витя серьёзно, а глаза у него смеялись.
— Разрешаю!
Он оттолкнулся веслом, и мы поплыли. Баба Ганя вцепилась в борт и запричитала, чтоб не качали, а дед смеялся и грёб. Лодка шла легко, будто сама хотела показать, какая она быстрая.
Потом катались все по очереди, менялись экипажами, и Сашка успел прыгнуть с носа в воду и получить от деда.
— Витёка, а ты будешь моряком? — спросил я, когда мы с ним отошли к самой воде бросать камушки.
Он посмотрел вдаль, туда, где вода сливалась с небом, и тихо сказал:
— Буду, Серёжа. Обязательно буду. Вот увидишь — я ещё все моря обойду.
— И меня возьмёшь?
— Конечно! Будешь моим старшим помощником!
Когда солнце стало клониться к закату, мы погрузили лодку обратно на грузовик. Я гладил её борт и шептал: — До свидания, «Летяга». Мы ещё поплаваем.
Дедушка увидел это и улыбнулся:
— Что, Сергунчик, понравилось быть капитаном?
— Очень! — я обнял его за ноги. — Спасибо, дедушка! Это самый лучший день в моей жизни!
По дороге домой я заснул прямо в машине, положив голову на колени маме. И мне снилось, как наша синяя лодка плывёт по огромному морю, а я стою на капитанском мостике в белой фуражке, и рядом — Витёка, тоже в капитанской форме. И мы плывём к далёким-далёким странам, где никто из нас ещё не бывал.

Взрослый Сергей:
Лодка «Летяга» действительно прослужила всего одно лето. Дед подарил её какому-то знакомому рыбаку — просто так, безо всякой причины. Это было в его характере — создать, довести до совершенства и отпустить. Я помню, как мама тогда возмущалась: «Отец, ты с ума сошёл? Столько труда вложил!» А дед только пожал плечами: «Лодка должна плавать. У него времени больше на рыбалку, чем у нас».

Экскурсия в шахту

Мне всегда казалось, что папа работает в волшебном подземном городе. Я представлял себе лабиринты туннелей, озарённые таинственным светом, и гномов с кирками, которые добывают драгоценные камни, как в сказках.
Однажды папа сказал: — Сынок, хочешь посмотреть, где я работаю?
Я так обрадовался, что всю ночь крутился в кровати и не мог заснуть. Мне снились огромные машины под землёй и сокровища, спрятанные в камнях. Казалось, что утро никогда не наступит.
Наконец рассвело. Я надел свою лучшую рубашку. Мама приготовила нам с папой особый завтрак, словно мы отправлялись в настоящее путешествие.
— Не вздумай снимать каску, понял? — строго наказала она. — И держись за папину руку.
— Да не волнуйся ты так, — улыбнулся папа. — Я его из виду не выпущу.
Подходя к шахте, я увидел огромную железную башню — настоящего великана из металла. Она уходила в небо, и от её вида захватывало дух.
— Это копёр, Серёжа, — объяснил папа, заметив мой изумлённый взгляд. — Через него мы спускаемся под землю и поднимаемся обратно.
У входа в шахту стояли серьёзные дяди в спецовках и касках. Они приветствовали папу, а увидев меня, удивлённо приподнимали брови. Но папа им что-то говорил, и они кивали.
В маленькой комнате мне выдали жёлтую каску с фонариком, совсем как у настоящего шахтёра! Она была тяжёлая и пахла чем-то странным — металлом и пылью. Папа помог мне застегнуть ремешок под подбородком.
— Тяжело? — спросил он. — Нет! — храбро ответил я, хотя шея уже начинала уставать. — Теперь надень это, — папа протянул мне маленький респиратор. — Без него под землю нельзя.
Респиратор был похож на намордник, и дышать через него было непривычно. Но я терпел — ведь я шёл в настоящую шахту!
Мы подошли к огромной железной клетке, похожей на лифт, но без стен. Только решётки.
— Держись крепче за поручень и не отпускай мою руку, — сказал папа.
Клеть дёрнулась и начала опускаться. Сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее. Я почувствовал, как мой желудок словно остался наверху, а всё остальное полетело вниз. Вокруг нас мелькали бетонные стены шахтного ствола, покрытые блестящими от воды потёками. Было страшно и захватывающе одновременно.
— Пап, мы глубоко? — спросил я, вцепившись в его руку. — Уже больше трёхсот метров, — ответил он. — Как десять шестиэтажных домов, поставленных друг на друга.
Я попытался представить себе такую высоту, но не смог. Десять домов! Над нашими головами сейчас была огромная толща земли, а мы продолжали опускаться.
Внезапно клеть замедлилась и остановилась. Железная дверь со скрежетом отъехала в сторону, и я увидел подземный мир.
Первое, что поразило меня — это запах. Густой, тяжёлый воздух, наполненный ароматами мокрой земли, металла и чего-то ещё, незнакомого. Папа называл это «запахом породы». Дышать было трудно даже через респиратор.
Второе — звуки. Гул машин, далёкое эхо ударов, скрип вагонеток, капающая вода и гудение вентиляторов сливались в странную подземную симфонию.
И третье — тьма, прорезанная лучами фонарей. Когда папа включил мой фонарик, я увидел туннель, уходящий вдаль, подпёртый деревянными балками.
— Это квершлаг, — объяснил папа. — Главная улица нашего подземного города.
Мы пошли по туннелю. Пол был неровный, покрытый мелкими камнями, местами — лужами. Стены поблескивали от влаги. А вдоль них тянулись толстые кабели и трубы.
Вдруг раздался оглушительный грохот, и земля под ногами задрожала. Я испуганно прижался к папе.
— Не бойся, — засмеялся он, поднимая меня на руки. — Это перфоратор. Сейчас увидишь.
За поворотом туннеля я увидел шахтёра с огромной машиной в руках. Она издавала страшный шум и вгрызалась в скалу, высекая искры. Рядом с ним другие рабочие убирали отбитую породу.
— Вот так мы добываем медь, — прокричал папа мне в ухо, перекрывая шум. — Сначала бурим шпуры, потом закладываем взрывчатку, взрываем, а потом вывозим породу.
— А где медь? — спросил я, во все глаза разглядывая серые камни. — Вот она, — папа поднял кусок породы с зеленоватыми прожилками. — Видишь эти вкрапления? Это и есть медная руда. Потом её отвезут на обогатительную фабрику, там извлекут чистую медь.
Мы пошли дальше. Туннели расходились в разные стороны, как в настоящем лабиринте. Я боялся, что мы заблудимся, но папа уверенно вёл меня вперёд.
— Смотри! — вдруг сказал он, указывая вперёд.
Туннель расширился, и мы вышли в огромную подземную пещеру. Это был «забой» — место, где добывали руду. Потолок подпирали мощные металлические стойки. По центру двигался гигантский «электросамосвал» — такой огромный, что его колесо было выше меня. Рядом суетились шахтёры в касках, мокрые от пота. Некоторые снимали респираторы, чтобы отдышаться.
— Нельзя снимать маски, — строго сказал один из них, заметив, что я пытаюсь последовать их примеру. — Маленьким особенно. Тут пыль — она силикоз вызывает. Это когда лёгкие камнем становятся.
Мне стало страшно, и я крепче прижал маску к лицу.
Папа познакомил меня с бригадиром — огромным дядей с чёрным от угольной пыли лицом. Только глаза и зубы белели, когда он улыбался.
— Будущая смена растёт? — пробасил он, пожимая мою маленькую ладошку своей огромной рукой. — Смотри, запоминай. Здесь настоящие мужики работают.
Я с гордостью посмотрел на папу. Вот где он проводил дни — в этом опасном, суровом, но таком захватывающем мире! Неудивительно, что вечерами он приходил усталый.
В забое было очень жарко. Капли пота стекали по моей спине под курткой. Воздух был тяжёлым, дышать становилось всё труднее.
— Устал? — спросил папа. — Нет… — попытался храбриться я, но глаза уже слипались. — Ну-ка, держись, — папа посадил меня на плечи. — Пора возвращаться наверх.
Обратный путь запомнился смутно. Помню только, как мы поднимались в клети, и меня укачивало. Папа держал меня крепко, рассказывая что-то про древних рудокопов, которые добывали медь в этих местах ещё до египетских пирамид.
— Они разводили костры на скалах, — говорил он, — а потом поливали раскалённый камень водой. Камень трескался, и они могли добраться до руды.
Когда мы вышли на поверхность, солнечный свет ослепил меня. Я зажмурился, отвыкнув от яркости за время, проведённое под землёй. Воздух казался невероятно свежим, сладким, словно нектар.
После «экскурсии» мы с папой сидели на крыльце. Я рассматривал кусочек руды с зелёными прожилками, который папа разрешил мне взять с собой.
— Это малахит, — объяснил папа. — Он всегда рядом с медью. Такие камни люди находили здесь тысячи лет назад.
Я представил, как древний мальчик, такой же, как я, подбирает этот зелёный камешек и несёт его своему отцу.
— Папа, а я тоже буду работать под землёй? — спросил я.
— Это ты сам решишь, когда вырастешь, — ответил папа. — Может, будешь строить ракеты или лечить людей. Главное — делать что-то важное.

Камешек из моря. Июль 1960

Однажды было так жарко, что на землю нельзя было наступить босыми ногами. Я играл во дворе с палкой, делал вид, что это сабля, и представлял, будто я казак в степи. А потом увидел дедушку Бориса Ефимовича, библиотекаря. Взрослые почему-то зовут его Шутником. Он сидел на лавочке под деревом — старый карагач такой, шершавый, — и читал большую книгу.
— О, молодой степной геолог! — сказал он и поднял брови. — Добро пожаловать в архив вселенной!
Я сел рядом. Он показал мне в книге карту, где был наш город, а потом достал из кармана камешек. Он был гладкий и на нём — раковина, настоящая, только каменная.
— Знаешь, Серёжа, — сказал он, — тут раньше было море. Огромное! И по дну плавали рыбы, такие, как автобус. Вот тебе доказательство — ракушка, которой триста миллионов лет. Только не говори ей, что ты боишься двойки по математике. Она переживёт.
Он подарил мне этот камешек. Я потом показал его дедушке Айдыну, и он сказал, что это — великая редкость.

Взрослый Сергей:
Я до сих пор храню тот камешек. Мы тогда не знали, что Борис Ефимович был геолог и что он прошёл лагеря.

В гостях у Рябихиных

Мама сказала, чтоб я не боялся. Что это день рождения, весело будет. Я не боялся — только руки немного вспотели, и в животе прыгало.
Я держал самолётик — настоящий, из картона, с окнами. Мы с бабой Дусей его клеили. Я сам рисовал пилота.
Дверь открыл Мишка. Он был в костюме, как взрослый, и в туфлях, блестящих-преблестящих. У него на стенке было зеркало — большое, всё меня видно. Я такой в нём — будто не я. Щёки красные, руки мокрые.
— Заходи, — сказал Мишка. — Только тапки обуй. Не топай.
У них дома всё другое. Стены блестят, на полу ковёр, и в углу — пальма в горшке. Настоящая. Как в кино.
В комнате уже были дети. Девочка с бантом и два мальчика постарше. На столе стоял торт с розами, газировка с пузырями, мандарины. Я таких не видел у нас. Только на Новый год, один раз.
Я стоял и смотрел. Мишка сказал:
— Чего уставился? Никогда торта не видел?
Я промолчал. Дал ему самолётик.
— Это тебе.
Он посмотрел, как на шишку.
— Ты сам делал?.. Ну, положи туда, — показал на подоконник. Не взял.
Мы играли, но не по-настоящему. Мишка всем говорил, что делать. Сказал девочке быть собакой. Она не хотела. А потом всё равно стала, потому что он что-то ей на ухо сказал.
Я хотел домой. Но мама не пришла.
Потом пришли взрослые. Один дядя в пальто, высокий. Все сразу стали тихие. Мишка заулыбался, Виктор Семёныч — это его папа — стал другим. Говорил мягко, кивал, смеялся.
— Это, товарищ Черепанов, наш будущий инженер! — говорил он. — Мишенька — гордость!
А потом пришёл мой папа. Скромно так. Вошёл и покашлял.
— А, это вы… — сказал Виктор Семёныч. — Проходите, проходите. Поставьте вон туда.
И всё. Больше ничего. Ни «гордости», ни хлопков по плечу.
Я вдруг захотел домой. Прямо сейчас. У нас не было пальмы. Не было торта. Но папа дома был настоящий.
Я вышел в коридор. Посмотрел в их зеркало. А там я стою, маленький. С заплаткой на локте. Без самолётика. Один.

Игрушка

Мы с большими мальчишками на Крестовском ходили смотреть на зэков. Они шли длинной колонной через посёлок, а мы стояли сбоку и смотрели. Старшие ребята говорили:
— Бросайте быстрее, а то пройдут и не заметят!
Я принёс яблоки и конфеты, которые взял дома, а ещё у меня был хлеб — полбуханки, я его украл из буфета, никто не видел. Мы кидали всё это зэкам, а они улыбались и махали нам руками.
Иногда некоторые из них что-то бросали обратно. Один раз мне досталась деревянная белочка. Она была гладкая, красивая, совсем как настоящая, только маленькая. Я обрадовался и сразу побежал домой, чтобы показать бабушке Гане.
Бабушка испугалась и сказала, что эту игрушку надо сжечь, потому что она от зэков. Я так громко заревел, что она испугалась ещё больше и не стала ничего делать. Потом приехал папа, и я ему всё рассказал. Папа посмотрел на белочку, потрогал её и сказал, что можно оставить, но я должен обещать, что больше к колонне не подойду, потому что это очень опасно. Я был очень рад игрушке. Но после этого случая меня долго не отвозили на Крестовский.
Когда я видел, как зэки идут по улице, мне казалось, что у них хорошие лица. Я спрашивал у старших мальчишек:
— Когда их отпустят домой?
Они только пожимали плечами и ничего не отвечали. Я не понимал, почему хорошие люди не могут быть дома. А вот белочка теперь моя, и я её берегу.
Через несколько дней я принёс её дяде Грише. Просто похвастаться.
Он взял белочку двумя пальцами, повернул её к свету, потом перевернул и долго смотрел на брюшко. Там был след от ножа, маленькая косая насечка.
— Где взял? — спросил он.
— Мне бросили. Из колонны.
Дядя Гриша ничего не сказал. Он встал, подошёл к моей кроватке, которую сам мне делал, наклонился и провёл пальцем по внутренней стороне спинки. Я тоже наклонился. Там была такая же насечка.
— Хорошая рука, — сказал он наконец и отдал мне белочку. — Береги.
Я хотел спросить, чья рука. Но он уже отвернулся к окну и стоял так долго, что я тихонько вышел.

Странные правила

Я лежал в кроватке и не мог уснуть. За окном было темно, только луна светила. Я думал обо всём, что видел за этот год.
Баба Дуся верит в Бога, а папа говорит, что Бога нет.
Но папа крестик на шее не снимает, я видел. Зачем ему крестик, если Бога нет?
А ещё раньше в шкафу стояли книжки, а теперь их нет. Я спросил, где они, и мама сказала: не выдумывай.
Зэков водят с охраной, и все делают вид, что не замечают. А белочки прыгают на портреты на площади, и про это тоже нельзя говорить. Но почему? Это же просто белочки.
Тётя Маруся спрашивает, зачем мы возимся с этим казахом, а дедушка Айдын знает четыре языка. Мишка обзывает Витку литовской шпионкой, а она даже не знает, что такое «шпионка».
А дядя Глебов всё ходит и ходит.
Я уже не маленький, мне целых четыре года. Я много замечаю. А понимаю не всегда.
Я зевнул и перевернулся на другой бок. Может, утром всё станет простым.

ИНТЕРЛЮДИЯ. СЕМЕЙНАЯ СТРОКА

— Бабушка, расскажи про дядю Митю!
С этого вопроса всё и началось. Я услышал это имя краем уха — в разговоре родителей на кухне. Что-то про документы, про анкету, про Глебова. Не понял, но запомнил. А на следующий день спросил бабу Ганю, когда мы вдвоём остались на кухне.
Она, не глядя на меня, протирала скатерть влажной тряпочкой, и только через несколько секунд ответила:
— Это не дядя, а двоюродный дедушка твой. Дмитрий Петрович. Мой старший брат. Мы с ним в Горновке жили, на Алтае.
— А где он сейчас? Почему не приезжает?
Баба Ганя тяжело вздохнула:
— Далеко он. В Красноярске. А раньше… раньше его сослали. В тридцатом году.
Я не понял:
— Сослали? Это куда?
— Это когда людей из дома забирают и увозят. Далеко, в лес. Чтобы начинали жизнь сначала. Без коров, без хлеба, без земли. Потому что жили — как сейчас бы сказали — слишком хорошо.
— А он что-то плохое сделал?
— Нет. Просто был хозяином. У них хозяйство было на всю округу: три лошади, коровы, овцы, пасека. Людей нанимали на страду. А в тридцатом году за это слово новое придумали — «кулак». И за кулачество людей с семьями выселяли. Дом ломали, имущество описывали, скот забирали.
Она остановилась, и я вдруг понял, что у неё на глазах слёзы.
— А тебя почему не забрали?
— Я уже замуж вышла за твоего деда Андрея — Андрея Жукова. Мы с ним отдельно жили, да и хозяйства большого не было. Нас не тронули.
Я задумался:
— А папа знает про дядю Митю?
— Конечно, знает. Но в анкетах, когда в институт поступал, а потом на шахте устраивался — не указывал. Не считал нужным. Он ведь роднился с Клишиными только через меня, а сам тогда ещё и не родился вовсе.
Я вдруг почувствовал, что этот разговор очень важный. Как будто касаюсь чего-то запретного.
— А Глебов про это узнал?
Баба Ганя сжала губы:
— Узнал. Где-то выискал — то ли в архиве, то ли через свои партийные связи. И стал отцу твоему попрекать. Мол, «скрыл социально чуждого родственника». Будто это преступление.
Я молчал. А потом спросил:
— Из-за этого мы уезжаем?
Баба Ганя посмотрела на меня внимательно:
— И из-за этого тоже. Потому что если человеку хотят навесить ярлык, повод всегда найдут. А ты запомни, милый: не всё, что в бумагах записано — правда, и не всё, что в жизни правда — можно писать в анкете.

Взрослый Сергей:
Из отцовских рассказов и старых писем я уже взрослым узнал, как проходила та ссылка. Семью Клишиных вывезли весной тридцатого года в товарном вагоне. Разрешили взять по пуду имущества на человека. Мария завернула иконы в подушки, спрятала под юбкой иголки, нитки, хлеб. Старшая, Таня, всю дорогу держала на коленях швейную машинку «Зингер». Машинка и спасла им жизнь в первые годы: за починку одежды в тайге давали картошку, муку, иногда мыло.
Отец родился в тридцать первом и дядю Митю не застал. Всё, что он о нём знал, он знал с чужих слов: строгий взгляд, запах дёгтя от бурки, голос, читающий ночью Евангелие шёпотом.
Когда Глебов поднял дело Клишина, он поступил как исполнитель. А отец сделал то, что считал правильным для семьи: умолчал.
Бумага в этой истории чуть не стёрла судьбу.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЛИЧНЫЕ ТРУДНОСТИ
Сентябрь 1960 — апрель 1961. Серёже от четырёх с половиной до пяти.

Старшая группа

Мама нарядила меня в новую рубашку с маленьким карманом на груди. Я впервые надел настоящие брюки с ремнём, как у взрослых, а не шорты.
— Ты сегодня такой красивый, — сказала мама, приглаживая мои непослушные волосы. — В старшую группу идёшь, как-никак.
— Я теперь буду с большими детьми? — спросил я, рассматривая своё отражение в зеркале.
— Да. Ты сам теперь большой.
Я расправил плечи и втянул живот, как папа, когда надевает выходной костюм.
— А Сашка тоже будет в старшей группе?
— Конечно, и Витка тоже.
По дороге в детский сад я заметил, что мама уже не держит меня за руку, как раньше. Я шёл рядом с ней, сам неся свою маленькую сумку с запасной одеждой.
Во дворе садика уже собрались дети. Некоторых я знал, некоторых видел впервые. Сашка хвастался своим новым игрушечным пистолетом перед группой мальчишек.
— Серёжка! — крикнул он, заметив меня. — Иди сюда, покажу кое-что!
Я повернулся к маме:
— Можно я пойду?
— Конечно, — улыбнулась она. — Я за тобой приду в пять часов.
Раньше я не спрашивал разрешения. А тут спросил, хотя и так знал, что мама отпустит.
Когда Тамара Сергеевна, наша новая воспитательница, собрала всех в группе, она сказала: — Теперь вы старшие, поэтому должны помогать малышам и показывать им пример.
Я сидел и думал: «Разве я могу быть примером? Я же сам только вчера был маленьким». Но потом заметил, как один новенький мальчик, Костя, плачет в углу. Я подошёл к нему и сказал:
— Не плачь. Тут хорошо. Мы будем с тобой дружить.
Костя перестал плакать и удивлённо посмотрел на меня:
— Правда?
— Правда, — твёрдо сказал я. — Мы все тут дружим.
Костя вытер нос рукавом и пошёл со мной играть.
А мама пришла в пять часов, как обещала. Я даже не смотрел на дверь.

Шахматы и лиса. Сентябрь 1960

Сегодня мы с дедушкой Айдыном были у Бориса Ефимовича дома. Он живёт в маленькой комнате, но у него много книг, прямо до потолка. Дедушка Айдын пришёл играть в шахматы. Шахматы были не настоящие, а из хлеба — Борис Ефимович сказал, что сам их сделал в лагере.
Они сидели и двигали фигуры, а я тихонько сидел на табуретке. Борис Ефимович сказал:
— Шахматы — это игра философов и хитрецов. А я, как вы, Айдын-ага, изволите сказать, старая лиса без хвоста!
Дедушка Айдын засмеялся:
— Но с головой, Борис-джан. Это главное.
И тут дедушка Шутник сказал:
— Главное не то, какими фигурами играешь, а как принимаешь потерю каждой из них.
Мне стало немножко грустно от этих слов, но я их запомнил.

Тётя Маруся отшивает неизвестного

Я сидел на крыльце и раскладывал камешки по размеру. От самого большого к самому маленькому. Тётя Маруся поливала дорожку из лейки, чтобы не пылило, и напевала себе под нос.
Калитка скрипнула. Во двор вошёл дядька в сером пиджаке. Не наш. У наших пиджаки в пыли, а у этого чистый, и ботинки чистые.
— Хозяйка, — сказал он. — Не подскажете, Жуковы здесь живут?
— А вам зачем? — Тётя Маруся не перестала поливать.
— По работе. Уточнить кое-что. — Он улыбнулся. — Давно они тут? Родня к ним ездит? Из каких мест сами будут?
Тётя Маруся выпрямилась. Лейка у неё в руке перестала лить.
— Слушайте, — сказала она, — я тут дорожку поливаю. Мне некогда.
— Я недолго.
— А я и недолго не могу. — Она шагнула к нему, и он почему-то отступил. — Идите-ка вы, мил человек, откуда пришли. У нас тут пыльно. Ботиночки испортите.
Дядька постоял, посмотрел на наши окна, потом на меня. Я быстро уставился на камешки.
— Всего доброго, — сказал он и вышел.
Тётя Маруся закрыла за ним калитку на щеколду. Она никогда её не закрывала.
Потом вернулась к дорожке и стала поливать дальше. Только петь перестала.
— Тёть Марусь, а кто это?
— Никто, — сказала она. — Никого не было. Понял?
Я кивнул. Я уже знал, что так бывает: человек был, а говорить надо, что не было.
Вечером я хотел рассказать маме. И не рассказал.

Случай с Петровыми

На нашей улице в соседнем доме жила семья Петровых. Дядя Вася Петров работал вместе с моим папой на руднике, а тётя Лида была учительницей музыки. У них был сын Игорь, старше меня на пять лет.
Однажды вечером мама пришла с работы взволнованная:
— Саша, ты слышал, что случилось с Петровыми?
— Нет, а что? — папа оторвался от газеты.
— Их Игоря исключают из комсомола и, скорее всего, из школы. А Василия, говорят, снимают с должности бригадира.
— За что?!
— Игорь написал письмо в английский детский журнал. Нашёл адрес в какой-то книге и отправил письмо, просто так, из любопытства. А в школе узнали — и сразу персональное дело. Говорят, это «неразрешённый контакт с иностранцами».
— Бред какой-то, — папа покачал головой. — Это же ребёнок! Что он мог написать такого секретного?
— Спросил, как они живут, рассказал, как живёт сам. Приложил фотографии Джезказгана. И это расценили как… как передачу информации возможному противнику.
Я играл в углу комнаты с конструктором, но внимательно слушал.
— А Василия-то за что? — возмущался папа. — Он тут при чём?
— Глебов сказал, что родители отвечают за детей. Что Василий, как коммунист, должен был воспитать сына в духе бдительности. А он не справился.
Папа со злостью бросил газету:
— Опять Глебов! Теперь понятно, откуда ветер дует. Это же абсурд — наказывать отца за безобидную шалость сына!
— Шалость не такая уж безобидная, — мама понизила голос. — Тебе, наверное, не сказали на руднике, но в том письме Игорь написал про условия работы шахтёров. Про то, что не хватает вентиляции и защитного оборудования. Глебов называет это «распространением порочащих сведений о советской действительности».
Папа присвистнул:
— Вот оно что… Но это же правда! У нас действительно проблемы с вентиляцией. Я сам писал докладные записки об этом.
— Правда или нет — неважно, — мама покачала головой. — Важно, что это написал советский школьник в капиталистическую страну. Лида вчера плакала у меня на дежурстве. Говорит, их теперь всей семьёй затаскают по собраниям и проработкам.
— Надо помочь им, — решительно сказал папа. — Поговорю с директором рудника. Василий — лучший бригадир, его нельзя снимать из-за глупости сына.
Мама тревожно посмотрела на папу:
— Саша, не ввязывайся. Глебов только и ждёт, чтобы ты выступил в защиту Петровых. Это может быть ловушка.
— Какая ещё ловушка?
— Он хочет показать, что ты поддерживаешь людей, которые «порочат советскую действительность». Это будет ещё одним аргументом против тебя.
Папа задумался, потом тяжело вздохнул:
— Значит, я должен бросить Василия на произвол судьбы? Сделать вид, что мы не знакомы?
— Я не это имела в виду, — мама взяла его за руку. — Помогать можно по-разному. Необязательно идти на открытый конфликт с Глебовым.
— А как ещё? — горько спросил папа.
— Поговори с парторгом рудника. Он нормальный человек. Объясни ему, что снимать лучшего бригадира — это удар по производству. Пусть он поставит вопрос чисто с производственной точки зрения.
Я перестал играть с конструктором и внимательно слушал разговор родителей. Мне было жалко Игоря — его же просто интересовало, как живут английские ребята. Разве это плохо?
— Мама, — спросил я, — а почему нельзя писать письма в другие страны?
Родители переглянулись. Папа подошёл и сел рядом со мной:
— Понимаешь, Серёжа, сейчас непростое время. Наша страна и капиталистические страны… не очень дружат. И есть правила, что можно рассказывать иностранцам, а что нельзя.
— Но Игорь же не рассказывал военных секретов. Он просто написал, как мы живём.
— В том-то и дело, сынок. Некоторые люди считают, что даже рассказывать о нашей обычной жизни — это уже секрет. Особенно если в этой жизни есть проблемы.
— Как с вентиляцией в шахтах?
— Да, — кивнул папа. — Понимаешь, у нас принято считать, что в социалистической стране всё должно быть хорошо. А если где-то плохо — об этом нельзя говорить чужим. Только своим, да и то осторожно.
— Но это же неправда! — возмутился я. — Если сказать, что всё хорошо, когда на самом деле плохо — это же обман!
Папа улыбнулся и потрепал меня по голове:
— Ты прав, Серёжа. Это обман. Но некоторые взрослые думают, что такой обман полезен для страны.
— А ты так думаешь?
Папа помолчал, глядя в окно:
— Нет. Я думаю, что правда всегда лучше. Но не все со мной согласны. Особенно товарищ Глебов.
— Он плохой человек? — прямо спросил я.
— Нет, не плохой, — папа покачал головой. — Он… верит в определённые правила. И готов наказывать всех, кто эти правила нарушает. Даже если правила несправедливые.
Через неделю дядю Васю всё-таки сняли с должности бригадира, но, по крайней мере, не уволили. А Игоря не исключили из школы — только из комсомола. Глебов на общем собрании рудника сказал, что это «проявление гуманности партии к оступившимся», но при этом строго посмотрел на папу. Папа ничего не сказал.
Той ночью я впервые подумал: а что, если из-за дяди с белым лицом нам придётся уехать из Джезказгана?

Первый выбор и чужая боль

После завтрака Тамара Сергеевна объявила:
— Сегодня мы будем делать аппликацию ко Дню Октябрьской революции. Всем раздам красную бумагу для флажков.
Она ходила между столами и раздавала ярко-красные листы. Но когда дошла до Витки, та вдруг подняла руку:
— А можно мне жёлтую?
— Зачем тебе жёлтую? — удивилась воспитательница. — Флажки должны быть красными.
— Я хочу сделать солнышко над флажками, — пояснила Витка. — Чтобы было радостно.
Тамара Сергеевна нахмурилась:
— Так не положено. Все делают красные флажки, и ты делай.
Витка опустила голову, а у меня вдруг внутри что-то дрогнуло.
— Тамара Сергеевна, — сказал я, сам удивляясь своей смелости, — а почему нельзя солнце?
Она пристально на меня посмотрела:
— Серёжа, ты откуда таких вопросов набрался?
— Витке нужно солнышко, — сказал я. — Ей грустно. Почему ей нельзя?
В группе стало совсем тихо. Тамара Сергеевна немного помолчала, потом вздохнула:
— Ладно, пусть будет солнышко. Вита, вот тебе жёлтая бумага.
Витка просияла и шепнула мне:
— Спасибо!
После тихого часа воспитательница подозвала меня:
— Серёжа, ты молодец, что заступился за подругу. Но знаешь, иногда лучше следовать общим правилам.
— Почему?
— Потому что так… спокойнее. Удобнее для всех.
— А Витке от этого было грустно.
Через пару дней во дворе был снег. Мы с Сашкой строили снежную крепость, а Мишка Рябихин и его дружки лепили снежки и бросали в забор. Вдруг кто-то заплакал. Мы обернулись: Костя сидел в сугробе, уткнув лицо в варежки. На снегу под ним краснели капли.
— Ты чего? — спросил я, подбегая.
— Он… — Костя показал на Мишку, — снежком с камнем! Прямо в нос!
Я повернулся к Мишке:
— Ты что?
— А чего он? — фыркнул тот. — Пусть не шастает.
— Он играл. Ты нарочно?
— Не твоё дело. Иди вон строй свою крепость.
Мне стало горячо внутри. Я шагнул вперёд:
— Это подло!
— А ты — стукач! — Мишка замахнулся на меня, но вдруг появился голос Тамары Сергеевны:
— Что происходит?
Я быстро объяснил. Костю увели к медсестре, а Мишку поставили в угол.
Позже воспитательница подошла ко мне:
— Ты правильно сделал, Серёжа. Но будь осторожен. Миша старше и злее.
— А если он опять кинет снежком с камнем, а вас рядом не будет?
— Иногда приходится быть взрослым самому, — сказала она и улыбнулась грустно.
Вечером я рассказал всё папе.
— Значит, ты заступился за Костю и Витку в один день, — сказал он. — Молодец.
— А если нельзя драться, как защищать?
— Если можешь — словами. Если не можешь — стой на своём, но не теряй голову. Главное — слушать совесть.
— Она у меня есть?
— Есть, — сказал папа. — Ты сегодня её и послушал.

На празднике

На главной площади города был праздник — годовщина Революции. Играла музыка, люди ходили с флагами и транспарантами. Мы с мамой стояли в толпе, смотрели, как проходят колонны рабочих с разных предприятий. Папа шёл в колонне рудника, и мы ждали, когда он появится.
Вдруг кто-то положил руку мне на плечо. Я обернулся и увидел Глебова. Он был в тёмном пальто и шляпе. И улыбался — не глазами, а только губами.
— Какой большой мальчик вырос, — сказал он. — Здравствуйте, Надежда Фёдоровна. Как поживаете?
— Здравствуйте, Валентин Петрович, — ответила мама. Голос у неё стал напряжённым. — Спасибо, хорошо.
— А мы тут Родину славим, — Глебов показал на проходящие колонны. — Отмечаем великий праздник. Сергей, а ты знаешь, какой сегодня праздник?
— Седьмое ноября, — ответил я. — День Революции.
— Правильно! — Глебов достал из кармана конфету. — Держи за правильный ответ.
Я хотел взять конфету, но мама быстро сказала:
— Спасибо, Валентин Петрович, но мы только что ели. Серёжа не голоден.
Глебов прищурился:
— Как знаете. Просто хотел порадовать мальчика. Кстати, Надежда Фёдоровна, я слышал, вас выдвигают на должность заведующей отделением? Поздравляю. Большая ответственность.
— Ещё ничего не решено, — сказала мама.
— Но решится скоро, — Глебов кивнул. — И решение будет зависеть от многих факторов. В том числе от… общей атмосферы в семье. Вы меня понимаете?
Мама крепче сжала мою руку:
— Вполне, Валентин Петрович.
— Вот и замечательно. А, вот и колонна рудника! — Глебов указал на приближающуюся группу людей с большим красным транспарантом. — Ваш супруг должен быть там. Не будем вам мешать. Всего доброго!
Он ушёл, а мама долго смотрела ему вслед. Потом достала платок и вытерла лоб, хотя день был прохладный.
— Мама, почему ты не разрешила мне взять конфету? — спросил я.
— Потому что… — мама запнулась. — Потому что нельзя брать сладкое перед обедом. Испортишь аппетит.
Но я чувствовал, что дело не в этом. И что разговор про мамину работу был на самом деле не про работу.
Вечером родители долго разговаривали на кухне, думая, что я сплю.
— Это шантаж, Надя, — говорил папа. — Он намекает, что если я не «исправлюсь», то ты не получишь повышения.
— Может, ты преувеличиваешь, Саша? Может, он просто вежливость проявлял?
— Ты сама-то в это веришь? — В папином голосе слышалась горечь. — Глебов ничего не делает просто так. Каждый его шаг рассчитан.
— Но что ему от нас нужно? Чего он добивается?
— Чтобы я перестал общаться с «неблагонадёжными». Чтобы я уволил Степана и Николая. Чтобы я каялся на собраниях за свои «ошибки». Чтобы я стал… как все.
— И что будем делать?
Папа долго молчал.
— Не знаю, Надя. Но одно я знаю точно — предавать друзей я не буду. И совесть свою — тоже.

За Витку!

Мы возвращались из магазина, когда услышали крики за углом барака. Сашка остановился, прислушался и вдруг рванул вперёд:
— Это ж Витка там! Бежим!
Мы выскочили за угол и увидели, как трое мальчишек, и среди них Мишка Рябихин, окружили Витку. Один держал её холщовую сумку с продуктами.
— Отдай! — требовала Витка, пытаясь дотянуться до сумки. — Там хлеб для папы!
— Для папы-предателя? — протянул Мишка. — Не получишь, пока не скажешь «я литовская шпионка»!
Витка стояла, сжав кулаки, её глаза потемнели от гнева:
— Мой папа не предатель. Отдай сумку.
— А то шо? — передразнил другой мальчишка с наглой ухмылкой.
Ответом ему был камень, пролетевший в сантиметре от уха. Это Сашка уже готовил следующий снаряд:
— А то зараз як дам! — закричал он, раскрасневшись от ярости. — Трое на одну девчонку? Ну, держись, Рябихин!
Сашка был меньше Мишки, но в его глазах горел такой огонь, что даже я испугался. Он медленно пошёл на хулиганов, перебрасывая камень из руки в руку:
— Считаю до трёх. Потом бью. Раз…
— Ты чего, Дорошенко? — попятился Мишка. — Это ж шутка была!
— Два… — Сашка не останавливался.
Я подобрал с земли палку и встал рядом с ним.
— Да забирайте свою сумку! — Мишка бросил сумку на землю. — Больно надо! Пошли, пацаны!
Они попятились, но вдруг один из них, рыжий и конопатый, схватил сумку и снова поднял её над головой:
— Не-а! Пусть сначала скажет, что она шпионка! И что её папаша — предатель!
Витка бросилась на него, но он оттолкнул её так сильно, что она упала на землю. В ту же секунду Сашка с диким криком налетел на рыжего:
— Бісова душа! Ах ты гад!
Он с разбегу боднул рыжего головой в живот. Тот охнул и согнулся пополам, но не выпустил сумку. Двое других мальчишек тут же накинулись на Сашку.
— Бей хохла! — крикнул Мишка, пытаясь схватить Сашку за вихор.
Я бросился на помощь, размахивая своей палкой. Попал по чьей-то спине, кто-то заорал, меня схватили за шиворот и повалили на землю. Я вцепился зубами в чью-то руку. Раздался вопль.
— Кусается, гад! — Мишка трясся от боли и злости.
Рядом Сашка катался по земле с рыжим, они колотили друг друга кулаками, не разбирая, куда бьют. Витка подхватила камень и метнула его прямо в спину третьему мальчишке, который пинал лежащего Сашку.
— Ай! — взвыл тот, хватаясь за спину.
Драка стала как куча-мала. Мы били и пинали наугад, ощущая только злость и обиду. Сумка с хлебом валялась в стороне, забытая всеми. Я получил удар по носу и почувствовал вкус крови, но продолжал молотить кулаками.
— Вай! Шо ви делаете, шайтаны?! — вдруг раздался над нами грозный голос с сильным акцентом.
Большие жилистые руки разметали нас в стороны, как котят. Над нами стоял дядя Хасан.
— Совсем ум потеряли! Дети дерутся как бешеные волчата! — он держал Мишку и рыжего за шиворот. — За что деретесь, малыши?
— Они Витку обижают! — выпалил я, вытирая кровь с носа. — Хлеб у неё отняли и папу обзывают!
— Позор какой! — Хасан встряхнул мальчишек так, что у них клацнули зубы. — Три больших джигита против одной девочки? В моём ауле таких как вы без штанов оставляют и крапивой бьют!
Мишка побледнел, а рыжий попытался вывернуться: — Мы просто играли… Она сама…
— Молчать! — Хасан сверкнул глазами. — Я всё видел! Ты, — он ткнул пальцем в Мишку, — сын Рябихина, начальника из жилконторы? Отец узнает — ремень порвёт о твою задницу! А ты, — он повернулся к рыжему, — из какого гнезда вылез?
— Я… я… — заблеял рыжий.
Хасан наклонился к нему: — Быстро извинился перед девочкой и сумку отдал! Иначе я тебя дедушке Байсангуру отведу — он у нас в ауле детей учил уважению. Так учил, что до сих пор помнят!
Рыжий, дрожа, подобрал сумку, протянул её Витке и пробормотал: — Извини…
— Громче! — потребовал Хасан.
— Извини! — выкрикнул рыжий, готовый расплакаться.
— А теперь все трое — бегом отсюда! И чтоб я вас больше не видел возле этих детей! — Хасан отпустил мальчишек, и они рванули прочь, спотыкаясь и оглядываясь.
Хасан повернулся к нам: — А вы молодцы, храбрые маленькие джигиты! За девочку заступились, правильно! — Он осмотрел нас и покачал головой. — Но драться не умеете совсем. Приходите завтра к нашему дому — я покажу, как правильно кулаком бить, чтобы один раз ударить и победить.
Он наклонился к Витке и неожиданно мягко спросил:
— Ты как, маленькая? Не больно упала?
Витка покачала головой: — Спасибо, дядя Хасан.
— Ничего, — кивнул Хасан.
Он выпрямился и посмотрел на нас сверху.
— Слушайте, что скажу. Первым руку не поднимай. Но если встал — не падай. И защити того, кто слабее, даже если он тебе не друг. Понятно?
Мы закивали, хотя понятно было не всё.
— А теперь бегите домой, умойтесь. А то родители увидят, беда будет.
Хасан ушёл, а мы остались стоять, переводя дух. Сашка потирал разбитую губу, на его рубашке не хватало пуговиц. Я осторожно трогал распухший нос. У Витки была ссадина на локте и грязное пятно на платье.
— От бісів син, — выдохнул Сашка. — Як я його головою! Бачив?
— Видела, — кивнула Витка, прижимая к груди спасённую сумку. — Ты смелый.
— Та шо там! — Сашка вдруг смутился, почесал затылок. — Разве ж можно так с девчонкой? Тем более, с нашей!
Он внезапно выхватил из кармана большой перламутровый шарик: — На вот, держи! Это мой счастливый. Будешь с ним ходить — никто не тронет!
Витка покачала головой: — Не нужно. Он твой счастливый, тебе пригодится.
— Бери-бери! — настаивал Сашка. — У меня ещё есть! Вон сколько! — он вывернул карман, показывая разномастную коллекцию.
Витка осторожно взяла шарик, повертела его в руках и улыбнулась: — Красивый. Как маленькое море. У нас в Литве такое бывает.
Сашка тоже улыбнулся, хотя ему было больно из-за разбитой губы: — А я говорил — никто нас не тронет, если мы вместе! Хоть бы и весь посёлок на нас пошёл!
— Пойдёмте к нам, — вдруг сказала Витка. — У меня дома есть мамино печенье с маком. И йод для ссадин.
— Вот это дело! — обрадовался Сашка. — Бежим! Кто последний — той жадина!
Он сорвался с места и понёсся вперёд. Витка посмотрела на меня и вдруг тоже побежала за Сашкой, подхватив сумку. А я — за ними, чувствуя, как быстро колотится сердце от гордости и от чего-то ещё.

Ночной разговор

Я проснулся среди ночи от тихих голосов. Родители разговаривали на кухне, думая, что я сплю. Я подкрался к двери и прислушался.
Слов было мало, и я разобрал не все.
— …не случайность, — говорила мама. — Правда ведь не случайность?
— Он шёл по моему следу все эти годы.
Потом они говорили тихо-тихо, и я слышал только куски. Какой-то профессор. Какой-то Николай, у которого тётка не там. Дядя Митя, но при чём тут дядя Митя, я не понял совсем.
А потом папа сказал одну фразу целиком, и её я запомнил, потому что она была короткая:
— Он не забудет, Надя. Такие не забывают.
Я вернулся в постель и долго лежал. Что-то было до меня. Что-то, про что я не знаю, а оно про меня знает.

Томская история

Взрослый Сергей:
Отец редко рассказывал о юности. Детство в селе, потом переезд в город, школа и голодный интернат в Томске военных лет — всё это я знал по обрывкам разговоров, а не по связным воспоминаниям. Тетради он не вёл, и никакого дневника после него не осталось.
Но начало этой вражды я пытался представить себе много лет. И в конце концов оно сложилось у меня так, будто я читаю чужие записи. Пусть так и останется. Это не документ, это моя догадка о том, с чего всё началось.
Январь сорок второго. Сегодня в столовой случилось странное. Мальчик из ленинградских, худой, с огромными глазами, уронил миску с супом. Тётка-раздатчица заорала, что ленинградцы только и умеют, что еду разбрасывать. Он стоял и молчал, не пикнул. Я отдал ему свою порцию. Он взял и ушёл в угол. Его зовут Валя Глебов.
Так впервые пересеклись дороги двух людей, которым суждено было потом снова встретиться — уже взрослыми, по разные стороны незримой линии, разделяющей сострадание и подозрительность.
Через неделю. Идём из школы. Валя всё время молчит. Потом сказал: «Ты не думай, что я твой должник». И добавил — мол, в Ленинграде его отец был большим начальником по партийной линии, мосты при нём строили. А теперь — никто. Живут у Строгановых.
Февраль. Бабушка передала нам посылку. Мама сказала — занеси немного Глебовым. Мать взяла, а Валя потом прошёл мимо меня, как мимо пустого места. Сказал: «Не нужна мне ваша благотворительность».
Я думаю, в этих словах был корень той неприязни, которую Глебов потом вынес в жизнь. Отцовское доброе намерение он воспринял как унижение. Гордый, рано постаревший мальчик, он запомнил не суп и не мясо, а чувство: кто-то сильнее, кто-то может дать, а ты — только взять.

Много лет спустя, когда мне было шестнадцать, мы с отцом возвращались с таёжной рыбалки. Я спросил: «Почему Глебов так вас ненавидел?» — и он, долго молчав, рассказал другую историю.
— Весна 1951 года. Я на третьем курсе Томского политеха. Глебов — четверокурсник, активист, его уже подбирают в партком. Разбирают дело профессора Л. — фронтовика, математика, уважаемого человека. Обвиняют в космополитизме. За то, что сослался на западные труды.
Глебов был основным обвинителем. Говорил горячо, убедительно, с цитатами из «Правды». Я не выдержал и встал:
— Товарищи, это же учёный, орденоносец, педагог. Разве ссылка на англичан — преступление? Разве наука имеет границы?
В зале повисла тишина. Потом Глебов сказал:
— Товарищ Жуков проявляет политическую наивность. В условиях идеологической борьбы нет нейтральной науки.
Профессора уволили. Меня вызвали в партком, сделали выговор — «с учётом заслуг». А Глебову открыли дорогу. Через год Л. покончил с собой. А ещё через год — его посмертно реабилитировали.
Я попытался потом поговорить с Глебовым. Он сказал: «Жертвы неизбежны. Это плата за идеологическую чистоту».

— Мы сделали разный выбор, — тихо сказал отец, когда мы ехали по просёлку среди сосен. — Я выбрал человека. Он — систему.
И это определило всё остальное.
Я думаю, отец не жалел. Но и не забыл.

Немецкое Рождество

Однажды тётя Фрида сказала мне тихо, когда мама не слышала:
— Heute Abend — komm zu mir. Сегодня вечером. Только никому. Verstanden?
Я не знал, что такое «ферштанден», но кивнул. Тётя Фрида улыбнулась, как будто у неё в кармане был секрет. Потом закрыла калитку.
Когда стемнело, мама занялась стиркой, а баба Дуся что-то вязала. Я потихоньку надел пальтишко, варежки и вышел за порог. Снег хрустел под ногами, как сахар. У тёти Фриды в окне горела свечка.
Я постучал.
Она открыла дверь и прошептала:
— Leise, komm rein. Тихо, заходи.
Внутри пахло корицей, яблоками и чем-то сладким-сладким. На столе стояли кружочки с печеньем. В углу — ёлочка, но не такая, как у нас в Новый год: на ней не было игрушек, только яблоки, орешки в фольге и свечки. Одна свечка уже горела.
— Heute ist Weihnachten, — сказала тётя Фрида. — Это как Рождество. Только по-немецки. Праздник — сердце помнит.
Я сел на табурет. Тётя Фрида спела песню — тихо-тихо, как будто шептала звёздам. Я не знал слов, но было очень хорошо. Потом она достала кружку с тёплым компотом и протянула мне.
— F;r dich. Только никому.
Я хотел спросить «почему никому?», но в этот момент за дверью послышались шаги. Мы оба замерли. Фрида быстро прикрыла ёлочку шерстяным платком. Я спрятался за печкой.
Дверь открылась.
— Ну что, прячемся? — в дом вошла тётя Маруся, в платке и с корзинкой. Она посмотрела на Фриду. — Думала, я не узнаю, да?
Фрида молчала. Я боялся, что сейчас она поругается, пойдёт жаловаться. Но Маруся вдруг поставила корзинку на стол.
— Вот, — сказала. — Пирожки с картошкой. Горячие ещё.
Она скинула платок, глянула на ёлку.
— Моя бабка, царство ей небесное, в деревне такие же свечки ставила. Только тогда не прятались. Ну что ты, Фрида, думала, я не человек?
Тётя Фрида кивнула — глаза у неё блестели.
— Danke, Маруся.
— Да не за что, — отмахнулась та. — Сажай своего малыша, будем праздновать. Ты, Серёжка, вот, держи пирожок. И компот не расплескай!
Мы сидели втроём. Печенье крошилось, свечки трепетали. А тётя Фрида включила коробочку, из которой играла музыка. Она назвала это «шпильдозе». Я засмотрелся, как внутри танцует снежинка.
Потом тётя Маруся сказала:
— Вот ведь. Сидим тут — немка, русская, ребёнок. А на дворе вроде бы строгость, план, отчёты… А мы — живём.
И вдруг перекрестилась.
Тётя Фрида ничего не ответила. Только добавила ещё одну свечку. И мы все молчали — но было очень тепло. Как будто праздник был у всех, даже если разный.

Приглашение в Чеченград

Когда Али выздоровел, Хасан пришёл к нам домой. Он стоял в дверях в чистой рубашке и выглядел нарядно, как на праздник. Говорил тихо, по-русски, но с акцентом:
— Айна Надежда, Серёжа. Мама Али шлёт приглашение — хотите прийти в гости? Мы рады.
Мама немного удивилась, но кивнула:
— Конечно, с удовольствием. Спасибо, Хасан.
Мы пошли через поле, мимо сараев и складов, пока не добрались до окраины посёлка, где дома были за высокими заборами. Во дворе была метёлка у крыльца, чисто подмётано и занавески на окнах.
— Это Чеченград, — сказал Хасан, — у нас так называют. Шутка. А может, и не шутка.
Нас встретила женщина в длинной тёмной юбке и платке. Это была мама Али. Она говорила по-чеченски, а Хасан переводил. Она гладила меня по голове и улыбалась — мягко, как бабушка Айгуль.
Али выглянул из-за двери. Он был ещё бледный, но уже не жаловался на боль в ноге.
— Привет, — сказал он и спрятался.
Мы вошли в дом. Там было узко, но очень чисто. На полу лежали ковры, на стенах висели фотографии в рамках и какие-то вышитые штуки. В воздухе пахло хрустящим тестом и чем-то пряным. Хасан снял обувь и подал нам тапочки.
— Так у нас принято.
Мы сели на ковры. Перед нами поставили низкий столик, на нём — лепёшки, тонкие пироги, чай в пиалах. Мама сначала не знала, как сидеть, а потом как-то сразу получилось — просто.
Хасан рассказал, что его семья живёт здесь с войны. Что их высадили зимой, из вагонов, в степи, и тогда умер дед. Но мама Али всегда говорила: «Человек — это не земля под ногами, а как он себя ведёт. Даже в чужом месте ты можешь быть хозяином, если не теряешь достоинство».
Я запомнил это слово — «достоинство». Не знал, что оно значит, но оно звучало как музыка.
Пока взрослые говорили, Али показал мне деревянную саблю, которую сам вырезал. А ещё бумажного волка — с ушами и хвостом. Мы сидели под одеялом и строили из подушек горы. Потом он дал мне медную монету, старую, на ней были какие-то буквы, не русские.
— Это подарок, — сказал он. — Чтобы ты не забывал.
На прощание мама Али обняла меня крепко-крепко. Потом подала маме банку с каким-то вареньем:
— Домашнее. От души. Спасибо вам.
Мы шли домой и молчали. Я держал монетку в кулаке и смотрел, как степь розовеет на закате. Мне казалось, я вернулся из каких-то дальних стран. Там всё было другое — слова, лица, запахи — но там было хорошо.
И я знал: когда я вырасту, я расскажу кому-нибудь, как мы ходили в Чеченград, и какие у них были добрые глаза.

Человек в космосе!

— Вы слышали? Человек в космосе! Наш, советский! — Сашка влетел во двор как ураган, размахивая самодельным флажком из красной тряпки.
Его лицо раскраснелось от бега, вихор на макушке торчал дыбом.
— Я знаю, — закричал я. — Мама разбудила! Гагарин его зовут!
Прошлым летом папа брал меня с ночёвкой на Кара-Кенгир, и мы лежали на кошме и смотрели, как одна звёздочка не спеша ползёт по небу. Я тогда сказал: ракета. А папа сказал: спутник. И ещё сказал, что, может, я когда-нибудь тоже полечу.
Я тогда не поверил. А теперь вот полетел человек!
Витка сидела на скамейке и что-то чертила палочкой на земле.
— Он вокруг всей Земли облетел! — продолжал Сашка, прыгая на одной ноге. — Ракета — вжух! И он там, наверху! Видел всё-всё! Моя мама плакала даже.
— И моя, — кивнул я.
— А у нас папа радио к уху прижал и долго слушал, — тихо сказала Витка. — А потом сказал по-литовски: «Теперь всё изменится».
— Ясное дело, изменится! — Сашка плюхнулся рядом с ней на скамейку. — Теперь мы всем покажем! Американцам, немцам! Хто не с нами — той против нас!
Он вскочил и начал изображать, как летит ракета, подпрыгивая и расставив руки в стороны:
— Я — ракета «Восток»! У-у-у! Поднимаюсь над Землёй! А там Гагарин внутри сидит!
Я тоже вскочил и присоединился к нему:
— И я ракета!
Мы носились по двору, гудели и «запускали ступени». А по улице бежали на площадь радостные люди, большие и маленькие. Витка смотрела на нас, на улицу, но не стала бегать. Она подняла руки к небу и медленно повернулась вокруг своей оси.
— Ты чего? — остановился Сашка.
— Я — Земля, — серьёзно ответила Витка. — Вокруг меня летает Гагарин. Вот так, — она показала движение пальцем по кругу.
— А, точно! — обрадовался Сашка. — Давай ты будешь Земля, а мы с Серёжкой — космонавты! Облетим тебя!
Мы носились вокруг Витки, а она медленно вращалась, подняв лицо к небу. На её лице была радость. И немножечко печаль.
— Смотрите! — вдруг сказала она, указывая на небо. — Облако похоже на голубя. Это хороший знак. У нас в Литве говорят, если увидишь голубя в важный день — будет счастье.
Сашка остановился, задрав голову:
— Та який же це голуб? Это просто облако! Вот ты фантазёрка!
Но он тоже долго смотрел на небо, а потом сказал мечтательно:
— А я когда вырасту — буду космонавтом. Или лётчиком. Или моряком. Ну, в общем, кем-нибудь таким…
— Героем, — подсказала Витка.
— Во-во! — обрадовался Сашка. — Героем буду!

Ракетостроитель

В тот день мы с Сашкой и Виткой играли в песочнице, когда вдруг услышали громкий свист и хлопок. Над сараями взлетело что-то яркое, оставляя за собой тонкую струйку дыма.
— Что это? — Витка прикрыла глаза ладошкой, глядя вверх.
— Это ракета! — уверенно заявил Сашка. — Точно вам говорю!
— Настоящая? — я не поверил. — Как у Гагарина?
— Маленькая, конечно, — важно пояснил Сашка. — Это Славка Турищев запускает. Он в седьмом классе учится и сам ракеты делает.
Мы побежали за сараи и увидели высокого худого мальчишку с чёрными от копоти руками. Вокруг него стояли ребята постарше, восхищённо обсуждая полёт.
— Метров на тридцать точно ушла! — говорил один.
— А если порох сильнее утрамбовать, ещё выше пойдёт, — отвечал Славка, вытирая руки о старые брюки.
Мы остановились в стороне, не решаясь подойти ближе. Старшие ребята на нас даже не смотрели, но вдруг Славка заметил наши любопытные взгляды.
— Эй, мелюзга! Чего уставились? — крикнул он. — Ракету никогда не видели?
— Видели по телевизору, — храбро ответил Сашка. — Гагарин на такой летал!
Ребята засмеялись, а Славка хмыкнул:
— Ну да, только моя поменьше будет. Хотите посмотреть, как следующую запущу?
Мы радостно закивали. Славка достал из портфеля, который стоял рядом, какую-то трубку с заострённым концом.
— Вот, — он показал нам. — Ракета! Сам сделал.
— Из чего? — спросила Витка, осторожно разглядывая трубку.
— Из тюбика от зубной пасты, — Славка погладил блестящий алюминиевый корпус. — Внутри топливо, я сам его приготовил. Это же простейшая химия! В журнале «Юный техник» прочитал рецепт.
— А из чего топливо? — полюбопытствовал я.
Славка оглянулся по сторонам, словно проверяя, нет ли поблизости взрослых, и наклонился к нам:
— Сера, селитра и древесный уголь в нужной пропорции. Смешиваешь, утрамбовываешь — и готово! Только это секрет, понятно? А то начнёте экспериментировать, ещё пальцы себе оторвёте.
— Мы никому не скажем, — пообещал я.
— Ладно, — Славка подмигнул нам. — Ракетостроители должны держаться вместе. Отойдите подальше, сейчас запускать буду.
Мы отбежали к забору и затаили дыхание. Славка установил ракету на какой-то штырь, торчащий из земли, поджёг спичкой бумажный фитиль и быстро отошёл в сторону.
Несколько секунд ничего не происходило, а потом вдруг из нижнего конца ракеты вырвалось яркое пламя! Трубка подпрыгнула, потом взмыла вверх, оставляя за собой дымный след. Она поднялась высоко-высоко, а потом начала падать.
— Ура! — закричали мы хором, хлопая в ладоши.
— А почему она не летит до космоса? — спросил я, когда ракета упала где-то за сараями.
— Потому что маленькая, — пояснил Славка, довольно улыбаясь. — Для космоса нужна большая ракета, многоступенчатая. Я над этим работаю.
— А нас научишь? — с надеждой спросил Сашка.
— Вам ещё рано, — отрезал Славка. — Сначала подрастите, а потом приходите. Если интересно, можете смотреть, когда я запускаю. Но близко не подходить! Договорились?
Мы согласно закивали. В тот день мы возвращались домой с горящими глазами. Я думал, что Славка, наверное, самый умный человек после Гагарина, раз умеет делать ракеты.
Вечером я спросил у папы: — А правда, что из серы, селитры и угля можно сделать ракетное топливо?
Папа удивлённо посмотрел на меня: — Откуда такие познания, сын?
— Славка Турищев говорил, — я пожал плечами. — Он ракеты запускает.
— Ах, Турищев, — папа улыбнулся. — Знаю-знаю. Химик наш юный. Да, технически это состав дымного пороха. Только тебе об этом рано знать, и даже не думай экспериментировать!
— Я только смотрю, — честно сказал я.
— Ну смотреть можно, — кивнул папа. — Только издалека. Договорились?
Я кивнул, но про себя подумал, что теперь обязательно буду следить за всеми запусками Славки. Может быть, когда-нибудь я тоже стану таким же умным и буду делать ракеты, которые долетят до самой Луны!

Всё лето мы ходили за Славкой как привязанные. Сначала он делал вид, что нас не замечает, потом привык и стал объяснять, что и как работает. Я почти ничего не понимал, но слушал так, будто понимал всё.
А в один день он сказал:
— Строю новую. Большую. Две ступени.
— Это как? — спросил Сашка.
— Это когда первый двигатель отработал, отвалился, и включается второй. Как у настоящих.
— А назовёшь как?
— «Ультрафотон», — сказал Славка так, будто это само собой разумеется. — Два метра ростом. И полезный груз подниму.
— Какой груз? — удивилась Витка.
— Ну, маленький. Мышку какую-нибудь. Будет наш первый живой испытатель. Как Белка и Стрелка.
Витка ничего не ответила. Только посмотрела на него долго-долго.

Дедушка Айдын и академик Сатпаев

— Бала, сегодня надень чистую рубашку, — сказал мне дедушка Айдын с утра. — Мы идём на важную встречу.
Он надел парадный чапан с вышивкой и новую тюбетейку, ту, что хранил в футляре и доставал только по большим праздникам. И шёл через весь город так быстро, что я едва поспевал, хотя нога у него больная.
— Сегодня даже ветер утих, — сказал он по дороге. — Знает, какой человек приехал.
У горисполкома толпился народ. Старики в национальном, ковёр перед входом, двое молодых в расшитых жилетках у дверей. Я решил, что нас не пустят. А охранник посторонился и поклонился:
— Ассалам алейкум, Айдын-ага.
В большом зале за длинным столом сидели люди в костюмах. В середине высокий худой человек с седыми висками писал что-то в блокноте. Он поднял голову, увидел деда и встал.
— Айдынбек! К;зіме сенбеймін!
Они обнялись, и я увидел, что у деда блестят глаза. Раньше я никогда не видел, чтобы он плакал.
— Двадцать шесть лет, — сказал человек, которого люди за столом называли “наш Каныш” и “академик”. — Двадцать шесть лет с нашей последней экспедиции к Улытау.
— Да, Каныш-ага. Мы тогда всю весну ходили по тем сопкам, и вы ещё спорили со мной про сухое русло. Это была последняя моя большая дорога, — дедушка слегка похлопал себя по хромой ноге. — Потом уже только короткие тропы.
Академик заметил меня и улыбнулся: — А это кто с тобой, старый друг? Внук?
— Не родной, но дорогой сердцу, — ответил дедушка Айдын. — Это Серёжа, сын моего хорошего друга инженера Александра Жукова.
— Здравствуй, — сказал он мне и присел на корточки, чтобы быть вровень со мной. — Тебя как зовут?
— Серёжа.
— А я Каныш Имантаевич.
Он не стал ничего объяснять и не стал спрашивать, кем я хочу быть, как спрашивают все взрослые. Он просто пожал мне руку, как большому, и выпрямился.
— Мы с твоим дедом ходили вместе, — сказал он. — Долго.
— Я дороги знал, — сказал дедушка Айдын. — А искали вы.
— Мы искали, — поправил Каныш Имантаевич.
Я смотрел на них и не понимал главного: почему дедушка Айдын, который дома у себя самый старший и которого все слушают, здесь стоит чуть-чуть сбоку и говорит тише обычного. И почему у него блестят глаза.
Потом мы пили чай из красивых пиал, и они говорили то по-казахски, то по-русски, иногда меняя язык посреди фразы. Вспоминали походы, смеялись над чем-то своим, называли имена. После некоторых имён оба замолкали.
Потом Каныш Имантаевич достал из портфеля книгу, что-то написал на первой странице, перелистнул и показал деду фотографию.
Степь, юрты, группа людей. В середине он сам, молодой. А рядом стройный казах с прямой спиной, и я не сразу понял, что это дедушка Айдын.
— Улытау, тридцать пятый, — сказал академик.
Дедушка Айдын долго смотрел на фотографию и гладил её кончиками пальцев.
— Горы стоят, — сказал он наконец. — И медь в земле лежит. Только люди уходят.
Когда мы прощались, академик достал из кармана маленькую коробочку.
— Это тебе, Серёжа, — сказал он. — Камень из этой степи. Я вожу его с собой на удачу. Теперь пусть у тебя лежит.
Он открыл коробочку. Внутри лежал небольшой камень с зелёными и синими прожилками.
— Это малахит и лазурит, — пояснил академик. — Они всегда сопровождают медную руду. Когда-нибудь, когда станешь старше, ты поймёшь, как важно уметь видеть в обычном камне богатство, которое может изменить жизнь целой страны.
Я бережно взял коробочку и поблагодарил. Академик положил руку мне на голову — легко, как благословение:
— Ну, бывай, — сказал он. — Деда своего слушай.
Домой мы шли молча. Только у самой калитки дедушка Айдын остановился и посмотрел на закатное солнце.
— Мы с ним спали под одним одеялом в юрте, — сказал он. — А теперь он вон какой. И всё равно на корточки присел, чтобы с тобой вровень.
Больше он ничего не сказал.
Вечером я долго вертел коробочку с камнем и никак не мог уснуть.
Взрослый Сергей:
Я берегу этот камень до сих пор. Тогда мне казалось, что это просто добрый дядя с умными глазами.

Большие несчастья

Славка Турищев живёт на соседней улице. Он был уже большой — целых тринадцать лет! — и умеет делать ракеты из спичечных коробков и стрелять из рогатки прямо в цель. Все мальчишки в округе его уважают.
Однажды я увидел Славку за сараями. Он сидел один и что-то мастерил. Увидев меня, он сказал:
— А, мелюзга… — и продолжил своё занятие.
— Что ты делаешь? — спросил я.
— Ракету, — ответил Славка. — Только настоящую, не игрушечную. С пороховым двигателем.
— А где ты взял порох?
— Сам сделал, — гордо сказал Славка. — Из селитры, серы и угля. Папа на руднике работает, иногда приносит мне селитру. Только это секрет, понял?
Я кивнул. Славка был не такой, как другие взрослые ребята. Он никогда не дразнил меня и даже иногда разрешал посмотреть, как он запускает свои ракеты.
— А твой папа не боится? — спросил я.
— Чего бояться?
— Ну, приносить селитру. Дядя с белым лицом может узнать.
Славка вдруг стал серьёзным:
— Ты про Глебова, что ли?
— Да. Он к нам домой приходил. И в детский сад тоже. А папа говорит, что он хочет нам плохо сделать.
Славка отложил свою ракету:
— Знаешь, мой папа говорит, что Глебов — это как зубная боль. Если не обращать внимания и делать своё дело, то, может, и пройдёт сама.
— А если не пройдёт?
— Тогда придётся к врачу идти, — Славка пожал плечами. — Но не сразу, сначала надо потерпеть.
— А твоему папе Глебов тоже плохо делает?
Славка помолчал.
— Было дело. Папу хотели с работы уволить. Глебов узнал, что у папы брат в Германии остался после войны. Его в плен взяли, а потом он там женился и не вернулся. Глебов сказал, что это подозрительно — иметь родственника за границей.
— И что, уволили?
— Нет. Папа пошёл прямо к директору рудника и сказал: «Товарищ директор, если вы меня уволите, то кто будет взрывные работы проводить? Я лучший взрывник на руднике». И директор его оставил. Потому что план добычи важнее, чем брат в Германии.
— Значит, можно не бояться Глебова? — спросил я с надеждой.
Славка задумчиво посмотрел на свою недоделанную ракету:
— Можно… если ты очень нужный. Или если за тебя кто-то заступится. А если нет — то лучше с ним не связываться. Вон, дядю Мишу, соседа нашего, Глебов из партии выгнал. За что? За анекдот! На дне рождения рассказал анекдот про Хрущева, а кто-то донёс. Теперь дядя Миша дворником работает, хотя раньше был главным инженером.
— А твой папа не боится, что его тоже выгонят?
— Боится, — признался Славка. — Поэтому теперь на всех собраниях молчит. И дома тоже. А ещё он велел мне ракеты только за городом запускать, чтобы никто не видел.
— Почему?
— Говорит: «Не высовывайся лишний раз. Будь как все — так спокойнее».
Я не совсем понимал, что значит «быть как все», но чувствовал, что это что-то неправильное. Папа всегда говорил мне, что нужно быть самим собой.
— А ты послушался? — спросил я. — Перестал запускать ракеты?
Славка улыбнулся и подмигнул мне:
— Нет, конечно. Просто стал осторожнее. Теперь у меня есть секретное место в овраге за старой шахтой. Там никто не ходит, можно хоть целый день запускать. Хочешь, как-нибудь возьму тебя с собой?
— Хочу! — обрадовался я.
— Только это тайна, — Славка поднял палец. — Никому ни слова. Особенно взрослым. Договорились?
— Договорились!
На обратном пути домой я думал о Славке и его папе. И о Глебове. Странно, что взрослые его боятся. Он же просто человек, а не волк и не медведь.

Шаги к персональному делу

— Дядя Глебов опять к папе приходил, — сказал я, когда мы с мамой возвращались из детского сада.
Мама вздрогнула:
— Откуда ты знаешь?
— Дядя Коля сказал. Он нас встретил и говорит: «Скажи папе, что Глебов опять бумажки смотрел и с дядями из шахты разговаривал».
Мама крепче сжала мою руку:
— Серёжа, ты не должен никому рассказывать, что передаёшь такие сообщения. Понимаешь? Это… это как секрет.
— Как в шпионской игре?
— Да, — мама попыталась улыбнуться. — Как в игре. Только очень серьёзной.
Вечером папа вернулся позже обычного. Он прошёл прямо в ванную, долго мылся, а потом сидел на кухне, листая газету, но я видел, что он не читает — глаза не двигались по строчкам.
— Что Глебов хотел? — тихо спросила мама.
— Интересовался моими «идеологическими позициями», — папа невесело усмехнулся. — Оказывается, я провожу «недостаточную воспитательную работу» со спецпереселенцами из моей бригады. И ещё — представляешь? — «проявляю либерализм в вопросах трудовой дисциплины».
— А фамилии называл? — тихо спросила мама.
— Называл. Степана. Николая. — Папа помолчал. — И Григория, из дома напротив.
Мама поставила чашку так осторожно, будто боялась разбудить кого-то.
Я не понял странных слов, но понял, что этот дядя Глебов опять говорит про папу что-то плохое. Но папа же хороший! Он самый лучший папа на свете! Почему тогда дядя Глебов его не любит?
А вечером я увидел, как папа долго смотрит на свой партийный билет. Он держал его в руках и тяжело вздыхал.
— Пап, а ты веришь в Ленина? — спросил я.
Папа вздрогнул: — Почему ты спрашиваешь?
— Просто… Сашка сказал, что важно верить в Ленина. А то на руднике работать нельзя.
Папа долго молчал, потом сказал: — Понимаешь, сынок, вера — это сложная вещь. Я верю в справедливость, в честный труд, в то, что людей нужно уважать независимо от того, кто они и откуда. Ленин… Ленин тоже хотел справедливости для всех.
— Значит, ты всё-таки веришь в Ленина? — уточнил я.
Папа потёр лоб: — Верю… в те хорошие идеи, которые он предлагал. Но знаешь, иногда бывает так, что хорошие идеи люди понимают по-разному.
— Как дядя Глебов?
— Ты слышал сегодня про дядю Глебова?
— Я слышал, как вы с мамой говорили. Он думает, что у тебя неправильная… идео… идеоло…
— Идеология, — тихо закончил папа. — Да, он так думает.
— Но ты же хороший! — воскликнул я. — Почему он так думает?
Папа обнял меня и ничего не ответил.
Я подождал и сказал сам:
— Ну и пусть думает. Ты всё равно хороший.
Папа погладил меня по голове. Глаза у него были грустные.

Взрослый Сергей:
«Проявление либерализма» и «неправильная идеологическая позиция» были в те годы не критикой, а первыми строками персонального дела. Оно могло кончиться увольнением или переводом на низовую работу.

Женщина из прошлого

Я возвращался из магазина, когда увидел Глебова возле почты. Он разговаривал с худой женщиной в потрепанном пальто. Я спрятался за углом, чтобы они меня не заметили.
— …прошло столько лет, Валя, — говорила женщина. — Неужели ты до сих пор не можешь простить?
— Дело не в прощении, Таня, — голос Глебова звучал не так, как обычно — мягче, тише. — Дело в принципе. Твой муж знал, на что идёт, когда распространял эти… материалы.
— Но он уже отсидел пять лет! Он исправился, понял свою ошибку. А ты не даёшь ему работать по специальности.
— Потому что некоторые поступки нельзя исправить. Система не прощает предательства.
Женщина заплакала:
— Валя, мы же росли вместе! Ты бывал у нас дома, ел за нашим столом!
Глебов на мгновение закрыл глаза:
— Именно поэтому твой муж до сих пор на свободе, а не в лагере повторно. Я сделал всё, что мог.
— Но дети… им нечего есть…
Глебов огляделся по сторонам, потом быстро достал из кармана деньги:
— Вот, возьми. Только никому ни слова.
— Валя, это не решит…
— Большего я не могу. Пойми, если я начну делать исключения, вся система рухнет. Я должен быть последовательным.

Неожиданное милосердие

Однажды я играл во дворе с Сашкой и Виткой. Мы строили крепость из палок и камней. Вдруг к нам подбежал Петька из соседнего дома:
— Эй, там на площади Глебов! Он какого-то дядьку ругает, прямо при всех!
Мы побежали на площадь. Там возле памятника стоял Глебов, а перед ним — дядя Миша, тот самый, который раньше был инженером, а теперь работал дворником. Дядя Миша что-то объяснял, размахивая руками, а Глебов стоял с каменным лицом.
— Я исправился, товарищ Глебов! — говорил дядя Миша. — Я осознал свою ошибку! Дайте мне шанс вернуться к нормальной работе! У меня трое детей!
— Вы должны были думать о своих детях, когда распространяли клеветнические измышления, — холодно отвечал Глебов. — Партия не может доверять ответственную работу человеку, который не контролирует свой язык.
— Но это был просто анекдот! Глупая шутка за праздничным столом!
— Не существует «просто анекдотов» о руководителях партии и правительства. Каждая такая шутка — это удар по авторитету власти. А значит — по всему нашему строю.
Я стоял в стороне и наблюдал. Вдруг я заметил, что за углом здания гастронома плачет девочка — худенькая, с двумя косичками. Это была Ленка, дочка дяди Миши.
— Что случилось? — спросил я, подойдя к ней.
— Папа просил, чтобы его взяли обратно на работу, — всхлипывала Ленка. — Мама болеет, денег нет. А тот дядя не разрешает.
Я не знал, что сказать. Потом решился и подошёл к Глебову. Дядя Миша как раз уходил, понурив голову.
— Извините, — сказал я, дергая Глебова за рукав пальто.
Он обернулся, удивлённо подняв брови:
— А, Серёжа Жуков. Что тебе?
— Там Ленка плачет, — я показал на угол гастронома. — Её папа… ну, дядя Миша… он хороший. И Ленка не виновата, что он рассказал анекдот. А у них мама болеет.
Глебов посмотрел на меня долгим взглядом:
— И что ты предлагаешь мне сделать?
— Простить его? — неуверенно предложил я. — Ведь Ленка плачет.
К моему удивлению, Глебов вдруг сказал:
— Хорошо, Серёжа. Подожди здесь.
Он быстрым шагом догнал дядю Мишу и что-то сказал ему. Тот остановился, не веря своим ушам. Потом начал благодарить, пытаясь пожать Глебову руку, но тот отстранился и вернулся ко мне:
— Я направлю твоего дядю Мишу на курсы повышения квалификации. Если хорошо себя зарекомендует, сможет вернуться к инженерной работе. Но не здесь, а в Караганде.
— Спасибо! — искренне сказал я.
— Не благодари. — Глебов неожиданно наклонился ко мне: — Знаешь, почему я это сделал?
— Потому что вам стало жалко Ленку?
— Нет. Потому что ты попросил. Ты не побоялся подойти и заступиться за друга. Это… достойно уважения.
Он выпрямился, поправил шляпу:
— Передай своему отцу, что я жду его завтра в моём кабинете в горкоме. В десять утра. Возможно, мы найдём компромисс.
Я не понимал, что значит «компромисс», но чувствовал, что произошло что-то важное. Глебов помог дяде Мише, хотя мог этого не делать. Значит, он не совсем плохой?
Вечером я рассказал папе о случившемся и передал приглашение Глебова. Папа выслушал меня с удивлением:
— Так ты сам подошёл к нему и попросил за дядю Мишу?
— Да. Я видел, как Ленка плачет, и мне стало её жалко.
Папа обнял меня:
— Ты молодец, сынок. Очень храбрый поступок.
— А ты пойдёшь завтра к Глебову?
— Пойду, — кивнул папа. — Посмотрим, что он хочет предложить.
На следующий день папа вернулся от Глебова задумчивый. Он долго разговаривал с мамой на кухне, но я смог услышать только отдельные фразы:
— …предлагает перевод в Свердловск… хорошая должность… но придётся написать покаянную записку…
— …и что ты решил? — спрашивала мама.
— Не знаю, Надя. С одной стороны, это шанс начать всё заново, в большом городе. С другой — это значит признать, что я был неправ, когда защищал Степана и других.
— А может, это не так уж и страшно? Написать какую-то бумажку?
— Дело не в бумажке, а в принципе. Если я сейчас прогнусь, то буду прогибаться всю жизнь.
Что папа решил, я не услышал, потому что они перешли на шёпот. Но я понял одно: с Глебовым никогда не знаешь заранее. Как те головоломки, которые иногда приносит дедушка Айдын — вроде простые деревяшки, а попробуй разбери и собери обратно!

Блокнот против Глебова

Папа пришёл с работы злой. Он не кричал, но глаза были такие, будто он смотрел сквозь стены. Вечером он пошёл на улицу, а я за ним. Там сидел Борис Ефимович с газетой.
— Привет, инженер душ и медных труб! — сказал он.
Папа сел, и они разговаривали. Я не всё понял, но речь опять шла про Глебова. Он был начальник и хотел, чтобы папа сделал что-то неправильное.
Борис Ефимович сказал:
— Такие, как он, боятся бумаги. Не простой, а с подписью! Дайте ему подписать свои приказы — и он сразу станет мягким, как хлеб в компоте.
Он дал папе блокнот.
— Записывай. С датой, временем. Тогда он не сможет отвертеться.
Папа сначала колебался, а потом засмеялся. Первый раз за день. Я понял, что Борис Ефимович умеет делать взрослых чуть-чуть счастливее, даже если у них всё плохо.

Полёт Ультрафотона

Славка всё лето мастерил свою большую ракету. Иногда мы видели его во дворе с трубками и инструментами, иногда он пропадал в сарае, откуда доносились стуки и таинственные шорохи. Мы с Сашкой и Виткой вертелись поблизости, надеясь хоть что-то разглядеть.
И вдруг однажды он сам позвал:
— Эй, мелюзга! Идите, покажу кое-что.
Мы примчались и замерли. Перед сараем возвышалась серебристая ракета, выше самого Славки. На солнце блестел заострённый носовой обтекатель, фанерные стабилизаторы торчали, как крылья.
— Вот он, «Ультрафотон»! — гордо сказал Славка. — Два метра ростом, корпус прочнее металла. Две ступени, парашютная система, приборный отсек… всё как у настоящей!
Мы ахали и тянулись поближе. Славка показывал лопаточку прибора, объяснял, как иголка оставит царапину, по которой можно вычислить скорость. А потом шёпотом добавил:
— И пассажир будет.
— Кто?
— Мышь! Первая джезказганская космонавтка!
Мы переглянулись. Витька нахмурилась:
— А если ей страшно?
— Ничего, — отмахнулся Славка. — Парашют раскроется, всё будет в порядке.
О запуске вскоре знал весь рудник. В воскресенье мы пошли за город, на картофельное поле. Там уже толпились мальчишки, а в центре Славка устанавливал свою громаду на самодельный стартовый стол. В руках у него была коробочка с дырками.
— Наш космонавт! — важно сказал он и вынул серую мышку. Мы затаили дыхание, пока он прятал её в капсулу и закрывал обтекатель.
Провода, батарейка, команда:
— Всем отойти на пятьдесят метров!
Мы отбежали, сердце колотилось так, что уши горели.
— Три… два… один… Пуск!
Вспышка, грохот, языки огня — и «Ультрафотон» дрогнул, нехотя поднялся, а потом рванул вверх, оставляя за собой белый дымный шлейф. Толпа закричала «Ура!».
Но вдруг ракета закачалась: то взмывала, то ныряла вбок, будто огромная фейерверочная стрела. Мы испуганно прижались друг к другу.
— Что с ней? — крикнул Сашка.
— Первая ступень плохо отделилась, — нахмурился Славка. — Тягу уводит вбок.
Грохот стих. И в небе вдруг раскрылся белый цветок парашюта. Головной отсек мягко покачивался, медленно спускаясь к земле. Мы сорвались с места и бежали изо всех сил. Славка добрался первым, открыл крышку капсулы и замер.
— Как там космонавт? — спросил я, перехватив дыхание.
Славка долго глядел внутрь. Потом медленно сказал:
— Не выдержала. Перегрузки большие.
Витка всхлипнула:
— Я же говорила! Бедная мышка…
Славка спрятал глаза, но потом привычным важным тоном добавил:
— Для науки нужны жертвы. Зато парашют раскрылся, приборы уцелели!
Он достал измеритель скорости, и голос у него снова дрогнул от восторга:
— Смотрите! Царапина почти до конца шкалы! Это огромная скорость! Высота минимум двести пятьдесят метров!
Мы стояли в кружке, глядя на помятый отсек и крошечный прибор. Для Славки это был триумф, хоть и с горькой примесью. А я тогда подумал: когда-нибудь построю собственную ракету. Она будет лететь выше и дальше. И мой космонавт обязательно вернётся живым.
Дорога обратно была тихой. Пыль жгла ноги, солнце слепило, и вдруг Витька сказала:
— А ведь эта мышка — настоящий герой. Как Гагарин. Только маленький.
— И незаметный, — добавил Сашка.
Мы переглянулись, и я предложил:
— Давайте похороним её по-космически. Поставим обелиск из картона, напишем: «Первому космонавту Джезказгана».
Так мы и сделали. Небольшую могилку во дворе мы украсили веточкой тополя.
Через неделю Славку вызвали к директору и крепко отчитали за опасные опыты. Но он не остановился: просто уносил ракеты подальше от глаз взрослых.
А я твёрдо решил: вырасту — стану инженером-ракетостроителем. Чтобы строить такие корабли, которые взлетят не на двести метров, а в самые далёкие звёзды.

Рисунок

Это был обычный день в детском саду. Мы рисовали праздник — полёт Гагарина в космос. Я очень старался: нарисовал нашу площадь с флагами, людей вокруг, Дом культуры с большими колоннами. А потом, в углу листа, добавил то, что видел из своего окна на Крестовском — колонну заключённых, которая иногда проходила мимо нашего дома. Я часто наблюдал, как мальчишки постарше бросали им яблоки и конфеты. А иногда и сам был вместе с мальчишками. Ведь в такой праздник даже зэки должны радоваться.
И ещё я нарисовал белочку-летягу на портрете дяди из Политбюро — я сам видел, как она прыгнула прямо на него с дерева. Это было так смешно!
Я показал рисунок воспитательнице Анне Петровне, но она стала очень бледной. Взяла мой рисунок двумя пальцами и унесла.
— Серёжа, так нельзя рисовать, — прошептала она, когда вернулась. — Возьми новый лист и нарисуй просто ракету и космонавта, как другие дети.
— Но я нарисовал то, что видел, — удивился я. — Белочку и дядей в телогрейках…
— Немедленно рисуй заново! — сказала она. — И никаких лишних деталей!
Я взял новый лист и нарисовал ракету и человечка рядом. Но мне уже не было радостно.
Когда мама пришла забирать меня, Тамара Сергеевна долго говорила с ней в коридоре. Я не слышал их разговора, но видел, как мама сначала удивлённо подняла брови, потом нахмурилась, а под конец побледнела.
Дома она сразу отправила меня в комнату: — Иди поиграй, Серёжа, нам с папой нужно поговорить.
Но я, конечно, подслушивал.
— Ты не представляешь, что он нарисовал! — мамин голос дрожал. — Колонну заключённых на празднике полёта Гагарина! И белку, сидящую на портрете… ты понимаешь, кого. А когда его спросили, он сказал, что они бросают конфеты этим… этим людям!
— Господи, да что в этом такого? — папа звучал растерянно.
— Тамара Сергеевна сказала, что завтра его рисунок будет обсуждаться на педсовете! С представителем из партийного комитета! — мама почти плакала. — Она сказала, что ребёнок, который рисует такое, воспитывается в семье с нездоровыми политическими взглядами!
Наступила тишина, потом раздался глухой стук — будто папа ударил кулаком по столу.
— Вот оно что, — проговорил он с горечью. — Значит, Глебов всё-таки нашёл способ…
Вечером папа сел со мной на кровать и спросил, что именно я нарисовал. Я рассказал ему всё — про площадь, про людей, про белочку, про заключённых, которым мы с друзьями иногда бросали яблоки. Папа внимательно слушал, не перебивая.
— Понимаешь, Серёжа, — наконец сказал он, — ты нарисовал всё правильно. Всё, как есть на самом деле. Но иногда правда бывает сложной. И не все люди готовы её видеть.
— Но почему, пап?
Папа потёр лоб: — Помнишь сказку про голого короля? Как мальчик сказал правду, а все удивились?
Я кивнул.
— Вот и ты, как тот мальчик, нарисовал, что видел. Но взрослые часто делают вид, что не замечают некоторых вещей. Например, дядей в телогрейках. Их не принято показывать на праздниках.
— Но они же люди, — сказал я. — И они тоже радовались!
Папа обнял меня: — Да, сынок, они тоже люди. Но есть взрослые, которым неловко это признавать.
— А белочка? Почему нельзя было рисовать белочку?
Папа неожиданно улыбнулся: — Потому что этот дяденька с портрета — очень важный человек. Он не любит, когда над ним смеются. А белочка на его портрете… это выглядит смешно.
— Я не хотел, чтобы было смешно! Я хотел как было!
— Я знаю, Серёжа. Ты не сделал ничего плохого. Просто в нашем мире есть странные правила. И одно из них — не показывать всё, как есть на самом деле.
— Значит, надо врать? — я нахмурился.
Папа долго смотрел в окно. За стеклом качались тополя под вечерним ветром.
— Нет, сынок, врать не надо, — наконец сказал он. — Но иногда нужно… выбирать, что показывать, а что оставлять при себе. Понимаешь, есть такие вещи, которые мы видим, знаем, но не говорим о них вслух.
— Потому что это может навредить?
Папа удивлённо посмотрел на меня: — Да, именно так. Кому-то может навредить. Например, нам с тобой и маме.
— А как может навредить рисунок?
— Есть люди, которым не нравится, когда кто-то показывает то, что не принято показывать. Им кажется, что такие люди… опасны.
Я вспомнил того высокого человека в сером пальто, который приходил к нам. — Это опять из-за дяди Глебова? — спросил я. — Он плохой?
Папа вздрогнул:
— Не плохой, просто… он верит в правила больше, чем в людей. Для него важно, чтобы всё было так, как написано в книжках. А не так, как на самом деле.
Он помолчал, а потом добавил совсем другим тоном:
— Знаешь что, Серёжа? Ты можешь рисовать что хочешь. Только некоторые рисунки лучше никому не показывать. Они будут только твои, понимаешь?
— Как секрет?
— Да, как секрет. Между нами.
В дверь тихонько постучали. Вошла мама с чашкой горячего молока:
— Пора спать, мужчины. Завтра важный день.
Перед сном я долго думал о нашем разговоре. Не понимал, почему нельзя было рисовать то, что видел. Но решил: белочку на портрете я больше рисовать не буду. Даже если это правда было.

Тревога растёт

После истории с рисунком в доме поселилась тишина. Не та, что бывает, когда все устали, а другая. Как перед грозой, когда воздух густой и дышать трудно.
Я не сразу понял, что изменилось. Но воспитательница в садике теперь смотрела на меня как-то сбоку, а знакомые мамы во дворе стали отводить глаза. Некоторые ребята перестали звать меня играть.
Ночью я услышал, как родители разговаривают на кухне.
— Глебов снова выступал на партсобрании, — говорил папа. — Про чистку рядов. И прямо намекнул на мой участок.
— Он ведь не остановится, да? — голос у мамы дрогнул.
— Не остановится.
Я не знал, что значит «чистка рядов». Но я слышал, как папа это сказал. Раньше он так не говорил. Раньше он вообще ничего не боялся.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
Лето — декабрь 1961. Серёже пять лет.
Зарубки и трещинки
Папа позвал меня к двери, где были все наши отметки роста.
— Ну-ка, становись спиной к косяку, — сказал он. — Посмотрим, насколько ты вырос за год.
Я встал прямо, стараясь вытянуться повыше. Папа приложил линейку к моей макушке и сделал новую зарубку.
— Ого! — воскликнул он. — Целых семь сантиметров за год!
— Это много? — спросил я.
— Очень. Ты растёшь быстрее, чем мы ожидали.
Я посмотрел на череду зарубок, поднимающихся вверх по косяку. Самая нижняя — когда мне было три года. Потом три, четыре, пять…
— Пап, а ты почему грустный?
Он опустился на корточки, оказавшись лицом к лицу со мной.
— Знаешь, иногда родители грустят, когда дети растут слишком быстро. Вроде только вчера ты был вот здесь, — он показал самую нижнюю зарубку, — а сегодня уже вот здесь, — его рука поднялась к самой верхней.
— А тебе не хочется, чтобы я вырос?
— Хочется, конечно. Просто… иногда хочется, чтобы время шло помедленнее.
…Я уже лежал в кровати, но сна не было. Где-то скрипела старая доска в полу, за окном качались тополя. Потом я услышал, как папа вышел во двор, а мама осталась одна на кухне.
Я тихонько вылез из постели и пошёл к ней. Она сидела у окна с чашкой остывшего чая.
— Мамочка, ты плакала?
Она обняла меня.
— Немножко. Взрослые иногда плачут. Это не страшно.
— Из-за переезда?
Она кивнула. Потом прошептала:
— Когда я была маленькой, мой папа ушёл на войну и не вернулся. С тех пор я всегда боялась потерять тех, кого люблю. Это как будто живёшь с трещинкой в сердце.
— А сейчас боишься?
— Очень. Боюсь оставить всё, что нам дорого. Но ещё больше боюсь, что если мы останемся, папа сломается. Он сильный. Но не железный.
— Почему он может сломаться?
— Потому что каждый день борется. С землёй в шахте — и с людьми наверху. С подозрениями, с молчанием. Я видела, как гаснут такие люди. Они сначала просто устают. А потом — исчезают изнутри.
Я подумал, что папа гаснуть не должен. Он — как печка. От него тепло.
— А ты не разлюбишь папу? — спросил я. — Вы же иногда спорите.
— Никогда. Он — часть меня. Как и ты.
Я крепко прижался к ней.
— А если мы уедем, зарубки на двери останутся?
— Да. Но мы сделаем новые. Папа снова возьмёт линейку. А старые останутся здесь — как наша память. Как дерево, в которое мы вписали своё время.
Перед сном я снова прошёл мимо дверного косяка и провёл пальцем по самой первой зарубке. Маленькая, почти стёртая. Но моя.

Взрослый Сергей:
Я помню ту зарубку на косяке лучше всех. Не потому что она была выше, а потому что она стала последней.

История депортации. Лето 1961

Я пришёл к Хасану просто так. Он сидел у своего домика — плетёнка на двери дрожала от ветра, а рядом на табуретке лежал нож и хлеб. Собаки спали под лавкой, а в миске курлыкала вода для овец.
Хасан кивнул:
— Иди, балам, садись.
Я сел на лавку. Он дал мне кусочек хлеба с солью. Потом достал из ящика старую коробку. Там были разные штуки: пуговица с дырочками, металлическая ложка, кусочек зелёного стекла — я знал, что у Хасана всё хранилось как память.
И вдруг он вытащил фотографию. Чёрно-белую, не новую.
— Кто это? — спросил я.
На фото были люди. Много. В платках, с детьми, рядом — дом, горы, солнце. Один мальчик был похож на Хасана.
— Это… раньше, — сказал он тихо. — Там, в Чечне.
Я удивился:
— А ты не всегда тут жил?
Он покачал головой:
— Нет, балам. Мы жили там. В ауле. До зимы. До поезда.
— Какого поезда?
Он долго молчал. Потом сказал:
— Нас всех собрали. Женщин, детей, стариков. Сказали: враги. За что — никто не знал. Загрузили в вагоны — много людей, мало еды. Очень холодно. Люди умирали.
— Умирали?..
— Да, балам. И старики, и младенцы. Мы ехали долго. А когда приехали — тут уже был снег и степь.
— А дом?
— Остался там. И скот, и сад. Всё.
Я посмотрел на фотографию. Там мама держала ребёнка, а рядом стоял мужчина с аккуратной бородкой. Очень похож на Хасана.
— Это твой папа?
— Да. Он не доехал. Умер в поезде.
Мне стало грустно. Даже собаки перестали сопеть.
Хасан продолжал:
— Мы оказались здесь. Нас боялись. Но казахи… они сами недавно голодали. Всё равно делились. Кто лепёшку, кто молоко. Они спасли нас.
Я подумал, как это — делиться хлебом, когда у тебя его самого мало. Я хотел что-то сказать, но не смог. Только кивнул.
Хасан посмотрел на меня:
— Ты, балам, запомни. Не вся правда в книжках. Настоящая правда — в сердцах. И в том, как люди живут, когда больно.
Я тихо положил фотографию обратно в коробку.

Летняя ночь

Ночью было жарко. Прямо как днём. Только тише.
Я лежал на кровати под простынёй, но всё равно потел. Простыня липла к спине, и подушка была мокрая. Где-то в углу тикали часы, а за окном стрекотали кузнечики — громко, как будто разговаривали между собой.
Мама с бабой Дусей шептались на кухне. Я не всё понимал, но слышал:
— …снова кого-то сняли.
— Он-то у них в списке давно, а теперь вот дошли…
— Главное — не болтать. Особенно при детях.
— А что дети? Думаешь, он понимает?
Я сделал вид, что сплю.
Потом стало совсем тихо. Только сверчки и далёкое «ууу» поезда — как будто кто-то поёт грустную песню.
Я встал. Потихоньку, босиком. Надел рубашку. Вышел на крыльцо.
Небо было тёмное, но всё в звёздах. Целая куча, не сосчитать. Некоторые мигали. Я смотрел вверх, и мне казалось — если долго-долго смотреть, то можно улететь туда. Просто глазами. Вверх. Где никого нет. Где нет Глебова. Где нет шахты. Где нет слов, которых я не понимаю.
Ветер чуть шевелил мою рубашку. Он был не горячий, не холодный — просто был. Как будто гладил меня.
Тут рядом скрипнула калитка, и я вздрогнул. А потом увидел — это бабушка Айгуль шла, тихо, как будто тоже не спала. В одной руке у неё был фонарик, в другой — чашка. Она увидела меня, но ничего не сказала. Только кивнула и поставила чашку на перилку.
Я подошёл — там было тёплое молоко. Она снова кивнула, будто говорила: «Пей. Всё хорошо».
Потом она пошла дальше, к юрте. Не торопясь. А я остался на крыльце и пил молоко. И всё думал — может, это и есть настоящая ночь? Когда все спят, а ты — как будто немного взрослый. Сам. Один. Под звёздами.
А потом я пошёл за Айгуль. Просто так. Потому что ветер мне сказал — иди.

Однажды вечером, когда уже стало совсем тихо и прохладно, бабушка Айгуль повела меня к юрте за домом. Над степью стелился туман, а в небе, как на большом тёмном платке, мерцали звёзды.
Айгуль шла медленно, в своём большом чапане, а я топал рядом, держась за край её рукава. От неё пахло кумысом, сухими травками и чем-то уютным, как печка дома.
Мы сели у юрты, и бабушка сказала:
— Слушай… Ветер идёт.
Я прислушался. И правда — ветер шелестел травкой, гладил плечи, дышал мне в ухо.
— Это не просто ветер, — сказала Айгуль. — Это дух степи. Он знает, кто ты есть. Он несёт с собой рассказы о прошлом и о будущих дорогах.
— Он живой? — спросил я.
Бабушка Айгуль кивнула. Её глаза блестели.
— Когда я была маленькая, как ты, — она указала пальцем в сторону звёзды, — бабушка Зейнеп рассказывала мне: если ветер касается твоей щёки, он даёт тебе благословение. А если долго кружит вокруг юрты — значит, кто-то из предков пришёл навестить.
Я прижался к её боку. Ветер был не страшный. Он как будто гладил меня. И тихо шептал… на языке, который я ещё не знал, но почему-то понимал.
Айгуль закрыла глаза и запела что-то, как будто очень старую колыбельную. Голос её был низкий и мягкий, как домбра, играющая сама по себе в ночи.
— Бабушка Айгуль… — прошептал я. — А ты можешь говорить со степью?
Она улыбнулась.
— Я не говорю. Я слушаю. Степь сама говорит с теми, кто не спешит.
И мы сидели долго. Ветер пел и шуршал. В небе ехала луна, медленно, будто не хотела нам мешать.
Я заснул у неё на коленях. И мне снилось, как ветер несёт меня над травами, как я лечу — не вниз, а вперёд, — туда, где мне ещё только предстоит побывать. Но бабушка Айгуль — всегда рядом. Она как дерево в степи: стоит, и всё знает.

Предупреждение. Август 1961

Взрослый Сергей:
Я долго не знал об этом эпизоде. Папа рассказал мне его уже в Сибири, когда всё было позади.
Это случилось в конце августа — за несколько недель до нашего отъезда из Джезказгана. Был жаркий вечер. Воздух стоял пыльный, как перед грозой, и степь шептала что-то тревожное. Папа возвращался с участка, когда его перехватил Виктор Семёнович Рябихин.
— Александр Андреевич, подождите минуту, — сказал он, нервно оглядываясь по сторонам. — Можно… на пару слов?
Они отошли к краю заброшенного строения — туда, где редко кто ходил. Рябихин выглядел непривычно: неуверенно, словно что-то его тяготило.
Он говорил тихо, почти шёпотом:
— К вам скоро будут… гости. Проверка. По документам. Неофициально. Я узнал случайно.
— Почему ты мне это говоришь? — спросил отец. — Ты ведь… не из тех, кто рискует.
— Вот именно, — усмехнулся Рябихин. — Не люблю рисковать. Ни за, ни против. Но ты не враг. И твоя семья… нормальная. Твоя мать, жена, Серёжа… Они не должны страдать. Ты пойми, я тебя не спасаю. Я просто… предупреждаю.
Он сунул руки в карманы, потом вытащил, потом снова спрятал.
— У тебя ещё есть время, — сказал он. — Неделя, может, две. А дальше… я ничем не смогу помочь.
— Спасибо, Виктор, — тихо сказал отец.
— Не благодари. Просто… — он замялся. — Просто иногда…
Он замолчал, махнул рукой и быстро ушёл, не оборачиваясь.
Позже, когда мы уже собирали вещи и тайно вывозили документы, я увидел, как папа долго стоял у окна и смотрел на улицу, куда ушёл Рябихин.
Ничего не говорил. Только лицо у него было… напряжённое.

Папа едет на разведку

Взрослый Сергей:
Осенью, когда степь уже желтела и становилась колючей от холодного ветра, папа взял отпуск на шахте, на две недели, и будто исчез. Официально — «по семейным обстоятельствам», а на самом деле — отправился в дальнюю разведку, искать нам новую жизнь. Потом, много лет спустя, мама рассказывала, что он ехал поездом через всю страну: Акмола, Кокчетав, Омск, Красноярск — а дальше самолётом до Северо-Енисейского с промежуточной посадкой в Мотыгино.
Папа вернулся уставший, с жёсткими от поездки руками и пыльным плащом. Лицо осунулось, но глаза светились так, как будто он только что вернулся из далёкой-долгой сказки. Я помню, как он рассказывал вечерами:
— Енисей — могучий, не река, а море. Когда идёшь по набережной в Красноярске, вода звенит, как металл, всё дрожит и поёт. Город большой, шумный, везде стройки — новые заводы, жилые кварталы, фонтаны. А тайга… краше нету ничего: кедры в небо глядят, трава выше головы, тропа мягкая, валежник белый. — Прищуривался, как будто смотрит вдаль. — На севере рудник не хуже нашего, дома деревянные, золото добывают в три смены. Всё строится — и пристань, и котельная, даже кинотеатр будет. — А потом совсем тихо: — Вот туда мы и поедем. Начнём заново.
Он показывал мне на карточке большую синюю реку, показывал, где будет Северо-Енисейский. Я только дивился: «Вот она, могучая Сибирь! Неужели мы там будем жить?»
Папа рассказывал, как ходил в трест «Енисейзолото». Там ему сразу сказали: край поднимается, нужны инженеры, механики, строителей не хватает, людей хороших мало — приезжайте, будет большой край, не хуже Урала будет! Строят посёлки, аэропорты, обещают электрификацию, планируют новые промыслы, даже детскую железную дорогу хотят проложить в Красноярске. Всё — вперёд, в стройку века!
Я тогда ничего в этом не понимал, просто слушал, как папа воодушевлённо говорил с дедом Андреем, а дед кивал так серьёзно, будто папа рассказывал ему что-то очень важное.
— Ничего, Саша, у тебя получится. Ты не забыл, как дом в Горновке мы с тобой своими руками срубили? И тут сделаешь, — сказал дед и ласково похлопал папу по плечу.

Примирение с Мишкой. Осень 1961

Мишка сидел один за сараем, возле канавы, где раньше играли в танки. На нём была синяя куртка с порванным карманом и грязная кепка — он мял её в руках, как тряпку.
Я сначала хотел пройти мимо — он ведь всегда дрался, злился, пинался. А тут сидит и… молчит. Даже не глянул.
— Ты чего тут? — спросил я.
Он не ответил. Только плечами пожал. Потом долго тёр землю камушком. Я подумал, может, он заболел.
— Ты на меня злишься? — говорю. — За лодку?
Он фыркнул.
— Да ладно тебе… Не из-за лодки.
— А из-за чего?
Он ещё немного поскреб землю, потом вдруг сказал:
— У тебя друзья есть. Сашка. Витка. А у меня нет. Только те, кого батя зовёт домой, чтоб… ну, чтоб при нём сидели. Скучные.
— А я думал, ты не хочешь с нами…
— Хочу. Только не получается. Сашка дерётся, Витка дразнится. А ты… ты их слушаешь.
Мне стало как-то… грустно. Я подумал, каково это — если все твои друзья не настоящие. Только потому что папа велел. А сам папа всё время орёт.
— Мы уезжаем скоро, — сказал я.
Мишка кивнул.
— Я знаю. Батя сказал, что хорошо. Меньше сопливых будет. А мне… — он замолчал. Потом тихо добавил: — А мне плохо.
Мы посидели ещё. Ветер подул, понёс по двору жёлтые листья. Мишка поднялся, стряхнул пыль с коленей.
— Слушай, — сказал он. — Если я сделаю тебе самолётик из фанеры — ты возьмёшь?
— Конечно возьму!
— Тогда приходи завтра утром. Только один. Без Сашки.
— Ладно.
Он пошёл к себе. Не оглянулся. Но я видел, шагал уже по-другому. Не злой. Просто обычный.
Утром я пришёл. Постоял у сарая, потом обошёл вокруг. Мишки не было.
Я приходил ещё три раза. На четвёртый его мать выглянула из окна и сказала, чтобы я не топтался под окнами.
Самолётика я так и не увидел.

Точка невозврата

Это случилось за две недели до нашего отъезда. О нём мы почти не говорили — даже между собой. Только мама по вечерам перебирала вещи в шкафу, а папа всё чаще возвращался домой молчаливый и уставший.
Я сидел в углу с книжкой, когда раздался стук в дверь. Папа открыл. На пороге стоял дядя Глебов — в пальто, застёгнутом на все пуговицы, и с ним двое незнакомых мужчин. Хмурые. Ни один не улыбнулся.
— Александр Андреевич, — сказал Глебов голосом, как гвоздь в стену, — мы проводим плановую проверку документации вашего участка. Обнаружены серьёзные нарушения техники безопасности. Комиссия рекомендует временно отстранить вас от должности до выяснения обстоятельств.
Папа побледнел, но стоял прямо, как будто поднимал породу наверху.
— На каком основании? — сказал он. — Ещё вчера на участке была проверка. Никаких нарушений.
— А эта документация, — Глебов положил на стол серую папку, — говорит обратное. К тому же, поступили сигналы о ваших… неосторожных высказываниях. В частности, о вашем отношении к национальной политике партии.
Я ничего не понимал, но мама сжала моё плечо.
— Это провокация, — тихо сказал папа. — И вы это знаете.
Глебов вдруг посмотрел на меня. Его глаза были как лёд. Я испугался и спрятался за маму.
— Почему дядя так смотрит? — прошептал я.
— Тише, солнышко, — мама гладила меня по голове, но ладонь дрожала.
— Кстати, — продолжил Глебов, — мы также изучим условия воспитания вашего сына. После того… рисунка. Есть сомнения в правильности идеологического климата в семье.
Мама встала, словно хотела что-то сказать, но только сжала губы.
Когда они ушли, в доме повисла тишина — такая, что слышно было, как стрелки часов щёлкают в коридоре.
Папа подошёл к шкафу, достал большой чемодан, поставил его посреди комнаты. Его голос был спокойным:
— Надя, мы уезжаем. Немедленно. Завтра может быть поздно.
Мама не сказала ни слова. Она подошла к шкафу и начала снимать с плечиков папины рубашки.

За несколько дней до отъезда

В тот день снег падал крупными хлопьями. Я помогал папе относить вещи в сарай, то, что мы не брали с собой. Старые книги, инструменты, мамины цветочные горшки.
— Серёжа, отнеси эту коробку дяде Степану, — папа протянул мне картонную коробку с инструментами. — Скажи, что это ему в подарок.
Я побежал через двор. Снежинки таяли на щеках, я смеялся и подпрыгивал.
Возвращаясь, я заметил у нашей калитки знакомую фигуру в сером пальто. Глебов стоял, опираясь на трость, и смотрел на наш дом.
— Здравствуй, Серёжа, — сказал он, заметив меня. — Твой папа дома?
— Да, он в сарае.
Он кивнул и пошёл к сараю. Я побежал следом.
Папа выпрямился, увидев его в дверях:
— Валентин Петрович? Что-то еще?..
— Решил зайти попрощаться. Всё-таки столько лет знакомы.
— Да, — сухо ответил папа. — С Томского политеха.
Они смотрели друг на друга, и я вдруг заметил, что они почти одного роста. Только папа загорелый и сильный, а Глебов бледный и тонкий, как карандаш.
Глебов достал из внутреннего кармана пальто конверт.
— Держи. Характеристика для твоего личного дела. Чистая. С ней тебе будет легче на новом месте.
Папа посмотрел на конверт и не взял сразу.
— Почему?
Глебов поправил очки.
— Ты однажды отдал мне свою тарелку супа. Я помнил это дольше, чем следовало.
Он повернулся, чтобы уйти, но остановился в дверях.
— И вот ещё. Твой сын подошёл ко мне на площади и заступился за дочь Михаила Петровича. Я оценил.
Он ушёл. Снег падал ему на плечи, и он не стряхивал его.
Папа долго смотрел на конверт, потом спрятал его в карман.
— Пап, — спросил я, — а вы с ним что, дружили?
Папа помолчал.
— Давно, — сказал он. — Очень давно.
И больше ничего не сказал.

Прощание с дедушкой Айдыном и бабушкой Айгуль

В день перед отъездом, когда на улице уже мело, мы с мамой пошли попрощаться с дедушкой Айдыном и бабушкой Айгуль. Их маленький дом казался особенно уютным в этот холодный день — из трубы шёл дым, а в окнах горел тёплый свет.
Дедушка Айдын встретил нас у калитки, будто знал точное время нашего прихода. Он стоял, опираясь на свою резную палку, высокий и прямой, несмотря на хромоту.
— Келі;іздер, келі;іздер, — сказал он, приглашая войти. — Входите скорее, Айгуль чай приготовила.
В доме было тепло. На полу лежали яркие кошмы, а в очаге потрескивал огонь. Бабушка Айгуль суетилась у стола, расставляя пиалы и блюдца с курагой и баурсаками.
— Садись, балам, — дедушка указал мне на почётное место рядом с собой.
Я сел, чувствуя, как сжимается горло. Завтра я уеду, и неизвестно, когда снова их увижу.
Мы пили чай, говорили о разных вещах — о погоде, о том, как хороша будет весна, о том, что в Сибири красивые леса. Но мне казалось, что мы говорим не про то, что нужно.
Наконец, дедушка Айдын отставил пиалу и посмотрел на меня:
— Серёжа, путь человека похож на караван в степи. Иногда дорога уводит далеко, но настоящий батыр всегда помнит, откуда он родом.
Он достал из кармана своего чапана маленький кожаный мешочек, украшенный национальной вышивкой.
— Это тумар, оберег. В нём земля Улытау — священной горы. Носи его с собой, и часть нашей степи всегда будет с тобой.
Я взял тумар. Он был тёплым, словно хранил тепло дедушкиных рук.
— Спасибо, дедушка, — только и смог сказать я.
Бабушка Айгуль подошла и положила мне на плечи что-то мягкое. Это был маленький шарф, который она сама связала.
— Сибирь холодная, айналайын, — сказала она тихо. — Береги горло.
Она быстро отвернулась, но я успел заметить блеск слёз в её глазах.
Когда пришло время уходить, дедушка Айдын вышел с нами во двор. Снег падал крупными хлопьями, превращая мир вокруг в белую сказку.
— Помни, Серёжа, — сказал дедушка, положив руку мне на голову. — Где бы ты ни был, твоя душа всегда будет знать дорогу домой.
Он наклонился и трижды легко коснулся своим лбом моего.
— До свидания, дедушка, — сказал я, изо всех сил сдерживая слёзы.
— Не «до свидания», а «до встречи», — поправил он с лёгкой улыбкой. — Кош болы;ыз, до встречи.
Мы пошли по заснеженной улице, и я не оборачивался, хотя знал, что дедушка Айдын и бабушка Айгуль стоят у калитки и смотрят нам вслед.

Подарок Хасана

Хасана я увидел у мастерской. Он строгий, высокий, в своей кожаной куртке. Пёс Борз лежал у ног и не зевал — смотрел, как люди.
Я хотел попрощаться, но не знал — как.
Он сам подошёл. Наклонился, глянул в глаза.
— Уезжаешь, балой?
Я кивнул.
Он кивнул тоже. Потом достал из внутреннего кармана маленькую дощечку.
— Это тебе.
Я взял. На дощечке были вырезаны волны, горы и солнце. А в центре — маленький конь. Не как игрушка. Как будто настоящий, только деревянный.
— Это… как зовут? — спросил я.
— У него нет имени. Придумай сам, — сказал Хасан. — Ты — теперь за него в ответе.
Я прижал коня к груди. Он пах деревом и чем-то ещё — терпким, как дым.
— А можно я его возьму с собой в Сибирь?
— Для этого он и сделан.
Он положил руку мне на плечо — крепко, но не больно.
— Сильный будь, балой. Не забывай, кто ты. И где твой дом.
Потом махнул рукой и ушёл, не оборачиваясь.
А я долго стоял и смотрел ему вслед. Борз обернулся, гавкнул один раз — будто тоже прощался.
Я тогда не всё понял. Но знал — это был настоящий подарок. Такой, который не теряется. Даже если далеко-далеко.

Передача знаний. Сентябрь 1961

Я сидел у крыльца и гладил ржавую собачку, которую нашёл утром за дровником. Она была без уха, с болтающейся лапкой, но мне казалось, что она живая. Я всё ждал, когда она моргнёт.
Из-за дороги шёл дядя Гриша. Он шагал неторопливо, держа за спиной что-то, завёрнутое в тряпку.
— Эй, географ, — сказал он, — хочешь знать, где север?
Я кивнул. Мне уже тогда нравилось знать то, чего не знают взрослые.
Он сел рядом на лавку, развернул тряпку — там лежал компас. Не покупной, а сделанный им самим: круглая жестяная коробочка, стрелка на гвозде, блестящая от графита и масла. Циферблат был нарисован от руки, аккуратными буквами.
— Работает, — сказал он и поднес компас к глазам. — Видишь, стрелка дрожит? Но она знает, куда ей.
Я смотрел с восхищением. Маленькая стрелка поворачивалась к одной и той же точке.
— Это север. А значит, юг там, восток и запад по сторонам. Всё просто.
— А если темно?
— Тогда смотри на звёзды. Вон там, видишь, — он вытянул руку к небу, где уже просвечивала вечерняя полоса. — Будет Большая Медведица. А под ней — Полярная. Она не двигается. Она как… точка опоры. Если ты её найдёшь — не заблудишься.
Я кивнул, не до конца понимая, но чувствуя, что это что-то важное.
— Запомни, Серёжка, — дядя Гриша положил руку мне на плечо, — иногда люди теряются не в лесу, а в жизни. Ищут, куда идти, с кем быть, зачем вообще всё это. Тогда вспоминай вот что: настоящий компас внутри. Он не шумит, не мигает, не кричит. Просто… показывает, куда тебе надо. Даже если другие идут в другую сторону.
Он протянул мне компас.
— Дарю. Он простой, но настоящий. Настроен на честность и доброту.
Я взял его бережно, двумя руками.
— Спасибо, дядя Гриша.
— Пускай он напоминает тебе про наш Джезказган. И про то, что ты уже многое знаешь. Больше, чем думаешь.
Он встал, попрощался коротко — как всегда — и ушёл через двор. А я остался с компасом в руках. Который как-то связан со звёздами.

Взрослый Сергей:
Самодельный компас дяди Гриши я хранил дольше, чем все школьные грамоты и награды олимпиад.

Пустая лавка

К Славке я забежал на минуту. Он сидел в своём сарае и мастерил что-то из картона и проволоки. Поднял голову, сказал: «А, мелюзга. Уезжаешь? Ну, бывай», — и сунул мне сложенный вчетверо лист. Свой первый чертёж ракетного двигателя.
Потом я побежал к лавке, где всегда сидел Шутник. Даже когда было холодно, как теперь. Я хотел показать ему тумар от Айдына, деревянного коня от Хасана, сказать «до свидания» — по-настоящему.
Но лавка была пустая.
Газета — лежала, аккуратно сложенная. На ней — камешек, как будто кто-то хотел, чтобы её не унесло ветром.
Я присел. Газета была старая, а внутри — закладка. Маленький клочок бумаги с нарисованным смешным человечком и надписью: «Смеяться можно и в клетке. Вопрос в том, кто её построил».
Я ничего не понял. Только пожалел, что не попрощался.
Папа сказал вечером, что Борис Ефимович, может быть, уехал. Или его снова «куда-то вызвали».
А я подумал, что он просто растворился — как пар. Или как шутка, которую не все услышали.

Взрослый Сергей:
Его не проводили оркестром и не упомянули в приказах. Он просто исчез. Только спустя годы я нашёл в архивных обрывках строчку: Борис Ефимович М., 1908 года рождения, реабилитирован посмертно.
Всё, что от него осталось, это фраза в бумаге и шутка на клочке газеты.

Прощание с друзьями

Мы сидели с Виткой на лавочке возле её дома. Сашка опаздывал — сказал, что поможет маме принести воду с колонки и придёт.
— Серёжа, ты ведь совсем скоро уедешь? — вдруг спросила Витка.
Я вздрогнул:
— Откуда ты знаешь?
— Моя мама слышала от твоей. Они в поликлинике разговаривали.
Я опустил голову:
— Да, мы едем в Сибирь. Там добывают золото и работы много.
— А как же мы? — Витка шмыгнула носом. — Как же я и Сашка?
— Не знаю, — честно ответил я. — Папа говорит, что на новом месте я найду новых друзей.
— И забудешь нас? — в голосе Витки звучала обида.
— Нет! — горячо возразил я. — Никогда не забуду! Вы мои самые лучшие друзья!
— Но если ты найдёшь новых…
— Это будут просто другие друзья, — сказал я. — Это как… как с книжками. У меня много книжек, и все разные, но это не значит, что я какую-то не люблю.
Витка немного повеселела:
— А ты будешь нам писать письма?
— Обязательно! Я уже умею писать печатными буквами, а скоро научусь и письменными.
— И я тебе буду писать, — пообещала Витка. — Каждую неделю!
В этот момент подбежал запыхавшийся Сашка:
— Привет! Что вы тут сидите такие серьёзные?
— Серёжа уезжает совсем скоро, — сообщила Витка.
Сашка стал серьёзным:
— Знаю… Куда?
— В Сибирь, — ответил я. — Папа там работу нашёл.
— А как же мы? — спросил Сашка. — Как же наша банда? «Три мушкетёра» же!
— Будут «Два мушкетёра», — грустно сказала Витка.
— Нет! — вдруг решительно заявил Сашка. — Так нельзя! Серёжка, а давай ты останешься жить у нас? Мама разрешит, я уверен!
Я улыбнулся, хотя на глаза навернулись слёзы: — Спасибо, Сашка. Но я не могу. Я должен быть с мамой и папой.
— А когда вы уезжаете? — спросил Сашка.
— Папа говорит, через три дня.
— Тогда нам нужно успеть сделать что-то важное! — воскликнул Сашка. — Что-то, что мы запомним на всю жизнь!
— Что, например? — заинтересовалась Витка.
— Давайте… давайте построим секретный штаб! — предложил Сашка. — В старых сараях, где никто не ходит. И оставим там послание для будущих поколений. Напишем про нашу дружбу, закопаем в банке. А когда вырастем и снова встретимся, откопаем и прочитаем!
— Отличная идея! — обрадовался я.
— И давайте поклянёмся, что никогда не забудем друг друга, — добавила Витка. — Даже когда станем совсем взрослыми.
Мы положили руки друг на друга и торжественно поклялись.

Вечер перед отъездом выдался холодным. Зима подступала к Джезказгану ранними сумерками и колючим ветром, несущим первый снег. Папа заканчивал укладывать вещи в грузовик, мама суетилась с последними приготовлениями, а я стоял у крыльца, кутаясь в новую куртку, и смотрел на дорогу.
Сашка появился первым. Он вынырнул из-за угла дома, как всегда — стремительно, с разбегу, словно собирался перепрыгнуть канаву. Потом замедлил шаг. Он шёл ко мне, пиная камешек, с необычно серьёзным лицом.
— Значит, завтра? — спросил он вместо приветствия, остановившись в трёх шагах.
Я кивнул, не находя слов.
— Далеко эта твоя Сибирь? — Сашка нахмурился, ковыряя носком ботинка землю.
— Папа говорит, очень далеко. Целую неделю на поезде.
— Фью-ю! — присвистнул Сашка, стараясь выглядеть беззаботным. — Це ж треба! Неделя на поезде! Там, наверное, медведи по улицам ходят?
— Не знаю. Наверное, — пожал я плечами.
Сашка вдруг встрепенулся, похлопал по карманам куртки, потом решительно запустил руку в самый глубокий из них.
— Ось, держи! — он протянул мне что-то, зажатое в кулаке. — Это тебе… ну, от меня.
На его ладони лежал складной перочинный ножик с костяной ручкой — настоящее сокровище, гордость его коллекции. Я помнил, как Сашка хвастался им, рассказывая, что это подарок от дяди-моряка.
— Я не могу, — прошептал я. — Это же твой любимый.
— Бери, не то обижусь! — Сашка насупился и насильно вложил ножик мне в руку. — Будешь в тайге палки строгать. И медведей отгонять!
Его голос звучал как-то странно — слишком высоко, слишком звонко. Будто натянутая струна.
— Спасибо, — я бережно спрятал ножик в карман. — Я буду беречь его.
Сашка кивнул, а потом вдруг выпалил:
— А я тебе писать буду! Вот выучусь хорошо писать и буду! Каждый день!
— И я тебе, — пообещал я.
Мы неловко замолчали. Сашка открыл рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент калитка скрипнула. По заснеженной дорожке к нам шла Витка.
— Привет, — тихо сказала она.
— Привет, — хором ответили мы с Сашкой.
Витка держала в руках маленький свёрток, завёрнутый в чистую холстину.
— Это тебе от нас с мамой, — она протянула свёрток. — На дорогу.
Я развернул ткань. Внутри лежал маленький льняной мешочек с вышитыми на нём странными знаками, похожими на крестики и ёлочки. К мешочку была привязана тонкая кожаная верёвочка.
— Это оберег, — пояснила Витка. — Чтобы в пути беда не настигла и дорога назад не потерялась.
— А что внутри? — спросил я, осторожно ощупывая мешочек.
— Мамины травы и камушек с родины, — ответила Витка. — Мама говорит, он помогает не забыть, откуда ты родом.
Сашка фыркнул, но как-то неуверенно:
— Ну, Витка, опять ты со своими амулетами!
Она не обратила на него внимания, помогая мне надеть оберег на шею.
— Носи под одеждой, — серьёзно сказала она. — И когда будет трудно, просто подержи его в руке и вспомни нас.
— Ох уж эти девчонки! — демонстративно закатил глаза Сашка, но я заметил, что он украдкой вытер нос рукавом.
Мы стояли втроём, и я вдруг понял, что не знаю, как прощаться. Обнять их? Пожать руки? Все слова казались неправильными, недостаточными.
Сашка решил проблему по-своему. Он внезапно схватил горсть снега и запустил ею в Витку:
— А ну-ка, прощальный снежный бой!
— Сашка! — возмутилась она, стряхивая снег с платка.
Но через секунду сама слепила снежок и метко запустила ему в плечо. Я не остался в стороне, и вскоре мы носились по двору, бросаясь снегом, хохоча и визжа, как будто не было никакого расставания, как будто завтра мы снова встретимся у школы.
Когда мы, запыхавшиеся и мокрые от снега, наконец остановились, Сашка вдруг схватил меня за плечи:
— Слухай сюда, Серёжка! Ты вернёшься — и будем дальше дружить! Чур, не забывать нас!
— Не забуду, — пообещал я. — Никогда.
Витка молча смотрела на нас своими светлыми, как зимнее небо, глазами. Потом тихо сказала:
— Я знаю одно литовское слово. Sugr;;k. Это значит «возвращайся».
Она произнесла его так, будто это было не просто слово, а заклинание или молитва.
— Сугрижк, — неуклюже повторил я.
— Sugr;;k, — кивнула Витка с лёгкой улыбкой. — И мы будем здесь. Будем ждать.
С крыльца послышался мамин голос:
— Серёжа, пора ужинать! Попрощайся с друзьями, завтра рано вставать.
Мы стояли молча, и я вдруг понял, что это последние минуты, когда мы вместе. Сашка неловко похлопал меня по плечу:
— Ну, бувай здоровый! Не забывай нас там, в своей Сибири!
Витка не говорила ничего, просто подошла и крепко обняла меня. От её волос пахло какими-то незнакомыми травами, и я вдруг понял, что буду скучать по этому запаху.
— Спасибо вам, — только и смог сказать я. — За все.
— Иди уже, — Сашка подтолкнул меня к дому. — А то мамка сердиться будет.
— До свидания! — крикнул я. — До встречи!
— Бувай! Пиши письма! — откликнулся Сашка.
— Sugr;;k, — тихо повторила Витка.

Прощание с тётей Марусей

Тётя Маруся пришла рано утром, когда грузовик уже стоял во дворе. Она молча втащила в сени корзину, поставила её на пол и стала выгружать банки. Одну за другой. Вишнёвое, крыжовенное, яблочное с корицей. Банки были тёплые снизу, она их, наверное, из погреба доставала и в фартуке грела.
— Куда столько, Маша? — сказала мама. — Нам же везти.
— Довезёте.
— Да там же Сибирь, там своё варенье.
— Своё, — сказала тётя Маруся и поставила ещё одну банку. — Своё у них там своё, а это моё.
Мама хотела что-то ответить и не ответила.
Тётя Маруся выгрузила все банки, пересчитала их глазами, поправила крайнюю, чтобы стояла ровно. Потом взяла пустую корзину и пошла к двери.
У двери остановилась.
— Серёжка, — сказала она, не оборачиваясь. — Дорожку поливать некому будет.
И вышла.
Мама села на чемодан и закрыла лицо руками.

Прощание с бабой Дусей и крестовцами

Накануне приехали с Крестовского. Все сразу: дед Андрей, баба Ганя, Тамара и Витя. В доме стало тесно и шумно, как на празднике, только никто не смеялся громко.
Баба Ганя привезла пирожки в дорогу, целый узел, и всё пересчитывала их и перекладывала, будто от этого их станет больше.
Витя посадил меня на плечи и пронёс по всем комнатам. Потом сказал:
— Ну что, старший помощник. Я на моря пойду, а ты куда?
— Не знаю ещё.
— Вот и хорошо. Успеешь.
Тамара всё поправляла мне воротник и отворачивалась.
А дед Андрей ничего не говорил. Он сидел на табуретке у окна, как всегда, и что-то держал в руках. Потом подозвал меня и разжал ладонь. Там лежал маленький рубанок. Тот самый, которым я строгал доски для «Летяги».
— Держи, — сказал дед. — Руки-то помнят.
Я взял. Он был гладкий и тёплый, как живой.
— А ты? — спросил я.
— А я себе другой сделаю, — сказал дед. — Мне что, я мастер.
Они уехали затемно. Дед садился в кузов последним и уже оттуда махнул мне рукой, коротко, будто мы завтра увидимся.
А баба Дуся оставалась. Она с самого утра ходила по дому и всё что-то перекладывала, и лицо у неё было такое, будто она забыла, зачем встала.
Когда мама вышла к грузовику, баба Дуся быстро притянула меня к себе, за занавеску, где нас не было видно. Она послюнила палец и провела мне по лбу сверху вниз и поперёк, и зашептала что-то очень быстро, я не разобрал ни слова.
— Всё, — сказала она. — Иди. И папе не говори.
— Не скажу.
Она посмотрела в окно, где папа с мамой вдвоём подтягивали верёвку на чемодане, и вдруг сказала тихо, будто не мне:
— Ну вот. Может, теперь и отпустит.
Я не понял, кого отпустит и куда. Я подумал, что она про нас: что мы уезжаем, и её теперь отпустит.

Взрослый Сергей:
Только потом, много лет спустя, я вспомнил про вилки на свадебном столе.

Прощание с детством

Завтра мы уезжаем. Мама уже сложила вещи в чемоданы и перевязала их толстой верёвкой. Папа сказал, что наши кровати и шкаф заберёт дядя Степан, ему как раз нужна мебель.
Я ходил по дому от стены к стене, от кухни до кладовки. Заглянул под стол, за печку, в каждую щёлку в полу. Хотел всё запомнить: как пахнет печка, как скрипит дверь в сени, как дует ветер из-под подоконника. Как будто я делаю снимки глазами.
Сегодня мы с Сашкой и Виткой закопали нашу капсулу времени. Банку с письмами, рисунками и пуговицей, у старого тополя за сараем. Мы поклялись, что когда вырастем, вернёмся сюда и откопаем. А вдруг кто-то из нас забудет, где тополь? А вдруг его срубят? А вдруг мы вырастем и не узнаем друг друга?
Зарубки на косяке останутся здесь, даже когда мы уедем. Если кто-то потом будет жить в этом доме, он их увидит.
Завтра утром я выйду на улицу и вдохну морозный воздух. Всё в последний раз.
Сегодня ночью я закрою глаза, и мне покажется, что звёзды шепчут:
«До свидания, Серёжа. Мы будем ждать тебя.»
А я им скажу:
«Я обязательно вернусь. Обещаю.»

Отъезд

Я стою на крыльце, закутанный в свой колючий шарф, и смотрю, как папа хлопает по боку нашего грузовика. Он делает это всегда, когда что-то важное начинается — будто даёт команду. Ветер гонит по двору снег, и мне кажется, что это не просто снег, а маленькие белые птицы, которые не хотят, чтобы я уезжал. Очень хочу увидеть летяг, но сегодня холодно, и они, наверное, сидят в своих норках.
Я оглядываюсь на наш дом. Во дворе машет тётя Маруся, она вытирает глаза платком. А в окне у тёти Фриды горит свечка. Днём. Я никогда раньше не видел, чтобы свечку жгли днём. А в нашей квартире остаются баба Дуся и дядя Володя — он скоро вернётся с флотской службы, и тогда им не будет так одиноко. Я представляю, как баба Дуся будет печь пироги, а дядя Володя рассказывать смешные истории про море.
Мама берёт меня за руку. Её пальцы тёплые, но я чувствую, как они дрожат. Мы подходим к грузовику, и я быстро рисую на запотевшем стекле маленький круг — чтобы дом не забыл меня, чтобы я всегда мог вернуться.
Грузовик медленно трогается, колёса скрипят по насту. Я прижимаюсь к маме и смотрю в окно. Сначала мелькают наши заборы, потом дома становятся всё реже, а дальше только белая степь и серое небо. Всё кажется огромным и чужим.
— Мама, а дом не замёрзнет без нас? — шепчу я.
— Нет, Серёженька, — мама улыбается, но у неё в глазах слёзы. — Дом будет ждать. Там же баба Дуся и дядя Володя.
Я киваю, но в груди у меня тяжело. Я обещаю себе, что когда вырасту, обязательно вернусь и расскажу дому, как у меня дела.
Когда мы выезжаем на шоссе, я в последний раз смотрю назад. Вдалеке, на фоне рассвета, темнеют курганы. Я улыбаюсь сквозь слёзы.

Поезд Джезказган-Караганда разрезает декабрьский рассвет. Прижавшись к стеклу, я смотрю, как исчезают очертания родного города. Только бескрайняя степь Сары-Арка провожает нас своим молчанием.
Мама дремлет на папином плече, лицо её хранит следы непролитых слёз. Папа молча смотрит в окно, словно пытаясь запомнить каждый камень.
Я сжимаю в кармане тумар дедушки Айдына. Внутри земля, и она едет со мной.
Закрываю глаза и вижу наш двор, белок-летяг, Сашку с Виткой, машущих руками, дедушку Айдына и бабушку Айгуль у калитки.
— Смотри, — папа показывает на парящего орла. — Видишь, как он летит? Свободно, без страха.
— Мы вернёмся когда-нибудь?
— Обязательно, сынок. Чтобы помнить, кто мы и откуда.
Мама просыпается:
— О чём задумался?
— О том, что везде буду носить с собой степь, — показываю на тумар.
За окном открывается степь.
Поезд подпрыгивает на стыке рельсов, и что-то твёрдое выпадает из моего кармана. Маленький тумар от дедушки Айдына — мешочек с землёй Улытау. Я подбираю его, прижимаю к груди, и вдруг начинаю плакать. Не всхлипываю, не кричу. Просто текут и текут, и я их не вытираю.
Мама обнимает меня за плечи, и я чувствую, как дрожат её руки.
— Поплачь, — шепчет она. — Поплачь, Серёженька.
Она берёт мою ладонь с зажатым в ней тумаром и прикладывает к моей груди.
И держит.
Отец молча смотрит на нас, и в глазах у него что-то, чего я раньше не видел.
Поезд выходит из поворота, и в окно бьёт солнце. Между пальцами у меня тёплое зерно степной земли, просыпавшееся из тумара. Я разжимаю ладонь и пускаю его по ветру.
Поезд набирает скорость. Колёса стучат, и мне кажется, что степь не прощается, а идёт рядом.

ЭПИЛОГ. КРУГ МЕДИ

Теперь я живу далеко от Жезказгана. Я пишу книги, читаю лекции, вожу машину, летаю в разные страны и занимаюсь закладкой новых технологических отраслей. Я давно привык к тому, что жизнь — это движение. Но есть место, куда я возвращаюсь постоянно. Не ногами — памятью.
Недавно я взглянул на электронную карту. На месте родного посёлка — пустота. Не руины. Даже не трущобы. Просто нет.
Там теперь карьер. Взрывами и ковшами экскаваторов выдрали корни той жизни, что была. Ради меди.
Причина, вызвавшая его к жизни, стала и причиной его гибели.
Круг меди.
Вот что это такое.
В прошлом году я съездил туда.
На месте Кенгира стоит новый Жезказган, широкий и незнакомый. А Рудника нет. Степь осталась прежней.
Я долго ходил по краю карьера и искал старый тополь за сараями. Тополя не было. Не было ни сарая, ни двора, ни улицы Калинина. Бульдозеры прошли здесь задолго до меня. Где-то там, в отвале, лежит стеклянная банка с нашими письмами, рисунками и пуговицей, и никто из нас троих её уже не откопает.
А сад стоит. Его заложил Каныш Имантаевич, ещё когда я жил в посёлке. До сада от нашего Рудника тридцать километров, и вырос он на месте Кенгира. Того самого Кенгира.
Наш посёлок озеленили раньше и без всякой науки. Кто это делал, я не знаю. Но деревья у нас были: тополя во дворах, карагачи вдоль улиц, сквер, где мы играли в войну. Кто-то ведь привёз их сюда и посадил в голой степи, где до того росла одна полынь.
Я хожу по саду и думаю: белки-летяги, которых я помню на портретах членов Политбюро, попали к нам, наверное, тоже с чьим-то саженцем, в чьём-то ящике, никем не замеченные.
Могилу дедушки Айдына я все-таки нашёл. В стороне от карьера. Положил на неё камень, привезённый из сибирской тайги.
Постоял. Ветер шёл через степь, ровный и тёплый, и трогал траву, как трогал её шестьдесят пять лет назад.
Когда я был маленьким, мне казалось, что Джезказган — это весь мир. Что печка, в которой шипит уголь, и дорога, где стоит дядя Гриша, и степь, где пасёт овец Хасан, — всё это и есть Вселенная. Теперь я понимаю: это было не «всё». Это была точка входа. Место, через которое в меня вошла жизнь.
Посёлок исчез, но каждый его человек — всё ещё здесь. Во мне. В этой книге. В тех, кто читает и узнаёт себя. Потому что если даже место исчезает, опыт остаётся.
А значит — живёт.
И если когда-нибудь кто-то снова встанет у обрыва медного карьера, где когда-то шумели улицы Джезказгана, он может услышать — не звук руды, не грохот взрывов, а голос мальчика, который когда-то сказал:
«Я обязательно вернусь. Обещаю».

ОТ АВТОРА

Я писал по памяти, а память трёхлетнего и пятилетнего ребёнка устроена не как протокол.
Часть того, что здесь рассказано, я помню сам. Часть восстановлена по семейным рассказам, по обрывкам разговоров на кухне, по фотографиям и по тому, что я узнал и понял много позже.
А часть я придумал. Не приукрасил, а именно придумал: достроил сцены, которых не мог помнить, и разговоры, при которых не присутствовал. Ребёнок не знает, почему взрослые говорят шёпотом, и не может знать, что происходит в кабинетах. Взрослый, который пишет об этом ребёнке спустя шестьдесят пять лет, вынужден либо молчать об этом, либо предполагать. Я предполагал.
Спуск в шахту, например. Ни один начальник не пустил бы под землю четырёхлетнего, и я туда не спускался. Но отец приходил со смены и рассказывал подробно, и шахта в моём воображении жила как настоящая, со звуками, запахом породы и блеском мокрых стен. Много лет спустя я спустился по-настоящему и удивился, до чего точно всё совпало.
Так же придумана и история вражды моего отца с Глебовым: как она началась, что говорилось на том собрании, что лежало у Глебова в бумагах. Никаких тетрадей, дневников или архивных материалов, подтверждающих эту историю, у меня нет. Есть только результат: мы уехали.
Художественно реконструировано и последнее письмо деда Фёдора, которое в повести читает баба Дуся. Самого письма у меня нет; этот текст — моя авторская реконструкция.
Реконструирована и встреча дедушки Айдына с Канышем Сатпаевым: её обстоятельства, разговоры, фотография и переданный мне камень принадлежат художественной ткани повести. Сатпаев был, Айдын был, а встреча в том виде, как она здесь описана, придумана мной.
Имена и фамилии некоторых людей изменены.
Документальный фрагмент в этой книге один, и он обозначен прямо: рассказ о последнем бое моего деда опирается на военные документы, найденные нами с братом.

ПОСЛЕСЛОВИЕ. ПАМЯТЬ И ДОКУМЕНТЫ

Шкатулка

В моём рабочем кабинете, на полке рядом с научными трудами, стоит старая деревянная шкатулка. Внутри несколько предметов, которые прошли со мной всю жизнь.
Вытертый до гладкости тумар дедушки Айдына с землёй Улытау. Маленькая деревянная белочка с косой насечкой на брюшке. Кусочек медной руды с зелёными прожилками малахита. Самодельный компас в жестяной коробочке. Фотокарточка нашего дома на улице Калинина, снятая в последний день.

Как сложились судьбы

Шестьдесят пять лет прошло с тех пор, как мы уехали.
Северо-Енисейский стал нашим домом на долгие годы. Папа работал на золотом руднике, мама фельдшером в больнице. Я окончил школу, поступил в Бауманку и сорок лет проработал в космической отрасли.
Витя, младший сын деда Андрея, слово своё сдержал. Он стал капитаном дальнего плавания и обошёл, кажется, все моря, какие собирался.
С Сашкой мы встретились несколько лет назад. Теперь он Александр Павлович, астрофизик, тридцать лет в НАСА, межпланетные миссии. Мы обнялись, как в детстве, и просидели полдня на лавочке в Нескучном саду. Витка, оказывается, вернулась в Литву в семидесятых. У неё большая семья, четверо детей.
Последний бой деда Фёдора
Документальный фрагмент.

Взрослый Сергей:
Уже в десятых годах нынешнего, двадцать первого века мы с братом смогли проследить боевой путь 4-го корпуса по новым публикациям военных историков. А затем нам улыбнулась настоящая удача: на сайте «Память народа» мы нашли не только «Донесение о безвозвратных потерях» с указанием имени деда, но и «Описание боя 216-го кавалерийского полка 81-й кавалерийской дивизии с немецко-фашистскими оккупантами, происходившего 12 декабря 1942 г. в посёлке Верхне-Яблочный».
Из него я и узнал, как погиб мой дед. Излагаю близко к тексту:

«Утро 12 декабря было тревожным. В 9:30 с отметки 94,5 на опорный пункт у отметки 62,4 выдвинулась развернутая по фронту колонна противника — до пятидесяти танков и около тридцати грузовиков с пехотой. Они начали наступление широким фронтом, а одновременно по грейдерной дороге на Котельниково двинулись в атаку и пехотные части.
Вторая колонна — до шестидесяти танков — с северо-восточного направления, форсировав речку Яблочную, пошла в обход посёлка с севера, высаживая автоматчиков вглубь по дороге на Генеральскую.
Правее отметки 67,2 по дороге к Нижне-Яблочному вышла ещё одна колонна — до тридцати танков с автоматчиками. Она остановилась и открыла по посёлку шквальный огонь из орудий, пулемётов и автоматов.
Опорные пункты и передовые части обороны сдерживали натиск врага до полудня. Однако, столкнувшись с явным превосходством противника в технике и огневой мощи, по приказу командира полка начался планомерный отход повзводно на основной рубеж обороны — к южной окраине посёлка.
В 14:00 подразделения полка оказались полностью окружены кольцом танков, пехоты и автоматчиков. Действия ударной группировки врага координировались с воздуха.
Командир полка отдал приказ подразделениям о выходе из боя по балке Яблочной в направлении Нижне-Яблочного, чтобы прорвать вражеское кольцо. Полк вышел из боя в 17:00.
По результатам проверки полк имеет следующие потери: личного состава 377, лошадей, станковые и ручные пулемёты, противотанковые ружья, орудия ПТО и полковой артиллерии.
Командир полка, полковник Гончаров.
Начальник штаба, капитан Абакшин».

Дальше уже мои слова.
Донесение о безвозвратных потерях содержит строчку о младшем лейтенанте Латкине Фёдоре Сафоновиче, командире сабельного взвода 216-го кавалерийского полка 81-й кавалерийской дивизии. Пропал без вести 12 декабря 1942 года в Сталинградской области, Котельниковский район, посёлок Верхне-Яблочный.
Призван в сорок первом Марушинским райвоенкоматом Алтайского края. Родился в тысяча девятьсот седьмом, в селе Аба Чарышского района. В графе о семье значится: жена Козлова Евдокия Кузьминична, проживает в Марушинском районе. Это моя баба Дуся.
Теперь я знаю, что стояло за этими строчками.
За неделю до того полк вышел из боя под Похлебином, где 81-я кавалерийская дивизия была почти уничтожена: около тысячи девятисот человек убитыми, ранеными и пропавшими без вести, тысяча восемьсот шестьдесят лошадей, погиб командир дивизии. Остатки полка отвели в Нижне-Яблочный на переформирование. К седьмому декабря в нём числилось четыреста шестьдесят два человека и триста шестьдесят две лошади. С этим полк и занял круговую оборону в Верхне-Яблочном.
А двенадцатого декабря немцы начали то самое контрнаступление, которым хотели пробиться к окружённому Паулюсу. Первый день операции. Остатки 4-го кавалерийского корпуса стояли у них на фланге и держали, пока южнее разворачивалась 2-я гвардейская армия, та самая, что через неделю остановит немцев на Мышкове.
Про это написан «Горячий снег». Про тех, кто дал ей время развернуться, не написал никто.

Увы, бабушка не дожила до этой нашей находки. Её Феденька так и остался для неё безвестно канувшим в пучину войны.
Приказ об исключении из списков: ЦАМО, ф. 56, оп. 12220, д. 93. Донесения о безвозвратных потерях: ЦАМО, ф. 33, оп. 11458, д. 89; ф. 58, оп. 18001, д. 1331. Книга Памяти. Алтайский край. Том 8.

Глебов: моя версия

Здесь я должен сказать прямо. В архивы я не ходил, отчёта особого отдела не находил.
Всё, что было, я много лет достраивал сам. Так мне удобнее было объяснить себе то, чего ребёнку никто не объяснял.
Мне представлялось, что где-то лежит бумага, в которой фамилия Глебова стоит не под текстом, а сбоку, в графе «источник первичной информации». Что человек с белым лицом, заслонивший нам полнеба, сам был всего лишь строчкой в чужом отчёте, и его старательность не значила ничего.
Мне представлялось, что отстранение отца готовилось не по правде: что под каким-то актом стояла его подпись, которой он не ставил, и что это тянуло уже не на выговор.
И ещё мне представлялось, что среди бумаг Глебова, когда он умер, нашли сложенный вчетверо детский рисунок. Площадь, флаги, колонна людей в телогрейках и белка на портрете. Мой рисунок.

Ничего этого я не знаю. Отец не знал тоже.
Но человек так устроен, что хочет знать, за что с ним так поступили, и если ответа нет, он его придумывает. Я придумал вот такой.

Москва, 2026


Рецензии