Машо не писал мемуаров
Это обстоятельство считается странным, почти вызывающим. Особенно в наше время, когда каждый человек, успевший прожить хотя бы пару десятков лет, считает себя обязанным разъяснить – пусть даже в соцсетях – не только потомкам, но и современникам, почему именно он заслуживает того, чтобы считаться исключительным.
А Машо демонстративно молчал.
Он не оставил воспоминаний ни о детстве, ни о семье. Не рассказал о тех, кого любил и кого ненавидел. Не вытряхнул ворох информации о том, с кем ссорился, кому завидовал и у кого, напротив, вызывал зависть. И, главное, так и не объяснил, почему написал именно эту музыку, а не другую. И почему одну свою работу считал удачной, а другую — прощал самому себе.
Его молчание особенно раздражало тех, кто занимался его биографией.
– Но должен же он был что-нибудь чувствовать! – возмущался один исследователь.
– Несомненно, – отвечал другой. – Но, к сожалению, он ничего об этом не написал.
И оба испытывали к Машо личную неприязнь за то, что тот так и не удосужился облегчить им работу.
Машо, впрочем, не был человеком молчаливым. Он говорил много и охотно, спорил, шутил – иногда на грани фола. За рюмкой кофе высказывал идеи, которые собеседникам казались весьма эксцентричными, – те самые, что спустя годы неожиданно открывались совсем с другой стороны.
Для критиков это обстоятельство было особенно неудобным. Ведь глубоким мыслям желательно «жить» в дневниках, письмах и мемуарах, откуда их впоследствии можно аккуратно извлечь, процитировать, снабдить датой, номером страницы и – что особенно желательно — приправить собственными соображениями.
У Машо же мысли часто возникали в разговоре, растворялись в смехе, исчезали за дверью таверны и оставляли после себя лишь смутное ощущение, что собеседник в эти минуты пропустил для себя нечто очень важное.
Однажды его спросили:
– Вы когда-нибудь думали написать мемуары?
Машо посмотрел на собеседника с терпеливой снисходительностью.
– Зачем?
– Чтобы сохранить память.
– О чём?
– О вашей жизни.
– А вы уверены, что я живу в СВОЁ время и СВОЕЙ жизнью?
Вопрос оказался настолько неожиданным, что собеседник замолчал.
Машо улыбнулся и затушил сигарету.
– Вот видите? Вы уже усомнились.
Иногда он подумывал о том, что всё же не мешало бы их написать.
Но потом это проходило. Он считал, что записанная им жизнь начнёт подозрительно походить на вестерн. Вот ведь как: сначала человек вспоминает, что произошло. Потом рассуждает, почему это произошло. Затем ищет ответ, что он должен был чувствовать в тот момент. Сдерживается из последних сил, чтобы не выставить в неприглядном свете бывшую возлюбленную и не плюнуть желчью в коллегу-зазнайку. Объявляет себя признанным классиком. Приукрашивает собственную жизнь кучей ненужных подробностей.
Или не приукрашивает.
Машо честно пробовал. Но всё время ловил себя на том, что героем почему-то получался кто-то другой.
Поэтому он и не писал мемуаров.
Вместо них он писал музыку.
Музыка Машо также не давала биографам покоя. Они до сих пор вслушиваются в его сочинения и пытаются понять, где в них о любви, а где — о конфликте с обществом. Где — о кризисе среднего возраста, а где, наконец, о скрытой травме, без которой в современных байопиках, кажется, уже невозможно обойтись.
Машо вообще не любил, когда музыку заставляли рассказывать о том, чего она рассказывать не обязана. Однако его биографы становились особенно настойчивыми после того, как он перестал отвечать на их вопросы.
Как-то раз один критик спросил Машо о его новом мотете:
– Это произведение о трагизме человеческого бытия?
– Вполне возможно, – уклончиво ответил Машо. – Думается мне, что любой уважающий себя композитор-классик должен иметь в собственном «послужном списке» свой «Квартет на конец времени», свою «Фантастическую симфонию», свой «Вальс века» и свой «Танец с саблями».
Критик так и не понял, шутит он или говорит всерьёз.
А Машо в очередной раз подумал, что преимущество музыки как раз и заключается в том, что она может позволить себе ничего не объяснять. Более того — она в состоянии сама выбрать, кому и когда нравиться. Или не нравиться.
Людям частенько казалось, что Машо их попросту дразнит.
На вопрос «Ты уже написал мемуары?» он отвечал:
– Нет. Не хочу мешать людям помнить меня неправильно.
И старался не вмешиваться в чужие впечатления о нём.
Впрочем, каждая его фраза оставляла место для вопросов, на которые он и не собирался отвечать. Ибо точно знал: человек становится интересным именно тогда, когда перестаёт соответствовать собственной официальной биографии.
Ну правда же, не так уж трудно описать свою жизнь. Достаточно было бы открыть CV на сайте университета, где он по вторникам, четвергам и пятницам служил доцентом, и аккуратно переписать оттуда свои звания, награды и регалии — не забыв, конечно, перечислить страны, в которых звучала его музыка.
А можно было бы вспомнить выщербленные ступеньки набережной, сидя на которых он с пугающей ясностью осознавал, что человечество так и не научилось делать выводы из собственной истории. И что чей-то пепел – Клааса, кажется? – стучит в его сердце.
Или узенький «мост вздохов», соединяющий пышное великолепие торжествующего «правосудия» с мрачным пространством небытия, где, вместе с обречёнными на казнь, он с горечью размышлял о sic transit gloria mundi.
Можно отметить, что в двадцать лет он был одним, в тридцать – другим, в пятьдесят – третьим.
Но зачем?
Всё это вряд ли внесло бы потомкам ясность в главный вопрос: почему и в какой момент он понял, что прежним уже никогда не будет.
Поэтому Машо оставлял после себя не воспоминания, а музыку.
Музыка была самым «непослушным» его наследием. Её трудно было подогнать под существующие каноны, классификации и прочие удобные для биографов формы, и уж никак нельзя было заставить признаться, что именно хотел сказать автор. Она продолжала звучать без него – и, что было особенно досадно, жить собственной жизнью.
Проходили годы. Появлялись новые исследователи, время от времени обнаруживавшие в архивах прежде неизвестные документы и старые письма. Учёные сопоставляли даты, уточняли обстоятельства, восстанавливали связи. И всякий раз находилась какая-нибудь незначительная, на первый взгляд, деталь, способная восполнить ещё один пробел в его биографии.
Но чем больше о нём писали, чем сильнее разрастались эти «биографии», тем меньше в них оставалось самого Машо. Он словно постепенно исчезал под тяжестью собственных жизнеописаний.
Однажды молодой исследователь, которому поручили подготовить сообщение к конференции, поздним вечером сидел в архиве перед раскрытой папкой с документами. Он уже битый час смотрел на чистый лист Word-файла, где успел набрать лишь одну фразу:
«Машо не писал мемуаров».
Перечитав её с некоторым раздражением, он вдруг поймал себя на мысли, что, возможно, это и было самое точное из всего, что ему удалось установить за неделю работы. Ведь рассказать о человеке можно почти всё: где родился, чему учился, кому пригодился. Что написал, чего не написал. И даже — о чём он должен был думать в тот или иной период своей жизни. Но постепенно молодой человек пришёл к выводу: гораздо труднее оставить композитору право на то, чего потомки о нём никогда не узнают. Он закрыл папку и некоторое время сидел неподвижно, прислушиваясь к тишине архива.
За окнами шёл дождь. В соседнем кабинете кто-то из сотрудников клининговой службы включил запись мотетов Машо. Музыка постепенно проникала в помещение, не требуя от слушателя объяснений и не предлагая заранее приготовленного ответа. В ней не было ни манифестов, ни исповеди, ни тщательно сформулированного последнего слова, которое так любят находить в мемуарах, когда их автор уже знает, чем закончится его история. Музыка просто продолжала звучать – независимо от того, что о ней уже написали и что ещё предстояло в ней услышать.
И тогда он впервые подумал, что, возможно, Машо всё-таки оставил после себя мемуары.
Только выбрал для них довольно странную форму.
Такую, в которой автор не сообщает потомкам, кем он был. Не объясняет своих поступков. Не пытается заранее придать собственной жизни законченный смысл.
Он оставил музыку. А вместе с ней – право каждому услышать в ней что-то своё.
И, быть может, именно поэтому его мемуары никогда не удастся прочитать до конца.
P.S. Автору рассказа в силу специфики его профессии хорошо известно, что Гийом де Машо был знаменитым французским поэтом и композитором XIV века, признанным мастером музыкального стиля «Ars Novа». Но в данном случае Машо выступает в образе аллегорической фигуры.
Свидетельство о публикации №226082601336
Василий Григорьевич Медведь 26.08.2026 20:33 Заявить о нарушении