Кузня
Мужик он был от природы, спасибо матери с отцом, крепкий, высокий. С лица приятный. Характера весёлого и жизнелюбивого. Может, этот самый характер и помогал ему быстро оправляться от немецких попаданий?
Кузнечному ремеслу выучился у горна, потому как родился в 1890 году, и никаких по тем временам фабрично заводских училищ поблизости от Кирзы не значилось. За долгие годы в кузне освоил все премудрости, стал мастером, каких поискать. Теперь левшой поневоле попервой и щи хлебать было не сподручно. Да только Кузьмич в уныние не впал, не запил горькую.
Сидя на лавочке, ловко свернул самокрутку, придержал остатком правой руки коробок спичек, чиркнул — не сразу наловчился. Затянулся, стал думать, как для культи сделать крюк. Не всю же руку отняли — по локоть. А с тем крюком и косить можно будет, и всякое другое по хозяйству делать. Полруки — это, знамо, не по плечо. В колхозе какая никакая работёнка сыщется. Но хотелось бы на своё место — в кузню. Ежели пару молотобойцев покрепче да подмастерьев посмышлёней, то и одной рукой… Знания то никуда не делись: в голову немец ни разу не угодил.
И чудились ему привычные звуки. Вот большой молот: «Дон, дон, дон!» — не часто, с промежутками. А вот ему поддакивают молоты поменьше: «Так, так, так!». А теперь молоточки, перебивая друг друга, норовят вклиниться в разговор: «Тики так, тики так, тики так!». И всё это сливается в песню о мирной жизни, в которой нет разрывов снарядов и свиста пуль.
— Назаров, Назаров! На выписку! — звонкий приказной голос молоденькой медсестры Любы вернул его из мира мужицких грёз в поволжский городок Вольск, во двор школы, занятой под госпиталь, с которым пришло время расставаться.
Рабочие руки в колхозе в 1944 году были, ой как нужны. Даже если их полторы на человека и пара на двоих. И в кузне, которая с год как стояла закрытой, с того самого времени, как ушёл на фронт Иван Земнухов. Кузьмичу казалось: кузня всё это время не просто помнила его — тосковала. Так же, как и он по ней. По её запаху раскалённого железа, по шипению воды в кадке, по огню в горне, по наковальне… Дождалась… А примет ли?
Кузьмич с дороги — сначала в кузню. Рука сама потянулась к ручке молота, отполированной его ладонями…Всё здесь своё, до боли знакомое, родное. Сюда пришёл парнишкой неумехой и здесь стал кузнецом: разве подковы для блох не ковывал — а остальное умел. Он жадно хватал ноздрями пропитанный неистребимым запахом углей воздух. Подмечал инструмент на положенных ему местах. Всё, как было заведено до него и точно так, как он оставил, уходя на фронт. Будто и не было долгой разлуки. Нахлынуло. Комок встал в горле. Ноги сами собой подкосились. Так и стоял Кузьмич на коленях посреди своей кузни с пока ещё мёртвым горном, а бешено колотившееся сердце кричало: «Дома! Ты дома, Митя!». И хотелось ему прижаться губами к полу кузни и выть от счастья. Поднялся с колен. Маршевым шагом — прямиком в правление колхоза. Нечего тянуть: пособить надо фронту, чем могу. На гимнастёрке орден Славы, медаль «За отвагу», за Сталинград. Но сомнение было: не знал он безруких кузнецов. Послабления ему, может, и положены — как орденоносцу. Только не за этим он пришёл. Перед дверью поправил гимнастёрку за ремень. Откашлялся. Войдя, хотел было козырнуть, да нечем… Ничего. Так отрапортовал — коротко, по-военному:
— Здравия желаю! Рядовой Назаров к месту дальнейшего прохождения службы в кузне прибыл! Николай Николаевич, слово даю, не подведу! Одной рукой держать да направлять смогу. А молотобойцев с учениками пусть колхоз назначит.
Поседевший за годы войны Пашинцев, еле сдерживая себя, выслушал, шагнул навстречу, крепко обнял Кузьмича. Сколько не по крови родных односельчан, с кем вместе рос и взрослел, навсегда забрала сука-война, а этот вот вернулся.
— Здорово, здорово, Димитрий Кузьмич! Вернулся, значит! Вот и славно! В кузню, в кузню, знамо дело! А куда же ещё? Ты, Димитрий Кузьмич, будь уверен, не сомневайся нисколько: подберём тебе помощников здоровьем покрепче. А ты уж постарайся — обучи их своему мастерству.
Пашинцев, долго не мешкая, отправил по разнарядке несколько нехлипких парнишек под начало Кузьмича. Кузня ожила, и дело заспорилось. Жадный до работы Кузьмич стал объяснять и показывать ученикам всё, как умел, как его в своё время образовывали. Тяпки, лопаты, вилы, грабли, другой какой инвентарь — кузня исправно выдавала всё на-гора. Подковы нужны — к Кузьмичу, ось у телеги лопнула — к нему же. Нож для забоя, нож для ошкуривания — туда же.
Кого-то Кузьмич спустя некоторое время отчислил за бестолковость. Не так он свою кузню представлял, когда в контору шёл, но кого прислали — из тех и выбор. Бывало, Кузьмич сердился и орал, но уж если у кого что получалось, то добрых слов не экономил. Яшку Риттера, хваткого немца из семьи спецпоселенцев, хвалил часто, быстро перевёл его с ковки гвоздей к более сложной работе.
Видел старания своих полуголодных чумазых работников, радовался, что каждого можно чему-нибудь да научить. И хотелось ему их как-то отметить, поощрить, угостить. Да чем угощать-то? Нечем. Был у Кузьмича с собой кисет с домашним самосадом, и, как боевым товарищам, он совсем сопливым пацанам скручивал «козьи ножки», давал курить. Так они и сидели рядом во время перекуров — кряжистый бывший фронтовик и тринадцатилетние подростки, — дымя его табаком. Живо обсуждали новости Совинформбюро и изредка приходившие теперь уже из европейских городов и весей письма отцов и братьев. Эвон куда успела дойти Красная Армия!
Как-то раз Яшка Риттер пришёл в кузню с разбитым лицом, с синяком под глазом. Кузьмич заинтересовался. С мордобоем среди учеников он встретился впервые:
— Чего весь из себя такой битый-разукрашенный?
— Упал, пока шёл. Накатано кругом, скользко.
— Ты, Яшка, мне-то не ври, а рассказывай всё как есть. В кузне дел полно, а ты теперь отлёживаться на печи будешь с таким-то блином вместо лица. А потом сызнова хворать станешь, когда обидчикам ответить сходишь. Ну, кто это тебя так?
Кузьмич, если пристал, то не отвяжется. Хошь — не хошь, а отвечать придётся. Оба его неженатых сына полегли ещё в сорок первом под Москвой. Внуков, стало быть, не было, и воспитывал он пацанов в кузне.
— Ну, с Лёнькой Бураковым подрался, — услышал Кузьмич то, что хотел знать.
— Ты начал?
— Нет, я сдачи ему дал.
— Давай, излагай по порядку. Лёнька-то двумя годами старше тебя. Ну и так, оглобля оглоблей — на две головы выше. У них и перекладина над воротами метра два с гаком от земли. Это, значится, чтобы Лёнька, как подрастёт, лоб не расшиб невзначай.
— Ну, подошёл ко мне Лёнька, злой, как чёрт, бешеный. Сам плачет и орёт, что похоронка пришла. Отец его за Родину погиб, а мой — фашист. И я — фашист недобитый. И мать моя с сестрой — фашистки. И мелкие братья — фашистята. И будет он нас изничтожать всех, пока не добьёт совсем, как его отец на фронте.
— Эк оно всё закрутилось! А ты что же?
— А я ему врезал, сколько сил было, по носу. И ещё в глаз зарядил.
— Так ты ему, выходит, сдачи авансом выдал?
Слёзы душили. За что Лёнька так ненавидит? Они же вместе ночевали у горна, под одной куфайкой. Что ему сделали мои младшие братья? Витьке только девять, а Валёк уже здесь, в Сибири, родился. Когда бы ему успеть офашиститься?
— Я ему и полный расчёт по трудодням выпишу, только в кузню заявится!
— Это, Лёнька, конечно, зря. Какой из тебя фашист? Не всякий немец — фашист.
— Так и я ему говорю: мой отец коммунист и добровольцем на фронт пошёл в сорок первом. А он слюнями брызжет: «Всё одно — фашист!»
Кузьмич хотел рассудить всё по справедливости, по-людски, добраться до сути мордобоя и погасить в зародыше начавшееся противостояние. Иначе как работать в кузне? Кого из смутьянов выставить за дверь? Ведь Яшка с Лёнькой — его лучшие работники. Что и как сказать Яшке?
— Правильно ты ему по сопатке — за дело! Одобряю. Может, поумнеет чуток. — Слова у Кузьмича скоро закончились. Он замялся, а потом произнёс, будто и не он это вовсе, а партийный агитатор Сергеев, забравшийся в него: — Ты, Яша, такой же советский человек, как и все мы здесь. Мы, Яша, с тобой не тяпки чиним, а победу над этими самыми фашистами куём! Да, в тылу, но всё одно — над фашистами. И каждый гвоздь, что твоими руками сделан, — это гвоздь в гроб Гитлеру и всей его своре!
— Все бы так думали и говорили, Дмитрий Кузьмич! А то Лёнькина мать сестре вчера сказала: выслали бы риттеровское отродье вместе со всем их гитлерюгендом на Колыму, а не в Кирзу.
Кузьмичу было горько от слов вдовы Игната Буракова. И ясно, что клокочет в этой мягкой и тихой женщине нестерпимое горе, и это она исподволь подталкивает Лёньку к агрессии. Но не мог он осудить её, а взялся утешать Яшку.
— Вот Лёнька — дурень! Ты говоришь, у тебя отец-коммунист добровольцем пошёл на фронт! Так как доброволец-коммунист может быть фашистом? А никак! Он у тебя ничуть не хуже других фронтовиков.
Яшка с каким-то остервенением замотал головой.
— Нет моего отца на фронте. Вместо фронта в трудармию отправили. Там и сгинул. А мамка тайком нам письма от него с фронта пишет и с почтальоншей передаёт.
Кузьмич сгрёб Яшку своей единственной рукой, прижал к себе. Ему стала понятна боль парнишки — может быть, ещё большая, чем у него после гибели сыновей. Или вот боль Лёньки. Его сыновья и Игнат Бураков пали смертью храбрых, и никто никогда не посмеет сказать о них обидное слово — поперхнётся и подавится. А тут вот такое…
— Я тебе так скажу, Яша: может, жив твой отец. Может, из трудармии его на фронт призвали. А что? Язык немецкий он знает, коммунист — значит, человек надёжный. Вот его и забросили для диверсионной борьбы в фашистский тыл. Закончится война — найдёт он вас.
У Яшки всё сжалось внутри от слов Кузьмича. Он и додуматься до такого не мог и не смел. Жив отец! И не враг народа! А сам он, Яшка, не безотцовщина! Но сознание неумолимо растоптало слабый лучик надежды.
— Нет его в живых. Так бы весточку прислал.
Кузьмич просто не сдавался. Он продолжал аргументировать невозможное, творя надежду и для Яшки, и для себя. Как без надежды? Как жить, как изо дня в день чинить тяпки вместо того, чтобы мстить фашистам за погибших сыновей?
— А может, нельзя ему писать. Засекретили всё, как положено. Но ты верь! На войне всякое бывает. Сегодня нет весточки, завтра будет.
У Яшки тряслись губы, но он нашёл в себе силы, чтобы внятно ответить:
— Хочу. Не могу. Сколько раз его во сне видел! Всё время не к нам идёт, а уходит, как в сорок первом. Обнимает меня и говорит: «Ты теперь, сынок, здесь за старшего остаёшься. Мать береги!»
Кузьмич стал убеждать себя даже больше, чем Яшку:
— Верь! У меня похоронки, а я всё равно надеюсь: вдруг вернутся мои Санька с Володькой. Мать их хотела в Новосибирск ехать, поставить свечи за упокой. Я не дал.
И вдруг, чуть помолчав, сказал:
— Ты это, того… Если материны молитвы знаешь, то молись. Хуже не будет.
6:00. Девятое мая 1945 года. Звонок из Ордынского райкома. По селу на коне несётся Гриня Кашкаров с криком: «Победа!» И этот крик, отражённый стенами изб, устремляется к глади Оби, за Обь, в Абрашино и дальше.
Этот день выдался в Кирзе солнечным, тёплым, ласковым. Кирзинцы не здоровались друг с другом, а говорили: «С Победой!» Пашинцев, так и не сумевший за всю войну отпроситься на фронт, в новом «сталинском» френче, с орденом Трудового Красного Знамени на груди, выступил на митинге у конторы колхоза. Обнадёжил, не зная, что похоронкам ещё приходить из далёкой Маньчжурии:
— Земляки! Бабоньки мои дорогие, скоро мужики по домам вернутся! Долгожданное свершилось! Конец войне!
По селу шли пионеры с красным знаменем, под барабанный бой и звуки горна. А по улицам лилась музыка. Рядом с гармонистами шли, пританцовывая, нарядно одетые в цветастые платья девушки и женщины. Они заводили то одну, то другую песню. Как только гармонист начинал играть знакомую мелодию, самая голосистая выдавала зачин, а остальные подхватывали. Часто звучал «Синий платочек». Была в словах этой песни гордость за верность, которую хранили всю эту проклятую войну.
Красавица Маруся Гулевская, вспоминая миг расставания со своим Николенькой, когда он подал ей упавшую косынку, с особенной теплотой пела:
Помню, как в памятный вечер
Падал платочек твой с плеч,
Как провожала и обещала
Синий платочек сберечь.
Яшка слушал «Синий платочек», понимая: в этих словах не столько про любовь, сколько про верность вообще. И его наполнила гордость: не предал отца, не отказался от него.
Не слыша ни барабанов, ни речей, на разных краях села Яшкина и Лёнькина матери, узнав о победе, одинаково скорбно плакали над фотографиями мужей, отобранных войной.
В кузне все бросились обнимать друг друга и орать во всё горло: «Победа!» Положили друг другу руки на плечи и стали кружиться вокруг наковальни в какой-то неистовой пляске, в которой Яшка и Лёнька оказались рядом.
Кузьмич размахивал руками, стоя на наковальне. Пустой рукав его рубахи то взлетал, то опадал. Надсаженным от крика голосом, задрав к потолку голову, он повторял, обращаясь к погибшим сыновьям:
— Санька, Володька, наша взяла, мы победили!
Яшка молча достал из ящика один из недавно скованных гвоздей и вбил его по самую шляпку в стену.
Свидетельство о публикации №226082601951