Чужая родная кровь

  Главы 22-23-24

  Зима на Полтавщине не ложилась сразу. Она долго тянула сырость из окрестных болот, посыпала огороды колючей ледяной крупой и задувала в щели хаты Марфы унылым, свистящим ветром. Для Любы эти недели слились в один бесконечный серый день. Каждое утро начиналось задолго до рассвета, когда в комнате стоял такой холод, что изо рта шел густой пар. Старуха просыпалась первой. Она принималась стучать своей тяжелой деревянной палкой по половицам прямо над уходом у девочки, спавшей на узком деревянном сундуке возле печи.

— Любка! Вставай, копуша! — каркающий голос Марфы разрывал тишину хаты. — Печь выстыла, скотина не кормлена, а она вылеживает! Живо за дровами!

Люба вскакивала, стуча зубами от стужи. Одевалась прямо под старым одеялом, натягивая на ледяные ноги поношенные шерстяные носки. Первым делом нужно было бежать во двор. Пальцы, покрывшиеся болезненными цыпками от постоянной стирки в колодезной воде, не слушались. На засыпанном ледяной коркой дворе она колола щепу для растопки, тащила тяжелую охапку березовых поленьев в хату, стараясь не греметь, чтобы не разозлить бабку.

Печь разгоралась неохотно, дымила, выедая глаза. Люба сидела на коленях перед открытым зевом топки, раздувала угли, пока лицо не начинало гореть от жара, а спину продолжало пробирать сквозь щели входной двери. Потом нужно было варить чугуны с мелкой, грязной картошкой для поросенка, чистить хлев, таскать ведра со двора.

Марфа сидела на своей лавке у окна и, несмотря на блеклые, плохо видящие глаза, подмечала каждую мелочь. У неё был чуткий, как у зверя, слух.

— Опять воду разлила, растяпа? — кричала она, стуча палкой. — Хату мне сгноить хочешь? Тряпку бери, вытирай насухо! Ишь, барыня, руки у неё не оттуда растут! Белоручка городская! Мать-то твоя, Томка, хоть и дурная была, а хозяйство вела исправно. А от тебя одни убытки!

Люба молча хватала старую мешковину, опускалась на колени и терла мокрые доски. Внутри неё в эти минуты всё клокотало от обиды и злости. Ей хотелось швырнуть эту грязную тряпку, закричать, что она не прислуга, что она Люба Прошина, у которой в школе были одни четверки и пятерки. Ей до боли, до судорог в горле не хватало Выселок, их тихой избы, где мама Тамара никогда не повышала на неё голос, а, наоборот, старалась сунуть в карман кофты лишнюю сушку. Здесь же ничего не было. Хлеб у Марфы был горьким, заработанным тяжелым, непосильным трудом.

Но страшнее всего для Любы было то, как изменился Пётр. Её сильный, упрямый отец, который в Выселках возил её в школу на мотоцикле через любые сугробы и умел починить любую вещь, здесь словно сломался. Он устроился разнорабочим на местную пилораму на самом краю района. Приходил поздно или сосем не приходил, был серым от усталости, пропахший опилками и дешевой сивухой. Садился за стол, молча съедал миску пустых щей, которые варила Люба, и утыкался взглядом в земляной пол. На Любу он старался не смотреть, будто испытывал перед ней глубокую вину за то, что привез её в эту кабалу.

Однажды вечером, когда Марфа уснула на печи, тихонько похрапывая, Люба подошла к отцу. Пётр сидел у порога и чинил порванный ремень на своем сапоге, судорожно дергая дратву толстыми, почерневшими от мазута пальцами.

— Пап… — тихо позвала Люба, садясь рядом на корточки. — Папка, посмотри на меня.
Пётр вздрогнул, но голову не поднял. Только руки его задвигались быстрее.

— Чего тебе, Люба? Спи давай, завтра вставать рано. Бабка опять расшумится.

— Пап, ну долго мы тут будем? — из глаз девочки брызнули слезы, она схватила его за жесткую, мозолистую ладонь. — Я больше не могу, папа. Марфа меня за человека не считает. Обзывает всяко. Руки вон все в кровь стерла от этой кадушки проклятой. Давай уедем, а? Ну хоть куда-нибудь. В другую деревню. На лесопилке твоей ведь жилье дают рабочим, я видела будку деревянную у дороги. Мы там вдвоем проживем, я готовить буду, стирать… Только уйдем отсюда, умоляю!

Пётр наконец замер. Он медленно поднял голову и посмотрел на дочь. Люба испугалась — его глаза были совершенно пустыми, выцветшими, в них больше не осталось той прежней, упрямой отцовской силы.

— Куда мы пойдем, Люба? — глухо, мертвым голосом спросил он. — На лесопилке хозяин паспорт мой трижды перепроверял. Спросил, почему прописки местной нет, почему девка при мне в школу не ходит. Если мы от Марфы уйдем, через два дня участковый припрется. Бумаги потребует. А у нас с тобой бумаг этих — только свидетельство липовое, по которому тебя полиция по всей стране ищет. Ты этого хочешь? Хочешь, чтобы приехали те городские на своей большой машине и забрали тебя в свою коробку? Чтобы Томку из тюрьмы никогда не выпустили?

He резко выдернув свою руку из её пальцев, он со злостью воткнул шило в старую кожу сапога:

— Терпи, Люба! Все терпят, и ты терпи. Сама ведь кричала в городе, что жить с ними не будешь. Вот и не живи. Работай. Бабка Марфа хоть и злая, а не выдаст. Своя она, Томкина кровь. Прятаться нам надо. Поняла? Тихо сидеть. Чтобы ни одна собака про нас не пронюхала.

Люба поднялась с пола, вытирая слезы рукавом кофты. На душе у неё стало совсем темно и холодно. Она поняла, что защищать её здесь больше некому. Отец сам был напуган до смерти, он сломался под тяжестью своего греха и этой вечной жизни в бегах.

Она легла на свой жесткий сундук, укрылась с головой одеялом, но спать не могла. В темноте хаты, под мерный стук настенных ходиков, ей вдруг вспомнилось лицо той городской женщины — Вари. Вспомнилось, как та плакала, как протягивала к ней свои чистые руки и как на её бледном лице был испуг. Тогда, на крыльце в Выселках, Люба видела в ней только врага, который приехал отобрать её у мамы Тамары. А теперь, засыпая от усталости после целого дня тяжелой работы, Люба поймала себя на страшной, запретной мысли:

- А как там сейчас, в том городе? Наверное, в их квартире сейчас тепло. Наверное, там не надо колоть дрова в пять утра и таскать воду из колодца. Интересно, а какие книги купила для меня та тетя Варя?..

От этих мыслей Любе стало стыдно перед мамой Тамарой, которая сейчас сидела в холодной камере, и она крепко зажмурилась, прогоняя городские образы прочь. Но серая, безжалостная полтавская реальность уже обступила её со всех сторон, стирая из памяти последние остатки счастливого деревенского детства. Начиналась долгая зимняя кабала.

*******

В кабинете районного отдела полиции было душно. Окно закрывали старые пластиковые жалюзи, сквозь которые пробивался яркий, бьющий по глазам майский день. На улице вовсю шумела весна, цвели яблони, но в тесном помещении воздух казался застывшим. Александр сидел на жестком стуле посреди комнаты, положив тяжелые ладони на колени. Напротив него, за обшарпанным столом, сидел молодой следователь, а у окна, загораживая свет своими широкими плечами, стоял Илья Степанович Белицкий. Он не двигался, его кулаки были глубоко засунуты в карманы куртки, а взгляд намертво прирос к Сашкиному лицу.

— Значит так, гражданин Ковалев, — следователь постучал кончиком ручки по раскрытой папке. — Мы ваш «Москвич» по камерам на выезде из города еще зимой засекли. И сосед Прошина, Савелий, четко показал: уехали они на вашей машине. В ночь. Пётр, девчонка и вы за рулем. Куда вы их повезли? Ковалев, колымагу твою мы три дня назад в пригороде нашли, так что отпираться бессмысленно. Рассказывай.

Сашка медленно поднял голову, сглотнул вставший в сухом горле ком и мельком глянул на притихшего у окна Илью Степановича.

— Домой я их повез, гражданин начальник, — негромко ответил Сашка. — В Выселки их и отвез. Пётр попросил подбросить, вещи забрать. У него мотоцикл сломался, копался он в нем у колодца. Вот я как кореш армейский и помог. Довез до избы, развернулся и уехал. А куда они потом делись — я почем знаю? Может, пешком ушли, может, попутку поймали. Деревня-то большая, леса кругом.

Илья Степанович резко шагнул от окна, и стул под следователем жалобно скрипнул. Белицкий навис над Сашкой, тяжело дыша ему прямо в лицо. От Илии Степановича пахло дорогим одеколоном. Этот запах мгновенно смешался с душным воздухом кабинета. Большие пальцы Белицкого со всей силы вдавились в край стола, так что побелели костяшки.

— Ты мне тут дурака не включай! Вы уехали ночью! До границы области ваш «Москвич» шел пустыми проселками! Детектив всё по минутам расписал! Три раза мы с женой в Выселки мотались за эти три месяца! Изба заколочена, Савелий молчал как партизан, пока мы его вчера к стенке не прижали! Куда ты их спрятал? Говори!

Сашка поправил воротник своей поношенной штормовки, под столом его кулаки судорожно сжались, впиваясь ногтями в ладони. Он поглядел на следователя, упорно игнорируя Илью Степановича. На рожон он не лез, но внутри всё ходило ходуном от страха перед реальной клеткой.
— Гражданин начальник, вы ему скажите, пускай не орет на меня. Руками тут махать не надо. Я следователю отвечаю, а не ему.

— Илья Степанович, сядьте! Успокойтесь! — прикрикнул полицейский, придерживая Белицкого за локоть. — Ковалев, вы в бутылку не лезьте. Посмотрите на меня. Перед вами сидит не просто потерпевший, а законный отец ребенка. У нас в деле — решение суда, вступившее в законную силу, и официальная экспертиза ДНК. Вы сейчас не просто Прошину помогаете, вы укрываете несовершеннолетнюю, похищенную повторно. Вы понимаете, что за соучастие в удерживании чужого ребенка вам реальный срок светит? Пять лет колонии! Это особо тяжкая статья, Ковалев. Мы вас прямо отсюда в изолятор оформим, если будете молчать.

Сашка насупился, разглядывая свои тяжелые ботинки.
— Какое преступление, начальник? Я Петьку больше двадцати лет знаю, мы в Чите в одном окопе сидели. Он эту девку тринадцать лет как родную на руках носил. Каждый божий день в школу на мотоцикле через бураны возил, спину свою гнул на лесопилке, чтобы у неё кусок хлеба был чистый да кофта теплая. В доме чистота всегда, книжки ей покупал на последние копейки. Для неё Петька - отец и есть, она другого не знает. Мне девчонку жалко стало, гражданин начальник. Вы её слезы видели, когда её в город тащили? Она же у Петьки на шее висела, выла: «Папочка, не отдавай меня им, они чужие!» Она их знать не хочет. Боится она их. Я просто другу помог. И девчонке. А куда уехали — не скажу. Хоть режьте меня здесь. Своих не выдаю.

Следователь вдруг тихонько усмехнулся, откинулся на спинку стула и медленно закрыл папку с делом. Он посмотрел на Сашку свысока, как на ребенка, который пытается спрятать за спиной украденную конфету.

— Своих не выдаешь, говоришь? — негромко произнес полицейский, постукивая пальцами по столу. — Да мы твоих, Ковалев, и без тебя за шкирку возьмем. Ты думаешь, один такой умный, партизан? Сосед Савелий Илье Степановичу всё выложил. Сказал, что Пётр давно собирался девку везти на Полтавщину, к тётке Тамариной. Полтавская область, Ковалев. Деревня старая. Так что твой секрет мы еще вчера узнали. Олег Георгиевич уже тамошних коллег на уши поднял, ориентировки ушли, сейчас хату этой бабки Марфы со всех сторон обложат. Пётр твой добегался. И ты вместе с ним добегался на статью.

Сашка от этих слов заметно сдал. Его плечи под штормовкой опустились, а лицо вытянулось. Он дико посмотрел на следователя, открыл рот, но так и не смог подобрать слов. Всё его армейское упрямство в один миг потеряло всякий смысл.

В кабинете воцарилась тяжелая, душная тишина. Было слышно только, как за казенной стеной монотонно стучит печатная машинка да Илья Степанович тяжело дышит. Слова Сашки о детских слезах, хоть и потеряли силу перед фактами, всё равно сидели глубоко в душе. Белицкий ведь сам видел эту сцену в прихожей своего жилья, когда Маша кричала от боли.

Илья Степанович медленно отступил, к окну. Силы словно по капле выходили из его огромного тела. Они должны были праздновать первый день рождения дочки дома, а вместо этого он снова торчит в полиции.
— Она заболеет там… — тихо, почти про себя произнес он. — Психолог сказал, у неё тяжелая депрессия. Ей лечиться надо, учиться… А Пётр её в бега потащил, прячет как собаку. Зачем он это делает?

Сашка вздохнул, достал из кармана помятую пачку сигарет, но, вспомнил, где находится, просто покрутил её в пальцах. Голос его стал совсем глухим и тихим:
— Да потому что боится он вас, Илья Степанович. Боится, что отнимете окончательно, закроете в своих стенах и больше никогда свидеться не дадите. Петька девку не обидит, не думайте. Он сам голодный ходить будет, а Любке последний кусок отдаст. А на Полтавщине… там глушь. Он думал, не найдете.

Следователь тяжело вздохнул, покачал головой и придвинул к себе чистый лист бумаги.
— Ладно, Ковалев. Комедия кончилась. Пишите все подробно: как, когда, зачем и не вздумайте врать, вы и так наговорили себе на статью.

Илья Степанович больше не слушал. Он повернулся, толкнул тяжелую дверь кабинета и вышел в длинный, холодный коридор. На улице вовсю бушевал майский полдень, солнце ослепляло, заливая асфальт ярким светом. Белицкий достал телефон, набрал номер Вари, но долго не мог нажать кнопку вызова. Он знал, что на том конце провода его ждет жена, которая всю эту неделю не спала, собирая новые коробки с книгами и вещами для их поездки в Выселки. И как сказать ей, что их дочь снова исчезла, в этот раз на Украине, он просто не представлял.

******
Олег Георгиевич Бородин сработал быстро, без лишней волокиты. Через своих старых сослуживцев в областном главке он уже на следующий день передал ориентировку полтавским коллегам. В глухую приграничную деревню никто не стал отправлять вооруженный отряд с сиренами — задерживать опасных рецидивистов не требовалось. Местный участковый, плотный капитан с усталыми глазами, получил приказ просто проверить хату Марфы на отшибе и в случае обнаружения беглецов вызвать подкрепление.

Прошла ровно неделя. В хате Марфы как раз садились за ужин, когда во дворе негромко залаяла соседская собака, а по гнилым половицам сеней раздался тяжелый, уверенный стук форменных сапог. На дворе стояли густые майские сумерки. В комнате горела одна тусклая лампочка без плафона. На столе дымился чугун с вареной в мундире картошкой, стояла миска с квашеной капустой и нарезанное тонкими ломтиками сало.

Дверь избы отворилась без стука. На пороге появился участковый в застегнутом на все пуговицы кителе. Он аккуратно снял фуражку, окинул взглядом сидящих за столом и остановился глазами на Любе.

— Добрый вечер, хозяева, — негромко, но весомо произнес капитан, проходя внутрь и пригибая голову под низким дверным проемом. — Гражданин Прошин Пётр Николаевич? Старший лейтенант Коваленко. Пройдемте-ка, Пётр Николаевич. И девочку собирайте. Документы ваши у меня в кармане, из города бумага пришла. Опека уже в районе ждет.

Пётр даже не вздрогнул. Он только медленно положил на стол недоеденную картофелину и тяжело, со свистом выдохнул через нос. На его лице не отразилось ни удивления, ни злости — только бесконечная, смертельная усталость человека, который бежал тридцать лет и три года, и у которого, наконец, закончились силы. Всё его упрямство, вся паника, которая гнала его из Выселок в Сашкином «Москвиче», испарились в один миг. Он сразу всё понял. Обратного пути больше не было.

— Люба, — тихо, мертвым голосом сказал он, поднимаясь из-за стола и не глядя на дочь. — Одевайся. Вещи складывай в сумку. Самое нужное бери.

Он повернулся и молча пошел в темный угол хаты, к комоду, чтобы забрать их скудные пожитки.

В комнате поднялся страшный, кричащий хаос. Тетка Марфа, сидевшая до этого неподвижно у окна, вдруг выронила из сухих пальцев кусок хлеба. Она судорожно схватилась за свою тяжелую деревянную палку, застучала ею по полу, пытаясь подняться на дрожащих, согнутых ногах. Из её блеклых, плохо видящих глаз, подернутых катарактой, вдруг хлынули настоящие, горячие слезы. Они катились по её глубоким, как трещины на высохшей глине, морщинам, теряясь в шерсти огромного платка.

— Куда?! Куда уводишь её, ирод?! — заголосила старуха на всю избу, срываясь на хриплый лающий кашель. — На кого меня покидаешь, Петька?! Опять одну?! Ноги ведь не ходят, печь некому топить, кадушка пустая!

Она тянула свои сухие, похожие на куриные лапы руки в темноту, пытаясь нащупать Любину кофту. За эту неделю, как ни кричала она на девчонку, как ни обзывала её белоручкой и кочергой ленивой, а с Любой ей было легко. Старуха впервые за долгие годы одиночества почувствовала в доме живое дыхание, тепло и порядок. Хата была выметена, вода всегда стояла в кадушке чистая, холодная, а картошка в чугуне дымилась вовремя. Марфа понимала, что с уходом девки её собственная жизнь на краю этого пруда окончательно превратится в медленное, постылое угасание в нетопленной избе.

Но Люба её не слышала. Слова отца подействовали на девочку как избавление от каторги. Она не плакала, не кричала, как тогда на крыльце в Выселках. Наоборот — на её худом, осунувшемся лице вспыхнула такая дикая, сумасшедшая радость, что Пётр, укладывавший в сумку старые тетрадки, невольно замер и посмотрел на дочь.

Люба бегала по комнате, летала от сундука к кровати, судорожно и поспешно хватая свои сменные кофты. Её ледяные пальцы, покрытые болезненными цыпками от колодезной воды, теперь двигались быстро, ловко. Она буквально заталкивала вещи в брезентовое нутро сумки, поминутно оглядываясь на дверь, будто боялась, что участковый передумает, уйдет и оставит её здесь навсегда. Ей было всё равно, куда её повезут — в приют, в милицию или обратно в ту душную городскую квартиру на седьмом этаже с зеркальными шкафами. Главное — прочь от этого кислого запаха мазей, от стука старушечьей палки над ухом в пять утра, от тяжелой, непосильной работы в хлеву и от этого бесконечного, серого страха в бегах.

Пётр смотрел на эту лихорадочную, счастливую суету, и внутри него словно провернулся ржавый нож. Ему стало невыносимо, до судорог в горле горько. Он ведь вез её сюда, спасая от «волков городских», думал — защищает свое отцовское право, укрывает свое единственное сокровище. А вышло так, что он сам, своими руками, притащил девчонку в эту угрюмую, гнилую хату, сдал в кабалу слепой злобной бабке и заставил глотать слезы над ржавым ведром. Пётр понял, что его отцовская любовь превратилась в эгоизм, который едва не сломал ребенку жизнь.

— Всё, начальник, — тихо сказал Пётр, застегивая ржавую молнию на сумке и закидывая её на занывшее плечо. — Мы готовы. Веди.

Люба первая выскочила на крыльцо хаты, жадно вдыхая свежий, пахнущий цветущими яблонями майский воздух. На улице у плетня уже урчал мотором милицейский УАЗик, и его желтые фары резали темноту Полтавской ночи. Девочка шла к машине быстрыми, уверенными шагами, ни разу не обернувшись на покосившуюся избу, где у открытого окна продолжала беззвучно плакать одинокая слепая старуха.

Продолжение


Рецензии