Чужая родная кровь
Возвращение Вари из загородного роддома превратилось в настоящий семейный праздник. У ворот клиники её встречали все: Илья и счастливые бабушки и дедушки.. На парковке среди сосен выстроилась целая кавалькада машин, а свекор Вари привез огромную охапку белых роз, которая едва помещалась в багажник. Когда Илья бережно принял из рук акушерки сверток в голубом конверте, на него устремились счастливые глаза родственников. Малыша решили назвать Дмитрием — Димочкой, Димасиком, как его сразу ласково окрестили новоиспеченные бабушки.
Дома Варю ждал главный сюрприз. Детская комната, та самая, которая тринадцать лет стояла запертой и мертвой, наконец-то ожила. За эти несколько дней Илья и дедушки полностью переделали её: убрали старые обои, сорвали тяжелые шторы и наполнили пространство светом. Теперь здесь пахло новой деревянной кроваткой, детской присыпкой и чистым бельем. Повсюду лежали мягкие игрушки, на окнах колыхался легкий прозрачный тюль, а сквозь стекло лилось яркое сентябрьское солнце. Эта комната, бывшая когда-то символом родительской скорби, стала самым обитаемым, самым веселым и полным жизни местом в квартире.
В первый же вечер Илья сам, неуклюже и бесконечно бережно, вызвался купать сына в маленькой пластиковой ванночке. Его большие руки, привыкшие совсем к другому, теперь подрагивали от страха повредить крошечные пальчики малыша. Варя стояла рядом, улыбаясь сквозь слезы, и подавала ему мягкое полотенце. Ночью, когда Димка тихонько посапывал в своей кроватке под мягкий свет ночника, они подолгу стояли у его кроватки, любуясь на свое продолжение и до сих пор не верили, что Бог дал им эту радость. Они знали: их дом наконец-то исцелился, а прошлое навсегда отступило, дав место настоящему, законному счастью.
****
Такие кардинальные перемены происходили не только в семье Белицких, но и в Выселках. Время не стояло на месте, безжалостно отсчитывая дни, месяцы и сезоны.
Прошло четыре года. Люба за это время стала совсем взрослой девушкой — ей исполнилось семнадцать. От прежнего испуганного подростка в поношенной кофте мало что осталось. Она вытянулась, округлилась, русая коса стала густой и тяжелой, а в серых глазах появилась спокойная, чисто деревенская уверенность.
Учиться дальше у неё так и не получилось — после восьмого класса, который она окончила в районе, Люба окончательно осела в Выселках. Пётр по-прежнему уезжал на всю неделю в район на заработки, вкалывая на пилораме или на стройке, а она вела всё их нехитрое хозяйство: смотрела за домом, полола огород, и готовила нехитрые обеды. Жили они тихо, уединенно, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания районных властей и социальных служб. Свою жестяную коробку из-под индийского чая Люба больше не открывала, и белая визитка Ильи Степановича Белицкого так и лежала на самом дне старого сундука.
Но главным, оглушительным событием этой осени стало внезапное возвращение Тамары по УДО. Справка об освобождении пришла из колонии неожиданно, и в один из прохладных октябрьских дней у забора Прошиных остановилась женщина. Она долго смотрела на избу, из которой ушла так давно, но за это время мало что изменилось. Открыв скрипучую калитку, женщина прошла по тропинке к дому.
Встав в проеме двери, Тамара тихо сказала
- Здравствуй, доченька! Я вернулась!.
Слез и криков радости в этот день в Выселках было не меньше, чем четыре года назад на судебном процессе в городе. Когда Люба подняла голову, от неожиданности, она чуть не выронила кастрюлю из рук, в которой хотела варить картошку.
— Мама! Мама приехала! — закричала Люба на всю избу, бросаясь навстречу.
Тамара вернулась из заключения абсолютно больной и надломленной женщиной. Тюремный срок и тяжелая работа в швейном цеху, где каждый день требовали выполнение нормы, полностью подкосили её здоровье. Она сильно сгорбилась, постарела сразу лет на десять, лицо покрылось морщинами, а от прежней улыбки мало что осталось — у неё не было трез передних зубов. Но выпали они вовсе не от лагерных болезней, а еще в самом начале срока, в жестокой борьбе за место под солнцем. В камере Тамару признали далеко не сразу. Ей, домашней деревенской бабе, попавшей в суровый тюремный мир, приходилось свой спокойный сон на нарах защищать кулаками. Защищать отчаянно, но далеко не всегда удачно.
Хуже всего было то, что к ней почти не приезжали родные. Пётр за эти четыре года смог выбраться в колонию всего три раза — денег на дорогу и дорогие передачи у Прошиных катастрофически не хватало. Что они могли ей привезти со своих нищенских деревенских заработков? Пачку дешевого чая да кусок сала. В лагерный общак Тамара из-за этого ничего положить не могла, оставаясь на самой нижней ступени тамошней иерархии «безответных». За это ей регулярно и безжалостно попадало от "коллег" по камере, выбивая последние остатки былой гордости.
Но скрыть безумную, безудержную радость от того, что она наконец-то дома, на своей родной земле, Тамара не могла. Она обняла подбежавшую Любу за талию и зарыдала в голос, утыкаясь лицом в её плечо.
— Доченька моя… Любка… Золотая моя выросла… — хрипела Тамара, хватая девушку своими заскорузлыми пальцами. — Дома я… Господи, дома.
Люба плакала вместе с ней, гладила мать по истончившимся седым волосам и не узнавала её рук. Только теперь, когда первые крики радости утихли, дочь увидела как мать постарела. Пётр вечером приехал с пилорамы и молча выставил на стол купленные продукты,
-Ну, здравствуй, Тома!
Она лишь кивнула и грустно улыбнулась.
Люба с тяжелым сердцем осознала суровую реальность. Вся былая воля и относительное спокойствие их жизни закончились. За столом Тамара по привычке сидела на своем законном месте, но все время испуганно вздрагивала от каждого резкого звука и ломала хлеб мелкими кусочками, пряча крошки в кулак.
На худые девичьи плечи семнадцатилетней Любы отныне обрушилась новая, огромная забота о тяжелобольной матери. Тамара едва ходила, кашляла по ночам до хрипа и требовала постоянного ухода, дорогих лекарств и внимания.
От больницы категорически отказывалась, хотела быть только дома и Люба ее понимала. Пётр вечером растерянно пересчитывал деньги в старом кошельке, понимая, что его заработков на пилораме на лечение жены теперь не хватит. Круг судьбы снова повернулся, требуя от Любы новой, взрослой жертвы ради тех, кого она продолжала считать своей единственной семьей.
******
Зима после возвращения Тамары выдалась в Выселках лютой, затяжной, с частыми белыми буранами, которые заносили избу Прошиных по самые окна. Для Любы эти месяцы превратились в сплошной, изматывающий круг каторжного труда. Прежние заботы по дому — растопка печи, уборка, чистка снега и приготовление скудных обедов — теперь казались пустяком по сравнению с тем, какого ухода требовала мать.
Тамара угасала на глазах. Болезнь легких, привезенная из колонии, сжирала ее на глазах. Женщина почти не вставала с кровати, кашляла судорожно, до кровавой пены на губах, и пугала Любу своим сиплым, прерывистым дыханием в ночной темноте. Лекарства в районной аптеке стоили бешеных денег. В больницу ложиться Тамара категорически отказалась, как её ни упрашивали Пётр и Люба. Она упрямо твердила одно:
- Не пойду в больницу. Дома буду умирать, на своей кровати. Мне еще врач на зоне сказал, что всё запущено, легких почти нет. Нечего мне по казенным койкам чужие углы обтирать, дайте дома побыть
. Спорить с ней было бесполезно, и Любе пришлось уступить.
Чтобы раздобыть деньги на облегчающие боль микстуры, Пётр Николаевич буквально жил на работе. Он по-прежнему уезжал на всю неделю в район, а часто и в город, хватаясь за любые подработки на лесопилках и стройках. Приезжал только к ночи в субботу — серый от усталости, с почерневшими от мазута пальцами, молча выкладывал на стол мятые купюры и утыкался взглядом в пол. Сил разговаривать у него не было.
Вся тяжесть ухода за умирающей женщиной легла на худые плечи Любы. Она научилась сама ставить матери уколы, часами сидела у её постели, обтирая влажной тряпкой горячечный лоб, и кормила с ложечки жидкой манной кашей. Беззубый рот Тамары шамкал, она часто плакала, хватала дочь своими высохшими, похожими на птичьи лапы руками и просила прощения за то, что сломала ей жизнь тот роковой день в роддоме.
-Ты не плачь обо мне, дочь. Я всё это заслужила, виновата по все статьям перед всеми: перед Богом, тобой и теми людьми, которых сделала несчастными. Да и тебе тоже жизнь сломала. Что ты видела, кроме этой забытой Богом деревни? Ничего! Даже образования не смогли мы тебе дать. Я ведь много думала там на зоне. Твоя жизнь могла сложиться совсем по другому, но я была такой несчастной после смерти сыночка, что хотела сделать несчастными всех, кто меня окружал. Рядом оказалась твоя мать Варя. Хорошая. добрая, очень сердечная женщина, а я ей нож в спину. Теперь понимаю какой грех совершила, а главное, не сделала тебя счастливой и обрекла на нищенскую и одинокую жизнь. Прости меня, Господи - кричала Тамара, пугая Любу, - Прости меня, дочь. За все, прости. Хотела дать тебе лучшее, а не смогла дать ничего, кроме свой любви.
Она затихла. Бледная, с капельками пота на лбу.
Люба только молча качала головой, глотая слезы, и крепче сжимала ладонь матери. Для неё Тамара, несмотря ни на что, оставалась единственной, настоящей мамой.
Весна принесла не облегчение, а финал. В те майские дни, когда Любе исполнилось восемнадцать лет, Тамары не стало. Она умерла на рассвете, тихо, под мерный стук настенных ходиков, так и не дождавшись, пока с ночной смены вернется Пётр.
Несмотря на то что последний год был для девушки невыносимо тяжелым, потерять мать стало для неё настоящей, сокрушительной трагедией. Когда Пётр Николаевич приехал из города и застал дочь сидящей на полу у кровати умершей жены, он сам словно окаменел.
В квартире Белицких в этот год праздновали четырехлетие маленького Димы, а здесь, в Выселках, хоронили женщину, с которой началась вся эта затянувшаяся драма.
Похороны вышли бедными, тихими. Проводить Тамару пришли всего несколько соседей во главе со старым Савелием. Сашка пригнал свой старый, разболтанный «Москвич», чтобы отвезти гроб на деревенское кладбище. Земля в мае была еще сырой, тяжелой. Когда комья глины с глухим стуком посыпались на крышку гроба, засыпая то, что оставалось от Тамары, Люба не выдержала. Она упала грудью на свежий могильный холм, впиваясь пальцами в холодную землю, и завыла — дико, по-бабьи, выплескивая всю ту боль, которую копила в себе с самого детства.
Пётр Николаевич стоял рядом, растерянно комкая в руках старую кепку. Горе окончательно сломало этого некогда упрямого мужика. Он смотрел на могилу жены пустыми, выцветшими глазами и казался глубоким стариком.
Но после смерти Тамары Пётр Николаевич сломался окончательно. Жить, как прежде, он больше не мог. Сначала он тихо плакал по ночам в подушку, а потом начал пить — глухо, страшно, беспробудно. На работу на лесопилку он пока еще кое-как ездил, но руки у него ходили ходуном, он путал заказы и пропускал смены. Хозяин пилорамы терпел его пару месяцев из жалости, но в конце лета выставил за ворота: кому на производстве нужны пьяницы, рискующие в любой момент попасть под циркулярную пилу.
Жизнь Прошиных покатилась под откос. Постоянного заработка в доме больше не было. Сначала они жили на жалкие остатки его последней зарплаты, растягивая каждую копейку, а потом полностью перешли на то, что давал огород и погреб. Люба варила пустые щи из квашеной капусты, пекла хлеб из остатков муки и бережно доставала из банок соленые огурцы и помидоры. Пётр Николаевич целыми днями сидел на завалинке или лежал на печи, равнодушный ко всему миру.
Так, в постоянной нужде и тихой домашней тревоге, они продержались до самой зимы. Январь выдался свирепым. Выселки завалило сугробами выше человеческого роста, а морозы ударили такие, что бревна в стенах избы трещали как пистолетные выстрелы.
В один из таких самых морозных дней Пётр Николаевич, слегка протрезвев после очередной запойной недели, внезапно засуетился. Объявил дочери, что поедет в районный центр — мол, кум обещал какую-то шабашку на складе, надо хоть что-то заработать, а то в погребе ничего не остается. Люба пыталась его отговорить, просила переждать метель, но отец упрямо натянул старую фуфайку и ушел на утренний автобус. Заработал он там в итоге сущие копейки. Вся его трудовая спесь мгновенно испарилась, и Пётр, сорвавшись, решил эти жалкие рубли тут же пропить в привокзальной чебуречной. Домой он возвращался уже на последнем вечернем пазике, абсолютно пьяным, едва держась на ногах.
Зимой темнеет очень рано — уже к пяти часам вечера на улицах стояла кромешная, ледяная тьма, подгоняемая злой поземкой. Пётр Николаевич вышел на автобусной остановке на краю деревни и побрел к дому через проулок. Хмель на лютом морозе ударил в голову еще сильнее. Он шел, спотыкаясь о сугробы, тяжело дыша, пока не дошел до общественного колодца. Здесь, на обледенелых деревянных мостках, ноги его разъехались. Пётр Николаевич со всего маху свалился на скользкий настил. Пьяное тело мгновенно обмякло, сил подняться не было, а ледяной январский ветер быстро забил дыхание. Он просто заснул в этой темноте у колодезного сруба, замерзая за считанные минуты.
Люба в это время спокойно сидела дома. Она сварила остатки картошки и ждала отца, поглядывая в темное окно. Она думала, что он просто задерживается в районе, заночевал у какого-нибудь очередного собутыльника или не успел на последний автобус. Такое бывало и раньше, поэтому никакой тревоги она не испытывала, легла спать в пустой избе, даже не подозревая, что в каких-то двухстах метрах от её крыльца, в ледяной зимней тьме, как раз в эти минуты замерзает её отец. Вот так буднично, страшно и пришла эта смерть.
Нашли его только утром, когда рассвело и Савелий пошел с ведрами за водой. Старик дико закричал на всю улицу, и Люба, выскочив на крыльцо в одних носках, сразу всё поняла.
Весь этот ужас обрушился на неё неподъемной плитой. Как хоронить отца? В карманах пусто, в доме — ни копейки, ни одного рубля на гроб или могильщиков. Соседи — такие же нищие старики, помочь ничем не могут. Люба сидела в нетопленной избе у остывшего тела Петра и беззвучно выла от собственного бессилия. Но случилось чудо: в этот же день в Выселки случайно заехал Сашка. У него в деревне оставались какие-то свои дела, и он решил заглянуть к армейскому корешу.
Люба выскочила на крыльцо и буквально бросилась к нему на грудь, как к последней надежде на всем белом свете. Сашка не подвел. Он взял всё на себя: съездил в район, достал приличный гроб, помог Любе обмыть и одеть друга в его единственную чистую рубашку. С мужиками подхватили гроб и кое-ка смогли дотащить до кладбища.
Созвав немногих оставшихся мужиков выдолбить могилу в промерзшей, каменной январской земле, рядом с Тамарой, он попрощался с другом.
После похорон Сашка долго стоял на крыльце Прошиных, курил и хмуро смотрел на занесенную снегом улицу. Он звал Любу с собой в город:
— Поехали, Любка. Чего тебе тут одной зимой делать? Замерзнешь ведь пропадешь. У меня перекантуешься первое время, работу какую-нибудь найдем. Не чужие ведь.
Но Люба упрямо замотала косой и наотрез отказалась:
— Нет, дядя Саша. Не поеду. Мое место здесь, рядом с мамой и папой. Избу я не брошу. Справлюсь как-нибудь.
Сашка только тяжело вздохнул, оставил ей немного денег и пару банок консервов, что завалялись в машине и, махнув рукой, уехал. Прошло полтора месяца. Люба честно пыталась выжить. Но зима не щадила одинокую девчонку. Она доела последние заготовки из погреба, выскребла дочиста кадушку с квашеной капустой, и однажды утром поняла, что с одной банкой огурцов, что оставалась в доме, она не выживет . Больше в доме не было вообще ничего. Ей исполнилось девятнадцать лет. Ни образования, ни работы, ни единой родной души. Мороз выстуживал углы, дрова подходили к концу, и дикий страх голодной и холодной смерти посреди глуши, наконец, сломал её упрямство. Она поняла, что одна просто не сможет.
Вот тут она и вспомнила про старый сундук. Дрожащими от холода пальцами Люба откинула тяжелую крышку и достала с самого дна жестяную коробку из-под индийского чая взяла плотную белую карточку — визитку Ильи Степановича Белицкого.
Люба сунула карточку в карман куртки, достала из погреба последнюю, двухлитровую банку соленых огурцов — тугую, пахнущую сухим укропом и чесноком. С трудом удерживая её подмышкой, она побрела через сугробы к магазину на самом краю деревни.
Внутри лавки было тепло от чугунной печки. За прилавком стояла продавщица Наташа, кутаясь в пуховый платок. Люба подошла ближе, выставила банку на прилавок и тихо, со стыдом в голосе попросила:
— Наташ, дай, пожалуйста, позвонить. Мне один звонок в город надо сделать.
Наташа удивленно приподняла выщипанные брови, окинула Любу оценивающим взглядом и фыркнула:
— Позвонить? Какая шустрая! А деньги у тебя есть? Сейчас все знаешь, сколько стоит?
— Денег нет, — Люба опустила голову, пододвигая банку ближе к продавщице. — Но вот… есть банка соленых огурцов. Вкусные, сама солила, хрустящие. Возьми, Наташ. Дай, пожалуйста, позвонить. Мне очень надо.
Наташа посмотрела на тугие, зеленые огурцы за стеклом, сглотнула слюну, хмыкнула и ловким движением убрала банку под прилавок. Из-под ящика она достала старый телефон и протянула его Любе:
— Ладно, давай. Только быстро. Наглеете вы тут совсем. Вон на улицу выйди, там лучше ловит.
Люба вытащила из кармана заветную белую визитку Ильи Степановича. Её пальцы дрожали так, что она дважды ошибалась, нажимая на маленькие кнопочки. Наконец, послышались долгие, глухие гудки. На том конце провода щелкнуло, и Люба услышала глубокий, уверенный голос Ильи Степановича Белицкого.
********
В телефонной трубке что-то глухо щелкнуло, затрещало, и сквозь помехи далекого межгорода прорвался глубокий, ровный голос Ильи Степановича Белицкого. Он ответил сразу, спокойно, как человек, привыкший к важным звонкам.
— Алло, слушаю вас.
Люба судорожно сглотнула и крепче сжала трубку холодными пальцами. Сердце забилось у самого горла. Пять лет тишины, пять лет глухой деревенской жизни отделяли её от этого голоса. Продавщица Наташа у печки демонстративно отвернулась, делая вид, что пересчитывает консервные банки, но ухо держала востро.
— Здравствуйте, Илья Степанович, — тихо, сорванным от волнения голосом произнесла девушка. — Это Люба.
На том конце провода воцарилась мгновенная, звенящая тишина. Илья Степанович замолчал так резко, словно у него перехватило дыхание. Люба почти физически почувствовала, как этот массивный городской человек на секунду замер у своего стола. Но голос его, когда он ответил, остался ровным, без тени вражды:
— Здравствуй, Люба… Что-то случилось?
— Да, — Люба заставила себя выдохнуть, глядя на заиндевевшее окно лавки. — Родители умерли. Мама весной, а папка… папка ... - она замолчала собираясь с духом - Родителей больше нет. Я одна осталась. Совсем одна в Выселках.
Илья Степанович не стал расспрашивать про детали, не стал припоминать старые суды и её детское вранье в протоколах. Он сразу перешел к делу, жестко и конкретно, как и подобает мужчине:
— Сама сможешь приехать в город? На вокзале встречу.
— Нет, — Люба опустила голову, разглядывая мыски своих поношенных сапог. — У меня нет денег. Вообще ничего нет. Даже на автобус.
— Хорошо, — коротко отрезал Илья. — Я завтра приеду к тебе. Будь дома, собери самое нужное, что хочешь взять с собой. Жди.
— Спасибо, — прошептала она.
В трубке пошли короткие гудки. Люба бережно протянула трубку хозяйке. Наташа из-под прилавка даже не посмотрела на неё, только хмыкнула, забирая аппарат. Люба застегнула куртку, подняла воротник и побрела обратно через сугробы в свою пустую, холодную избу.
Илья Степанович сдержал слово. На следующий день в полдень к покосившемуся плетню Прошиных, надсадно ревя мотором и буксуя в глубоком снегу, выкатился огромный, чистый городской внедорожник. Илья вышел из машины, кутаясь в дорогую дубленку. Он зашел в избу, окинул взглядом выстуженные углы, пустые полки и закопченную печь. На Любу он посмотрел пристально, тяжело, но без обиды и суровости. Перед ним стоял уже совсем другой человек — бледная, исхудавшая от нелегкой жизни девятнадцатилетняя девушка с тусклой русой косой и взрослыми, выплаканными глазами.
— Собирайся, — тихо сказал Илья. — Самое нужное собрала. - Люба кивнула. - . Избу заколотим.
Собирать Любе было нечего. Она сложила еще вчера в брезентовую сумку пару сменных старых кофт, простенькое нижнее белье, мамину шаль и ту самую жестяную коробку из-под индийского чая. Илья сам запер замок, заколотил ставни, приподняв покосившуюся калитку, плотно закрыл её и, подхватив её легкий баул и усадил девушку на теплое кожаное сиденье машины. Позади оставались заснеженные Выселки, две свежие могилы на сельском погосте и вся её былая, беглая детская жизнь.
В город приехали поздно вечером. Квартира Белицких встретила Любу ярким светом, непривычным теплом и тихим детским смехом — из комнат доносился топот четырехлетнего Димки, который как раз укладывался спать. Варя встретила Любу в прихожей. Женщина сильно изменилась за эти годы: она выглядела счастливой, умиротворенной матерью, и былая скорбь полностью сошла с её лица. Она не стала бросаться к Любе с объятиями, помня её старое отчуждение, но приняла куртку и пригласила войти. Показала где можно умыться с дороги, потом налила горячего чаю, усадив за большой кухонный стол.
После того как Любу накормили и устроили на ночлег в гостевой комнате, на большой светлой кухне собрался семейный совет. Илья и Варя сидели напротив друг друга, негромко переговариваясь, чтобы не разбудить детей. Вопрос стоял жестко: что делать дальше с этой взрослой, абсолютно неприспособленной к городской жизни девушкой?
— Образования у неё никакого, Илюша, — тихо, качая головой, заговорила Варя, помешивая ложечкой остывающий чай. — Восемь классов в деревенской школе и ничего больше, дальше — пустота. Пять лет дома сидела, огороды полола да за больной Тамарой ухаживала. Кроме мытья полов и чистки картошки она ведь делать ничего не умеет. Ей уже двадцатый год. В обычную школу идти поздно, за парту с детьми её никто не посадит. В колледж или техникум её тоже не возьмут — там аттестат за девятый класс нужен нормальный, а не её деревенская справка об окончании восьмилетки, да и конкурс везде. Она просто пропадет в городе, если мы ей ремесло какое-то не дадим.
Илья Степанович хмуро тер подбородок, обдумывая слова жены:
— Может, на завод её пристроить? Или курьером куда?
— Каким курьером, Илья? Она города не знает, улиц боится, от машин шарахается, — вздохнула Варя. — Ей специальность нужна, чтобы она сама себя прокормить могла. Я вот что подумала… Помнишь, она в Выселках сама хлеб пекла, огурцы эти соленые делал, щи с квашеной капустой варила, готовить любила У неё к этому рука лежит. Давай найдем для неё хорошие кулинарные курсы. Профессиональные. Где за полгода-год учат на поваров или кондитеров. В столовых, кафе всегда люди нужны, голодной не останется.
— Курсы — это хорошо, — согласился Илья. — Но они же платные, Варя. И недешево стоят, если брать нормальный комбинат с дипломом.
— Ничего, оплатим, — твердо ответила Варя, накрывая ладонь мужа своей рукой. — Мы столько денег на детективов и суды когда-то потратили, неужели на учебу ребенку не найдем? Но начать, Илюша, надо совсем с другого. Надо начать с её внешнего вида. Ты посмотри на неё — худая, серая, в этой жуткой куртке, волосы паклей висят. В таком виде её ни на какие приличные кулинарные курсы просто не возьмут, там медицинская комиссия и санитарные нормы. Завтра же займемся её преображением. Сделаем из нашей деревенской девчонки нормальную городскую девушку.
С этого дня в жизни Любы началась огромная, непривычная и пугающая её работа по преображению. На следующее же утро Варя твердой рукой повела её в город. Первым делом они отправились в хорошую парикмахерскую. Люба испуганно сидела в мягком кресле перед огромным зеркалом, пока мастер аккуратно распускал её тяжелую, тусклую косу. Отрезать её Варя не разрешила, но волосы тщательно промыли хорошими шампунями, подровняли посеченные концы и уложили в красивую, аккуратную прическу. Из зеркала на Любу вдруг посмотрело совсем другое лицо — свежее, с открытым лбом и правильными чертами.Затем руки. Мастер долго смотрела на руки молодой девушки и провозившись с ними около часа, с облегчением вздохнула
-Ну вот, теперь не стыдно и руку для поцелуя протянуть.
Люба посмотрела на свои руки и удивилась такой красоте.
Затем начались бесконечные магазины одежды. Варя безжалостно заставила Любу оставить в мусорном ведре её старые выселковские кофты и поношенную куртку. Они часами ходили по торговым центрам, выбирая новые вещи. Варя покупала всё самое лучшее, но простое и элегантное: теплые шерстяные свитера, удобные джинсы, теплую дубленку и добротные кожаные сапоги на устойчивом каблуке. Люба послушно, как манекен, переодевалась в примерочных кабинах, с непривычки путаясь в молниях и пуговицах. Ей было дико, стыдно и непривычно тратить такие огромные деньги на одежду, но Варя мягко пресекала все её попытки отказаться. На нижнее белье она смотрела как на картинку и, примеряя на себя, гладила кружева и плакала, что видит эту красоту впервые.
Полная смена гардероба и внешности заняла почти две недели. Когда в субботу вечером Люба вышла к ужину в гостиную в новом трикотажном платье, с аккуратно уложенными волосами, Илья Степанович даже замер у двери, выронив газету. Перед ними стояла взрослая, статная и очень красивая девушка. Застенчивая, смущавшаяся таких кардинальных перемен. Деревенская сирота исчезла, оставив позади нищету. Преображение началось, и впереди Любу ждала интересная, немного пугающая ее жизнь. Варя уже успела для неё присмотреть в центре города замечательные кулинарные курсы, куда Люба пошла с большим удовольствием.
Продолжение
Свидетельство о публикации №226082600903