Закрытое окно. Часть четвёртая

часть четвёртая

Лишь на седьмую или восьмую ночь, когда старинные часы в западной галерее отбили не полночь, а, как мне почудилось, моё собственное имя, когда жар немного отпустил, но тело мое оставалось слабым, как у тени, я услышал стук вновь - три тихих удара, пауза и еще один, как будто кто-то маленькой рукой, терпеливо и упорно, звал меня из соседней комнаты.

Я приподнялся на постели.

Стук повторился.

Я сел. Сердце мое неприятно дрогнуло. За окном стояла темная, безлунная ночь. В коридоре было совсем тихо. И все же мне почудилось, что в западной библиотеке кто-то не только стучит, но и дышит.
Я позвал Варвару Ивановну. Она пришла не сразу; когда же наконец показалась в дверях, с ночным платком на плечах и с маленькой лампой в руке, лицо ее было таким бледным, будто она уже знала, о чем я спрошу.

- Что там? - сказал я. - Кто стучит?
Она долго молчала.

- Никто, сударь, - отвечала она наконец. - По крайней мере, из живых - никто.

Эти слова, произнесенные ею тихо, почти равнодушно, словно о чем-то давно решенном, повергли меня в еще большее беспокойство.

- В библиотеке, - продолжала она после паузы, - давно никто не жил. С тех пор как... с тех пор как...

Она не договорила.

Но я уже поднялся с кровати. Сам не зная зачем, я накинул халат, взял лампу и, опираясь на стену, пошел по коридору. Варвара Ивановна следовала за мной шагов на пять позади, не приближаясь и не отставая, как человек, который боится увидеть то же, что и вы, но не смеет оставить вас одного.

Западная библиотека была в конце коридора. У двери я остановился. Стук повторился снова, теперь уже отчетливо: три удара, пауза, один. И тут я заметил, что на полу под дверью дрожит узкая полоска света.

Старуха перекрестилась. Она побледнела так, что я увидел под её кожей сухую, почти прозрачную сеть жил.

 - Там свет! - воскликнул я.

Она отвела глаза.

- Свет, сударь, иногда остаётся там дольше, чем люди.
Я взялся за ручку и толкнул дверь. Она поддалась с тяжёлым, жалобным стоном, будто долгие годы хранила в себе дыхание запертого пространства. В лицо пахнуло холодом, сыростью и духом тления. Пыль в свете лампы висела серебряной мутью.

И в ту же секунду лампа в моей руке потухла.
Не разбилась, нет, а именно потухла, словно кто-то из темноты дохнул прямо в пламя. Передо мной открылась черная, густая пустота, в которой, однако, через мгновение начали проступать очертания комнаты, которая являла своё мёртвое нутро, точно поднявшийся из глубины труп в стоячей воде.

Стол, кресло, камин, портрет Элеоноры на стене и –  у западного окна –  большие напольные часы. У стены, в чёрном мешке теней, можно было различить очертания старой тахты. Я вошёл в библиотеку. Часы в углу тикали так медленно, что каждый их удар казался последним.

В комнате было темно, но вдруг на столе, вспыхнула свеча; она горела низким, почти мёртвым пламенем, освещая портрет моей сестры, покрытый пылью, и узкую тахту. На тахте лежал детский башмачок. Один-единственный. Второго не было.
В слабом огне свечи мне показалось, что лицо на портрете переменилось: с него сошла детская мягкость, оставив только немой, укоризненный ужас. Я шагнул ближе и заметил под портретом тетрадь в чёрном переплёте. Обложка её была влажна, будто на неё долго дышали. Я раскрыл её дрожащими руками.

Записи оказались не моими, но письмо, выведенное на первой странице, было столь знакомо, что кровь моя застыла в жилах.

Это был почерк моей матери.

Она, видимо, написала то, о чём никогда не говорила вслух. Там значилось:
"Доктор подтвердил: смерть Элеоноры наступила от удушья угарным газом. Дверь библиотеки была заперта изнутри не полностью; мальчик, вероятно, захлопнул её в припадке раздражения, а затем ключ остался в его руке. После удара и лихорадки память его разрушилась. Не говорить ему об этом. Пусть болезнь пощадит то, чего не пощадила его рука."

Я опустил тетрадь.

Приблизившись к окну, я снова услышал стук, на сей раз отчетливее; и мне, о ужас, почудилось, будто из-за ставен кто-то не только стучит, но и дышит.
Я приложил руку к стеклу.

Оно было ледяным, как надгробие.

И в ту же секунду, клянусь всем, что ещё держит меня в этом мире, в стекле западного окна, за моей спиной, вспыхнуло отражение: не моё лицо, истощённое и серое, не свеча в дрожащей руке, но маленькая девочка с прижатыми к груди ладонями, стоявшая в тени и смотревшая на меня с тем выражением, которое бывает не у живых, а у тех, кого живые однажды предали.

Я обернулся.

Комната была пуста.

Но стук повторился.

Три удара.

Пауза.

И ещё один, последний, как вздох того, кто слишком долго ожидал у закрытого окна.

На стекле изнутри проступили маленькие отпечатки ладоней.

Я не закричал лишь потому, что крик застрял в горле.

Я резко отпрянул, можно сказать отпрыгнул в страхе от окна – и фигура, просочившись через стекло оказалась внутри комнаты.

Это была она. Не взрослая женщина, не призрак в театральном смысле слова, а именно моя сестра в том возрасте, в каком я видел ее в последнюю ночь: тонкая, в белом домашнем платье, с волосами, падающими на плечи, с иссохшим, почти прозрачным лицом. Она повернулась спиной ко мне и медленно, очень медленно постучала пальцами в стекло.

Затем она повернулась ко мне.

И это поворот ее головы был страшнее всякого внезапного появления, всякого скрипа, всякого окровавленного лица, ибо в нем было не зло, не ярость, а тоскливое, бесконечно утомленное ожидание, словно она уже сорок лет стояла у этого окна и все еще надеялась, что брат ее, наконец, войдет.

Я отшатнулся и, ослепленный ужасом, схватился за край стола. Тогда же, как будто из самой глубины стены, я снова услышал тот детский кашель - сухой, слабый, прерывающийся, мучительный. И в тот же миг память моя, до той поры смутная и как бы нарочно утаиваемая от меня, раскрылась, как гробовая крышка.

Вспомнил ее просьбу закрыть окно. Вспомнил мой злой ответ. Вспомнил, как я захлопнул дверь и повернул ключ. Вспомнил жару, дым, свой упрямый отказ слушать ее стук. Вспомнил, как потом, уже поздно, открыл дверь и увидел ее на полу. Вспомнил даже то, чего прежде не мог вынести: лицо мёртвой сестры. Восковое лицо в обрамлении светлых прядей волос, один глаз был открыт, другой полузакрыт.
Челюсть как будто «опустилась», потеряла опору —  из-за чего контур лица поменялся, а подбородок выглядел слабым. И ужаснее всего было не это, а выражение ее детского лица - не страдание даже, а какой-то немой укор, как будто она уже знала то, чего я еще не знал, и смотрела на меня не как на брата, но как на того, кто слишком поздно вошел в комнату.

Вся череда трагических событий наконец то выстроилась для меня ровной чередой…


Рецензии