Закрытое окно. Часть первая

Часть первая.

Я должен начать с признания, которое даётся мне тяжелее, нежели если бы я признался в убийстве: я долгое время жил в одном доме с мёртвой памятью, и лишь теперь, когда пугающий стук в западной библиотеке нашего старого дома стал слышаться мне яснее собственного сердца, я понял, что забвение было не милостью, но казнью, отсроченной на годы.

И в ту ночь, когда старинные часы в западной галерее отбили не полночь, а, как мне почудилось, моё собственное имя, разум мой уже был поражён тем тихим и упорным недугом, который не кричит, не бредит, но медленно, как сырость в древней кладке, проникает в самую сердцевину души.
 Но обо всём по порядку…

 *   *   *
Дом наш, некогда просторный и шумный, стоял теперь на краю запущенного парка, как истлевшая память о семье, давно рассеявшейся по миру. Кроны старых лип, черневшие за окнами, не шелестели, а словно шептали что-то про себя; сырость ползла по стенам; в коридорах пахло пылью, старыми тканями и тем особенным затхлым духом, который бывает только в домах, переживших и радость, и смерть. Отец мой и мать умерли уже много лет назад; сестра же моя, Элеонора, умерла еще в детстве, и только старая экономка Варвара Ивановна, служившая в доме с незапамятных времен, по-прежнему жила в низкой комнатке у кухни, как последняя стража прошлого.
Я вернулся сюда на склоне лет, уже после отставки, уже после того, как прожил, по правде сказать, самую шумную и деятельную часть жизни. Жена моя, добрая и тихая женщина, недавно умерла после долгой и изнурительной болезни; сын и дочь мои выросли, разъехались и жили далеко, каждый своей взрослой, отдельной жизнью; и я, внезапно оставшийся один, как бывает одинок человек после долгих лет семейного шума, решил поселиться в родовом доме, чтобы провести здесь остаток отпущенных мне дней в тишине.

Тишина, однако, оказалась не тем благом, каким я ее воображал.
По приезду, распаковав дорожные чемоданы и сумки, уже к вечеру, я решил перевести дух и прогуляться под руку со своей памятью, вернее с тем, что от неё осталось.
Я обошёл дом по периметру, иной раз продираясь через разросшиеся зелёный гомункул, состоящий из непролазной массы зарослей, кустов и деревьев, который поглощал дом в своё нутро. В самом доме было много окон, больших, высоких, с тяжёлыми переплётами; днём они смотрели в мир, как усталые, неподвижные глаза, ночью же тонули в чёрной пустоте. Но одно окно, западное, в библиотеке, как я ещё помнил с детства было всегда затворено ставнями. Я помнил, что оно меня всегда пугало и мне иногда виделось, как слабый отблеск свечи иной раз дрожал в трещине стекла, будто кто-то, уже лишённый голоса, всё ещё просил быть услышанным.

Уже будучи взрослым, предаваясь своим мыслям, я часто стоял где ни будь на улице и глядел на чужие окна, как смотрят больные на чужую жизнь, надеясь найти в ней объяснение собственной тоске. Открытые окна казались мне обманчиво ясными и в этих случайных прямоугольниках света скрывался ключ к тайне человеческой жизни.
Я видел женщину, наклонённую над шитьём, и думал: вот, она счастлива. Видел ребёнка у стола и думал: вот, он безмятежен. Видел старика с газетой и думал: вот, он спокоен. Но стоило взглянуть внимательнее, и все эти ясные картины распадались: у женщины дрожали пальцы, ребёнок не играл, а беззвучно шевелил губами, старик читал одну и ту же строку много раз, не понимая её. Тогда мне становилось ещё тяжелее, ибо я чувствовал, что открытое окно показывает лишь внешнюю оболочку, а всё подлинное, всё сокровенное, всё страшное остаётся за закрытой створкой.

И всякий раз, когда я думал, что поймал истину, истина ускользала. Я видел только наружный рисунок, а глубина, как всегда, оставалась скрыта. Меня это влекло и тревожило одновременно.

Закрытое же окно в нашей библиотеки, и в детстве, впрочем, как и сейчас мучило меня иначе. В нём не было зрелища, не было даже обещания зрелища; и всё же именно к нему, как к бездне, тянуло меня неодолимо. Я не мог сказать, отчего именно: то ли от тишины, что исходила от него, то ли от того странного, едва уловимого запаха, который временами сочился из-под старой рамы, запаха пыли, сырой древесины и чего-то ещё, более тяжкого, более горького, похожего на затухающий уголь.

Слишком долго не бывал я здесь. Лет десять, а то и более. Отношения мои с родителями так и не стали прежними после той давней трагедии, о которой я, должно быть, слишком долго не хотел вспоминать. Мы виделись редко; письма были сухи; последняя близость между нами давно уже истлела. Я знал, что отец мой, старый, упрямый и суровый человек, не простил мне чего-то, хотя, будучи ребенком, я не понимал, в чем именно состоит моя вина. Мать моя была мягче, но и она тоже, как мне теперь кажется, жила тогда уже не любовью, а болью.

О той ночи я помнил лишь отдельные, как бы случайно проявленные в уме места: дождь по стеклам, слабый кашель Элеоноры, запах сырого дерева, мое раздражение, и потом - дверь, которую я закрыл.

Все прочее было поглощено временем, болезнью и тем странным нравственным оцепенением, в котором человек не забывает, а именно отталкивает от себя память, как отталкивают рукой горячее железо.


Рецензии