Глоток кислорода, часть 3. 2
В августе я вспоминаю и о событиях 1991 года.
В альманах «Глоток кислорода» помещены не только стихи Аркадия, но и его воспоминания. Рассказ о кавказском походе, посвященный Игорю Айзинсону, я уже поставила на ПРОЗА.РУ, а сейчас - еще один отрывок из дневниковых записей Осипова. Публикации его в альманахе предпослан мой нижеследующий текст.
«Пристальный взгляд на собственную судьбу в контексте исторических событий, свидетелями которых мы являемся, осмысление происходящего чистым, сильным разумом – вот содержание дневника Аркадия Осипова, этого огромного, почти ежедневного труда, без преувеличения, нравственного подвига, потому что происходящее: политические ситуации, сюжеты “жизней”, собственные поступки, – все оценивает он судом совести, соизмеряя свою судьбу с высшими образцами…
В августе 91- го нравственные ориентиры привели Аркадия в эпицентр драматических событий, к Белому дому, где в ожидании военного наступления ГКЧПистов провел он трое суток, между прочим, встретив там и других митхатян. Эти его воспоминания тоже записаны по горячим следам. Но и в те дни не был он ни участником “кольца”, ни трибуном, ни бойцом, а был отдельной личностью, с индивидуальной ролью защитника, потому что во всех перипетиях судьбы главное свое предназначение видел в служении, принимая сердцем боли и проблемы каждого человека».
Аркадий Осипов
ЧЕЛОВЕК НА ПЛОЩАДИ СВОБОДЫ
Из дневника
22.08.91. Какое торжественное, счастливое ощущение истории, проходящей сегодня непосредственно через нас всех, изматывая тело усталостью, нервной дрожью и таким комплексом чувств, какого ни вычитать, ни выдумать, ни нагнать на себя искусственно.
…Рано утром, в понедельник, 19 августа – звонок: “Аркадий! Произошел переворот. Все кончено”. И я уже думаю: чем же буду жить, как примирю в себе это новое ужасное событие, и, вообще, – насколько я сам демократ, уж так ли велика моя роль, что я переживаю ее потерю как трагедию? Ах, как легко было просто верить в этот процесс, в его самодвижение и саморазвитие, иногда участвуя в митингах, собирая деньги на шахтеров, на Сахаровский конгресс. И вот этого “удовольствия” у меня больше нет. И это пустое место в моей жизни, в психике, мутит и мучает, и требует, требует внимания и каких-то внутренних усилий, о которых я еще ничего не знаю.
Ненависть и бессилие – с этим нельзя жить, нельзя носить в себе постоянно эти чувства. Пока карикатурность теперешних заговорщиков была в какой-то степени узаконена левой прессой, я в этом общественном обличении вроде и свой голос слышал и этим успокаивался. Я их узнавал, высчитывал, засвечивал правилами той науки, того опыта, который вынес из мира героев российской словесности, из их проблем и поисков, и мне было важно, что я не ошибался. И, как маленький, я каждый раз был счастлив, если кто-то разделял со мной это состояние.
И вот, как будто все опоры рухнули, и, оставаясь в поле своих политический пристрастий, скорее – любви к определенным общественным фигурам, я вдруг осознал, что моя любовь перестала быть легальной, нормальной, свободной. Ведь суть переворота очевидна – больно однородна компания, его осуществившая.
И очевидны последствия: тебя, словно пробкой, заткнут – сиди со своими чувствами – они больше ничего не отражают, они никому не нужны и из радости превращаются в постоянную боль унижения, тоски, злобы на эту проклятую российскую действительность, которую уже как-то я привык видеть позади, в чисто историческом осуждении.
Нет, жизнь не для счастья. И теперь это тоже просто и ясно. Если выбирать между мертвой общественной атмосферой доперестроечного образца (где все раз и навсегда регламентировано, на всем – клейкий стандарт, когда самая правильная мораль противна, потому что предписана, предложена к неукоснительному исполнению, не считаясь с твоими соб¬ственными поисками, твоими пробами и ошибками, без которых нет живого мира чувств, нет внутреннего движения) и взбудораженной, цветной, очень полярной и разноликой жизнью последних 4 – 5 лет, то разве можно сомневаться и предпочитать брежневский эрзац свободы сегодняшнему плюрализму мнений и поверений, нет, конечно, но… – на ярмарке всегда веселее, чем в ярме. Но… в конце концов, в основе всего – именно труд, тяжелый, унылая трата сил, износ и расход, которые трудно облагородить (да и оправдать) средствами чисто демократического подхода в нашем сегодняшнем его смысле.
Вот эту слабину и чувствуют, и бьют в нее вчерашние историки от партии, опираясь на то, что люди тяжелого физического труда, монотонного жизнерадостного распорядка,- да при сегодняшних экономических проблемах,- не всегда понимают, почему демократы – их союзники. И чем труднее, чем хуже жизнь, тем больше непонимания и раздражения на парламентских “болтунов”. Значит, делая рывок в будущее, наше общество не учло своих шансов и возможностей, демократы оторвались от трудящегося, голодающего, отупевшего от бытовухи народа, и тут-то вот и стали между ними эти “доброхоты”. Комитет чрезвычайного положения, или как там они себя обозвали. И тычут пальцем в демократию и перестройку.
И как же это гадко, потому что обман налицо, потому что речь идет не о вине демократов, а об их бедах, точно таких же, как у недоверяющего им народа.
Значит, время не пришло, значит, не доросли, значит, – снова в болото – на сколько-то лет? Но это же невозможно – не иметь права на очевидность, с ума сойти можно! И все-таки видишь – так и живет человечество вот уже сколько тысячелетий, корректируя свои рывки по правилам обратной связи, не прощая обществу ни крайне правого, ни крайне левого. Значит, чтобы не сойти с ума, сейчас этот закон надо заложить в себе как новую парадигму и очнуться наконец. Кино кончилось, иллюзии прошли, а жизнь осталась. Какая она теперь – я даже уже не знаю, совсем успел забыть…
* * *
Когда 19-го я вылез из метро на “Пушкинской”, примерно в 11 часов утра, сразу напротив Елисеевского, увидел штук десять БТРов, идущих вниз, к Кремлю. Какой-то тип возле меня в бежевой выглаженной паре, из тех, кого называют клиентами, неуверенно бросил в мою сторону: “Доигрались! Болтать надо меньше. Развели беспорядки, демократы”. Я остекленел: “Сами-то кто будете? При чем здесь демократы? Вам-то они чем не пришлись?” Он понял, что обознался, сделал чужое лицо. И опять неприятно, неприятно чувствовать себя злым, трясет раздражение против этой сытой, спокойной морды – вот он, мой соотечественник.
На Манежной начинается митинг. Народу не более пятисот человек. Девушка раздает белые листочки, все тянутся, я у кого-то вырываю – указ Ельцина. Как все точно и ясно! Даже спокойно. Именно это сразу останавливает внимание – почему так спокойно? Ни оскорбительных кличек, ни площадной брани, ни истерических призывов. Забастовка. Конечно! Просто неповиновение! И в это так верится!
Со стороны Манежного проезда от Александровского сада – гул техники. Танки. Все совсем по-другому. Единственная забота – куда отбегать? Нет, уйти – именно теперь даже в мыслях нет, но где тот закоулок, тот проходной двор, куда можно выскочить, если …что такое это “если”?
Но только уйти отсюда живым. Непредставимо – не вернуться. Непредставимо. Пустая квартира и онемевшая, застывшая мама, для которой тоже кончилась жизнь.
Солнце, синева с белой ватой облаков, какие-то деревянно-бетонные ограждения возле “Националя” и бегущие по площади люди. Туда, к танкам, – наклонные палочки, словно стягиваемые силь¬ным магнитом, – все в одном направлении. Жмусь к огра¬де уни¬верситетского корпуса. Трус, и знаю это. Но и уйти невоз¬можно.
…Восьмиколесное чудище остановилось прямо у кромки асфальта. Чумазый, в танковом шлеме парень ошалело озирался в своем люке. И видно было, что ему совсем не до нас. “Куда ты едешь? Неужели в своих стрелять будешь?” – кричали ему женщины. Именно женщины, некоторые из них беспощадно резкие, словно в истерическом срыве, чтобы тут же, подхватив свои сумки, идти дальше. Солдатик был просто растерян: “Я потерял своих. Куда я заехал?”
И тут меня кто-то берет за локоть: “Товарищ, что вы тут делаете?” Сережка С – н. Почти напугал. Даю прочесть указ Ельцина – уже вроде с некоей миссией, уже словно “от име¬ни”. И вижу себя насквозь через это голубое стекло непроизвольного геройства, как бы прямой причастности к происходящему. Какое там!
…Опять же солнце печет, время отпусков и гуляний, сезон зрелищ, и вся площадь митинга – как огромная сцена, хочешь – играй, хочешь – будь зрителем. Только что зыркал глазами – куда бы спрятаться, тут же в запальчивом раже, почти с ненавистью ругаешься с “иноверцем”, тут же чувствуешь себя на каком-то общем празднике, карнавале с элементами жутковато-рискованных аттракционов. И именно поэтому рано или поздно вдруг спохватываешься – да что это за наваждение! Да сколько же здесь можно стоять? Этому зрелищу не будет конца.
Свежие люди подходят, подключают свои эмоции, генерируют какое-то время, устают, уходят. Но кто за кого здесь, и до какой степени, и ввиду какой причины или конкретной опасности – почти никто не знает. И для меня реальное, непосредственное – моя память о себе самом, о своей работе, о своем доме, о своих ближних планах. Надо идти… Но как жалко оставлять это место, будто именно здесь вот-вот вспыхнет свет какого-то высшего смысла, искупающего все остальное.
* * *
19 августа – дата, которая войдет во все учебники и хроники. На Манеже все так же, только солнце передвинулось, приобрело более оранжевый и багровый оттенок, сырые облака после недавнего дождичка. Колонна техники возле Манежа уже в кругу оцепления, но так же перегораживают им путь пустые троллейбусы, так же снуют по всей площади фигурки людей и скандирует лозунги сбившаяся более плотно часть их возле гостиницы “Москва”, где идет “бессрочный” митинг.
Слышу грохот техники: от “Метрополя” идет колонна маленьких танкеток. Вылетает первая машина, едва успеваю перебежать ей дорогу. Танкист знаками спрашивает милиционера: куда? И рвет по направлению к Манежу. Вторая машина – следом, тормозя то одной, то другой гусеницей, отчего корпус машины бросает в стороны, выбивая снопы искр из асфальта, с грохотом проносится мимо.
И вдруг – стоп, тишина. Я оборачиваюсь через плечо: перед клюнувшим, осевшим на полном ходу танком стоит молодой человек в светлой рубашке, стоит совершенно один, почти спокойно, опустив руки. Борода, бледное лицо, смотрит чуть в сторону, будто не видя танка, и в то же время слитый с ним, вобравший в себя эту страшную энергию механизма, погасивший ее и уже осознавший это. Какая незаметная и какая огромная победа! Он все сделал сам, не защищенный не только броней, но даже теми, кто был вокруг и не обращал на него никакого внимания. Через секунду танки уже были облеплены людьми, но было мгновение, когда танки были окру¬жены свободной, запретной для всех зоной, в которой стоял только один человек в светлой рубашке с короткими рукавами.
…Настоятельна необходимость запомнить те дни. Я видел окружающих, чувствовал и контролировал себя, я пытался понять свое место, сопоставить свое поведение с поведением других, с общими представлениями о героизме и гражданственности – и проваливался, и недоумевал, и разочаровался в себе и в этих общих представлениях.
Радио бубнит свое: открыть глаза народу, грозит голод, перестройка зашла в тупик, чрезвычайное положение… Запад говорит о заявлениях Ельцина, Буша… Но самое важное и ре¬шающее в итоге – это собственное ощущение ситуации в непредсказуемом соотношении оптимизма и пессимизма, которые, в свою очередь, являются производными подчас самых мелких и ничтожных причин и случайностей. Я не то что не верю и не принимаю в расчет того, о чем долдонит радио, а просто поглощен своим настроем, в котором вера “в Ельцина” (практически беспредметная, необоснованная) перевесила все официальное. Доминанта!
* * *
Митинг у Белого дома 20 августа. Мы не видим выступающих. Тревога… Тревога после речи Ельцина, когда он говорил об арестах, об ожидаемом штурме Белого дома, об этой последней надежде на народ. И еще. Скандировали: “Свобода или смерть!” – и я стоял с опущенной головой и думал, как это легкомысленно, как это лихо.
Свобода – это эквивалент жизни. “Жизнь или смерть!” – это абсурд. И для огромного большинства здесь жизнь не ставится под сомнение, не предполагается такой жуткой, что можно предпочесть ей смерть. Другое дело – лидеры на трибунах, вот их жизнь под угрозой, как и жизнь хунты в случае проигрыша.
Заложники политической борьбы, они сегодня вербуют союзников, проявляя крайнюю степень решительности, смертельного выбора. Тем и тем деваться уже некуда.
А мы? Мы влюбляемся в од¬них и ненавидим других, мы предлагаем свои жизни, ставим на общий кон самую последнюю ценность – возможность быть, в которой, в сущности, не вольны. Но искушение так велико, так несомненно, так очевидно, что в дилемме – те или эти? – нет никаких вопросов, выбор ясен. Хочешь Ельцина – сопереживай сегодня вместе с ним, рискуй вместе с ним. Вся логика ведет к этому, и вдруг становится страшно.
Чувствую себя как джунглях, где от меня, от моего внимания, реакции, тактики зависит исход сегодняшнего дня. Резко обострилось чувство опасности. Я охлопываю карманы светлой куртки: сигареты, спички. Портфель и зонт. Я к чему-нибудь готовился? Куда-то собирался? Нет, я просто предоставлен себе. Я хочу вернуться к тому месту, где зреет страшное многоликое нечто, определяемое как воля народа, как борьба за демократию.
И в то же время я словно чувствую запах железа, звериными ноздрями – запах капкана, и именно там, на этой площади, которая вдруг представляется безнадежной западней. И каким-то ясным инстинктом меня ведет не на эту площадь дома Советов, а по кругу, по периферии этого места, на котором сошлось сегодня столь много.
На углу Калининского проспекта я уже точно знаю, что сверну к набережной.
3 часа. Я думаю, что быть здесь еще долго, а завтракал я давно и курю безбожно – сигарет явно не хватит. Хоть булочку, хоть что…
Тут же хлебный магазин. Полтора кирпича горчичного. И, жуя на ходу корку, я словно поймал, наконец, струю, вписался в свою роль наблюдателя, очевидца – и пока не думаю больше ни о чем.
Спускаюсь к реке. Набережный проезд под мостом тоже завален. Практически железный мусор. Все, что я видел, – баррикады – для танков не преграда, да и тренированный человек в три прыжка их одолеет. Дальше по набережной виден еще один завал и несколько грузовиков. В другую сторону – фасад Белого дома с центральной лестницей, тоже перегороженной наверху огромной кучей досок и железок, торчащих в небо, как пики. Внизу лестница – тоже вроде пропускного поста, и дальше по набережной – ряд машин поперек движения.
С одной стороны, это внушительно, это – система обороны, с другой – это похоже на игру в войну, в революцию, по методам и моделям нашего социалистического кинематографа, классических боевиков, бесконечной ленинианы, сериалов про Максима и проч. Я не могу представить себе, что вот такое можно соорудить против военной техники с верой в его эффективность. Только по условиям самой детской, самой наивной игры, при полной беспечности и небрежности к результатам этой игры, к финалу ее, который в обычной жизни всегда представляется благополучным, в том смысле, что ты просто приходишь домой и садишься ужинать.
Вечер 20-го августа у Белого дома. Фасад белого здания. Аэростат с флажками. Люди, люди. Жду гула с неба. И слушают радио: какой-то журналист, как бы видя всех нас, классифицирует: кто-то в здании Верховного Совета, кто-то на баррикадах, но самое главное – запоминайте все. Каждую мелочь. Вы – свидетели, очевидцы, вы сможете рассказать, сохранить эту правду о том, как завоевывается демократия, как всей железной махине тоталитаризма умеет противостоять мужество… безоружных людей. И эта речь – прощание.
Вот он, далекий гул. Я не ошибаюсь, и уши не обманывают. Перешагиваю высокий бордюр, выхожу на середину моста, смотрю вдаль на Кутузовский проспект – и мерещится, мерещится… дизельная дымка, танки… Гул прямо под нами. Фу ты, черт! Это речной трамвайчик выплывает из-под моста, урчит механическим чревом. И снова – ожидание.
Какой-то кудрявенький, невысокий обыватель в курточке, с голубыми глазками, умненький, развивает мысль, что на этом пире сильных мира сего проигравшим, как всегда, будет простой человек. Что ему непонятен этот ажиотаж толп. Демократы или путчисты – какая разница? Не в этом проблемы России. Ему непонятен этот ажиотаж интеллигентов. “Пир духа! Страсти! А – не сотвори себе кумира! Во! Правильно!” – очень словоохотлив, вспоминает к месту служебные истории, мастер рассказа.
Затрагивает и мои мысли: кумир обязательно родит антикумира, а значит, неизбежное участие, заложничество в чьей-то борьбе. – “Вы, должно быть, верующий?” – говорю больше о своем. – “А как же!” – сразу понимающе подхватывает и вынимает, вытаскивает из-за пазухи крест. “Вот. Старообрядческий”.
И снова: “Солдатики – вот кого жалко. Детей наших. За кого гибнут? За Сталина, за Ельцина – какая разница? Ведь жизнь отбирается. Нет, я отслужил свое сполна, но все сделаю, любому в ножки упаду, любому взятку дам, но сына своего от этого спасу. И спас!” – он распаляется, на губах закипает слюна. И мне приходит в голову: да здоров ли он?
Я не то что растерян (он мне даже нравится), но спорить особенно не хочется ввиду очевидности его устоев. Просто мягко подначиваю: “Но ведь мир чувств, его не вычеркнешь. Человек такой сызмальства, ему надо кого-то любить, идеализировать… Культура геройства и жертвы”. Он отводит уверенным жестом: “Не надо! Это мы проходили. Зачем? Есть библиотеки, есть горы нечитанного – ходи, если времени девать некуда. Вы читали Казанову?”
Отрицательно качаю головой. – “А зря! Очень поучительно. Широчайшей натуры человек и, между прочим, – философ. Мы же ничего не знаем. Одно знакомство с неизвестными мыслями, фактами – уже задача. Вот, Гумилев…” Я морщусь: “При чем тут Гумилев? А… Лев?” Он радостно, как посвященному, кивает. – “Да, Лев Николаевич – ведь все разложил, чего еще непонятного. Политика, власть – пустяки на фоне народов. Треск какой-то. Вот вы скажите, кто из поэтов современных вас всерьез интересует?” (Я молчу). “И не назовете. А писатели? Да никого нет”.
Тут мне не хочется отдать ему тему: ”Почему? Я выделяю и Распутина, и Василя Быкова, и Айтматова…” – “Я понимаю, понимаю, – иронично подхватывает он, – я уже составил представление о вас: интеллигенты, рабы периодики… Но ведь согласитесь…”. И я честно киваю: ”Конечно, Толстой и Достоевский – раньше всех”. – “Вот видите!” – даже с уважением поддерживает он.
Я все время оглядываюсь то в сумрачную, лиловую уже перспективу Кутузовского, то туда – к Белому дому. Нет, при интересе и даже симпатии к этому человечку я ни за какие доводы не откажусь сейчас от своего волнения, от сочувствия, от выбора, хотя понимаю, что да, это во многом игра и, что хуже всего, – слепая с обеих сторон. Но не разделив мир на свет и тьму, не включив в это противопоставление своих чувств – «живешь ли ты?»
“А сами вы зачем сюда пришли?” – спрашиваю наконец. И ответ уже менее ярок: “А интересно, любопытно – вон сколько дураков собралось. Это же понять надо”. Мы раскланиваемся. “Вы все-таки туда?” – “Без сомнения”. – “Ну, дай вам Бог остаться целым”.
Я отхожу на “свой пост” – угол моста и набережной дома Верховного Совета. Сумерки. Стою на бордюре с белокурым бородачом и будто исповедуюсь о своем страхе идти туда, на передовую линию, не оправдываюсь, а просто констатирую, что не понимаю, почему я могу вдруг быть убитым или задавленным в толпе, почему вдруг должна узнать об этом дома старенькая мама… И вот, мол, хожу целый день вокруг – свидетель, соглядатай, и уйти не могу, и отдаться не умею.
Он, заложив руки в карманы, вытянувшись в струну, немногословно и очень похоже отзывается: провел здесь предыдущую ночь и этот день и не уверен, что ему нужны танки, хотя видел и таких. Мне кажется, улавливаю в его тоне нотки разочарования… или это просто слабость.
Натянувшиеся тучи здорово притемнили все, только редкие светлые окна на небе. Звоню домой, говорю, что приеду в две¬надцать. Срываю мокрую кисточку боярышника – хоть что-то в желудок, хлеб уже есть боюсь, не хватало обострения язвы. Возвращаюсь, опять свободен и опять странен в этой свободе. Ведь зовут, зовут опять от центральной лестницы добровольцев записываться в сотни на ночное дежурство.
Вот парни, сгибаясь под тяжестью, тащат заколоченные ящики (патроны?), другие идут, обвешанные связками противогазов, тащат их в охапках, а вот просто на лотках – буханки черного хлеба. Все время возле нас работает оранжевый трактор, подтягивает на тросе большие цементные блоки, разворачивается и ножом бульдозера подпихивает их к троллейбусам.
Меньше людей, и все больше проступают какие-то организованные меры. Вокруг танков образуется живая цепь, очистившая пространство возле них, въезжает тяжелая военная радиостанция, и от здания разносится команда: при стрельбе отходить от стен на 50 метров, могут сыпаться стекла. На импровизированной танковой трибуне – трое парней. Конечно, это не журналистский уровень, много неинтересной отсебятины, но важно то, что они не дают молчать этим минутам, которые без них могли бы превратиться в могильный мрак.
Снова объясняют, как вести себя в случае использования “черемухи”. Экспертами, видно, служили ребята: “При обстреле снарядами ложитесь, осколки летят под углом 300, вас не заденет. И, вообще, меньше двигайтесь, суетитесь, пом¬ните, что в одиночестве вы резко ослабляете себя. Если будут танки… отходите. Под гусеницы ложиться не надо, старайтесь это делать также сообща, цепью – у солдат тоже есть психологический придел”.
Здорово. Действительно к месту и как убедительно. Я уже и озираться перестал, внутренний сторож как будто переподчинен уже новой силе, дышащей несомненным оптимизмом... И где-то внутри: все! все! Уже темно, уже лучшее время упущено. Конечно, еще ночь, последняя черная щель…
* * *
Чувствую, что уже не все вспоминаю. Мало в памяти собственно страха, его особых оттенков. Почему я стоял и стоял и даже в какие-то минуты думал, что останусь на всю ночь… Но не там, не в сотнях, а сам по себе, с совершенно точным сознанием безрискованности своего участия. И с какой же от¬четливой виновностью перед этими танкистами, перед ребятами, ставшими цепью вокруг танков и вдоль баррикад, не говоря о тех, кто внутри здания. Тог¬да зачем я здесь?
Подхожу к одному в цепи. Тоже с бородкой, наискось противогаз: “Вы допускаете, что с вами может случиться, ну… самое плохое?” Он очень встречно и очень мягко: “Нет, не допускаю”. – “Но вы встали на пост и если будет нападение… Ведь вы сделали выбор”. – “Да… Я тут с прошлой ночи. Более того, я встретил здесь свою дочь… Ей семнадцать лет, мы ни о чем не сговаривались… Вот ведь как”, – он на ходу пробует это сделать аргументом, но, видно, человек очень скромный, тихий.
“И все-таки, если будут стрелять… Вы на это идете?” – “Не знаю…”, – говорит он тихо и честно, взгляд спокоен и прям. Я кладу ладонь на его кулак, схвативший лямку противогазной сумки, хочу сказать “Храни Бог”, но почему-то неудобно.
Сейчас приходит в голову, что, если бы не дождь, если бы не обещание жене приехать, если бы не необходимость встречать утром на вокзале дочь, Наташку,... я бы остался. Я должен был остаться. Нет, в сотни я бы не пошел, но, день проведя здесь, на шесть предстоящих часов я уже смотрел легко. Сигареты давно кончились, “стреляю”, одалживаюсь, щедрость сегодня всем приятна.
Прижался к цепочке, держу зонт над каким-то парнем. Он – спиной ко мне. Рядом сгрудились еще зонтики. С какого-то все время течет мне на голову, на плечо. Объявление: не пить, разбивать спиртное, не поддаваться на провокации, не давать вовлечь себя в инциденты. Внутри круга появляется фигура в черном комбинезоне, с мокрыми волосами. Повторяет в голос, что делать и как вести себя при атаке.
Синие штиблеты мои отсырели, плечи мокрые – уже совсем неуютно. Одиннадцать часов. Опять информация: по Крымскому мосту идет группа машин, намерения неизвестны. На всякий случай, внимание постам. И опять как голос инстинкта: берегись, беги! И говорю себе: ехать надо. И знаю: бегу.
Отвожу зонтик и, пока ребята разговаривают, будто на минуту отхожу в сторону, сначала медленно, потом все более однозначно иду к Киевскому. Лужи, мокрень, холод. За чертой баррикад – просто унылая осенняя ночь. Обычная жизнь города, в которой совершенно не чувствуется поле напряжения в одном квартале отсюда.
* * *
Утро 21 августа. Встречаю Наташку. В метро рассказываю дочери все, что видел в этот день, особенно сегодняшние ночные события, и рад, что она разделяет мои чувства. Висим на никелированной планочке, разговариваем, вдруг с сидения под нами встает белокурая упитанная мадам и с решительностью секретаря парткома ненавидяще бросает: ”Ну что вы ей говорите? Что голову морочите? Демократы ваши во что Моск¬ву превратили. С ними не только голод будет – сами знаете, что…” – и прет прямо сквозь нас.
Я что-то бессмысленное пытаюсь крикнуть ей вслед. Молчим какое-то время, словно неудобно друг перед другом за этот плевок в лицо.
Дома, готовясь к ночи, складываю в рюкзак, теплые вещи, термос кофе. Звонок – и ликующий голос Оли: ”Они бежали!”
Как это происходит, что от одной фразы колотится сердце и перехватывает слезами горло, и хочется открыть окно и кричать для всех, кто еще не знает: ”Победа!”
И это уже совсем другая жизнь, совсем другие хлопоты, хотя по форме еще те же самые – и рюкзак, и кофе. Просто демонстрировать победу я не пойду: во-первых, дела, а во-вторых, я к ней не имею отношения. И очень жалею об этом.
Свидетельство о публикации №226082900980