Пушкин в лирике и прозе Семена Липкина

(эпитомы пушкинистики)


КАВКАЗ  ПОДО  МНОЮ
Отселе  я  вижу  потоков  рожденье...
Пушкин
У  Маруси  случилось  большое  несчастье:
Взяли  мужа.  В  субботу  повез  он  врача
И  заехал  к  любовнице,  пьяный  отчасти.
В  ту  же  ночь  он  поранил  ее  сгоряча:

Потому-то  могу  я  улыбкой  утешной
На  мгновенье  в  душе  отразиться  больной,
Потому-то,  и  жалкий,  и  слабый,  и  грешный,
Я  сильнее  Кавказа,  Кавказ  подо  мной.
1950


ПУШ КИНСКИЕ  МЕСТА
В  Бугрове  пьют.  Вчера,  больной  и  пьяный,
Скончался  здешний  плотник  и  столяр.
Дополз  домой  с  Михайловской  поляны
И  умер.  А  ведь  был  еще  не  стар.
Июньской  светлой  ночью  неизвестный
Был  сбит  пикапом  у  монастыря.
Есть  куртка,  брюки,  нет  лица.  «Не  местный»,—
Сказал  прохожий,  знаменье  творя.
Он  здесь  чужой.  И  лишь  одни  дубравы
Хранят  его  довременный  покой,
И  повторяют  соловьи  октавы,
Записанные  быстрою  рукой.
1978

НЕСТОР И САРИЯ
Кавказская  быль
31
В  Москве  очередной  закончен  пленум.
Серго  абхаза  к  Сталину  привел.
Тот  встретил  их  во  френче  неизменном,
Руки  не  подал.  «Разжирел,  орел!»  —
Так  он  Серго  приветствовал,  не  глянув
На  Нестора...  На  полочках  —  Плеханов,
(Тома  разрозненные),  на  стене  —
На  кнопках  —  Пушкин,  и  сосна  в  окне,
И  несколько  бутылок  и  стаканов,
Которыми  уставлен  белый  стол,
И  чисто  вымыт  деревянный  пол,


Литературны,  в  дурном  смысле  этого  слова,  всегда  литературны стихи  подражателей,  даже  если  авторы  дремуче  невежественны,  даже если  их  произведения  изобилуют  новейшими  бытовыми  частностями,  приметами  дня,  наполнены  сельской  или  городской  утварью,  укреплены  частоколом  собственных  добродетелей,  орошены  слезами  любовных  неудач  (и  удач).  Какая  странность - и  в  то же  время  закономерность:  даже у  тех  подражателей,  которые  мало  читали,  даже  у  тех,  которым  образцы  мало  знакомы,- словосочетания  почти  всегда - бледные  копии  давно  написанных  и  переписанньх.  Но  литературности  нет  у  Пушкина,  ни тогда,  когда  у  него  плещут  волны  Флегетона;  ни  тогда,  когда  он  переиначивает  стихи  греков,  римлян,  французов  и  даже  своих  скромных русских  современников.  Каким  литерату- рным  с  виду  может  показаться Пастернак,  когда  он  в  одной  строке  соединяет  название  философского труда  древнего  грека  со  стихами  мало  известного  английского  драматурга,  да  еще  в  пушкинском  переложении,  но разве  литературна  эта  строка: «На  пире  Платона  во время  чумы»? Разве  не  полна  она  жгучей  человеческой  боли?
Нет  ли,  однако,  в  этом  пристрастии  к  литературным  первоисточникам  нарочитой  отстраненности  от  злобы  дня?  Любой  ответ  на  этот  вопрос прозвучит упрощенно, все решает,  в конечном счете,  талант художника.  Шестьдесят  лет  существует  советская  поэзия,- и  что  же  в  итоге? Дыхание  эпохи  мы  слышим  не  в  сочинениях  государственных  стихотворцев,  они  бездыханны со  дня  рождения,  а  в  стихах «далеких от  жизни»  Ахматовой,  Мандельштама,  Пастернака,  Цветаевой,  Хлебникова.  Когда  говорят  о  гражданственности  поэзии,  редко  кто  обходится  без  крылатого  пушкинского  призыва - глаголом  жечь  сердца  людей.  Не  все  помнят,  что  в  основе  «Пророка»  лежит  литературный  текст - мотивы  VI главы  книги  пророка  Исайи.  Пушкин  довольно  далеко  отошел  от  библейского  сюжета,  но  шел-то  он  от  него.  В  примечаниях  к  академическому  изданию  сочинений  Пушкина  (1956 г.),  относящихся  к  «Подражанию  Корану»,  указывается:  «Тема  первого  подражания  позднее  развита в  «Пророке».  Чтобы  убедиться  в  этом,  я  перечитал  два  перевода  Корана, понял,  что  действительно  некоторые  библейские  мотивы  'в  «Пророке» Пушкин  воспринял  через  их  кораническое  истолкование  (он,  видимо, читал  Коран  в  русском  переводе  М.  Веревкина,  изданного  в  1790  г), но  прямых  соответствий  я  не  нашел,  кроме  одного.  В  суре  94 Аллах  говорит  своему  посланнику:  «Разве  мы  не  раскрыли  тебе  грудь?»  (Коран, перевод  М.  Ю.  Крачковского,  М"  1963),  и,  конечно,  вспомнилось:  «И  он мне  грудь  рассек  мечом».  И  далее:
И  сердце  трепетное  вынул,
И  угль,  пылающий  огнем,
Во  грудь  отверстую  водвинул.

Какое  жуткое  хирургическое  вмешательство!  И  как  мучительно, и  поэтому прекрасно  призвание  поэта.  Да,  да,  только  при  том  непременном  (но  еще  недостаточном)  условии,  что  человек  томим  духовной  жаждой,  и  в  его  рассеченной  мечом,  отверстой  груди  пылает  уголь,  можно стать  поэтом,  не  празднословным  и  лукавым,  а,  обходя  моря  и  земли,
глаголом  жечь сердца  людей.  Именно  эта  пророческая,  учительская  сущность  сделала  русскую  поэзию  величайшим  проявлением  человеческого, а,  значит,  и Божественного  гения  новых•веков.

Интерес  к  метрическим  и  изобразительным  средствам  стиха, знание  версификации  проявляли,  и  весьма  настойчиво,  Сумароков  и Ломоносов,  Державин,  Пушкин  и  Тютчев,  не  говоря  уже  о  более  близких нам  по  времени,  и  это  вовсе  не  исключает  приверженность  к  первенствующему  значению  содержания,  к  пророческому  началу  поэзии.  Та  кровавая  операция,  которую  проделал  с  будущим  стихотворцем  шестикрылый  серафим  (а  сколько  еще  будет  других  кровавых  операций!)  была  бы бессмысленной, если бы стихотворец не научился своему делу, не образовал  бы  свой  вкус,  не  выработал  свое  представление  о  прекрасном,  ибо глагол  лишь  тогда  будет  жечь  сердца  людей,  лишь  тогда  станет  огненным,  когда  станет  прекрасным.
«Мысль  изреченная  есть  ложь>, - сказал  в  прошлом  веке  Тютчев  с  помощью  русского  четырехстопного  ямба,  совершенно  не  похожего  на  такой  же  ямб  Пушкина:  другой  ритм.

Я  узнал,  что  Шенгели несколько  послереволюционных  лет  провел  в  Одессе,  был  близок  к  кружку  местных  поэтов.  В  своей  (неизданной)  пародии  на  «Василия Шибанова»  А.  К.  Толстого,  описывая  завсегдатаев  Дома  Герцена  («За пушкинской задницей пышно цветет советская литература»), Багрицкий делает . такое  наблюдение:  Там  Уткин  не  Уткин,  а  Шелли,  И  корчит  поэта  Шенгели Забегу  вперед.  Несколько  лет  назад  Валентин  Катаев  сказал  мне  о  Шенгели:  «Мы  его  недооценивали».

***
Пародия Эди Багрицкого  (ур. Дзюбан, сын Годеля Мошковича) на поэму А. И Толстого «Василий Шибанов»:

За пушкинской задницей пышно цветет
Советская литература.
Вождям славословья… поет,
Гремит боевая халтура.

Бедный поэт! Как чувствуется в этом наборе трафаретных  фраз  его  бессилие,  его  страх,  его желание  печататься.  Шенгели  это  сам  хорошо  понимает.  Как бы желая перед читателем  оправдаться,  он пишет стихотворение «Льстец». Пушкин внимает капральскому басу Николая I:  «Пиши, - твое отечество  и  мой  престол  прославишь».- «А,  право? - думает Пушкин.- Может  быть.  Что,  если  станс-другой  кого-нибудь  из  тех,  товарищей  кандальных,  хоть  в  чем-нибудь  спасет»? Нет,  никого не спасет шенгелевский станс,- и  его  самого не спасет от прижизненного забвения.  Не  та эпоха, не те  обстоятельства,  да и  поэт  не  тот.

Когда-то Пушкинская была многоцветной. Говорят, что такой ее впервые увидел Пушкин. Сухие ветры, горячее солнце Новороссии, осенние и зимние дожди, годы военного коммунизма и сплошной коллективизации погубили яркую окраску стен, штукатурку, но при мне в широких, гулких, загаженных, но веющих прежней роскошью парадных еще сохранились  росписи.

Улица была названа Пушкинской потому, что Пушкин на ней жил, недалеко от моря, от молодого порта, по которому властно расхаживал бывший корсар Марали и куда, то-то радость, на южных кораблях прибывали устрицы. Пушкин жил недалеко от знаменитой ныне Дерибасовской, да, в сущности, и от Садовой, от Ришельевского лицея, где впоследствии учился его младший брат Лев. Дом, в котором жил Пушкин, сохранился, правда перестроенный еще в конце прошлого века, здесь долгое время действовал филия украинского Союза писателей. Пушкин, надо думать, прогуливался по улице, но вряд ли доходил до моего заветного квартала, а тем более дальше, до того дома, где в мое время были бедная синагога и хедер, хотя и этот дом весьма старый, середины девятнадцатого столетия. Я полагаю, что в те годы город обрывался близко от того места, а дальше простиралась то многозеленая, то выгоревшая, голая степь.

Три книги, три мироздания вошли в мою жизнь, чтобы я двигался вместе с ними: Библия (Ветхий и Новый Завет), «Илиада» и сочинения Пушкина. Они вместе, для меня нераздельные, составляют солнце моих дней. Собственно говоря, в них заключена моя жизнь, в них я нашел то, что люди называют Красотой, а что есть Красота, как не Истина? И чем больше другие книги приближаются к этим трем, тем ближе они к моим представлениям о Красоте-Истине. Гомер и Пушкин кажутся мне такими же пророками, как и библейские. Мы ничего не знаем о Гомере и, в сущности, очень мало о Пушкине, о его внутренней жизни.

Нет Бога, кроме Бога, и Пушкин — русский пророк Его, и Пушкинская улица — моя на всем моем земном пути.

Шенгели попросил Волошина послушать мои стихи. Слушал он доброжелательно, но никак их не оценил. Я — не очень точно — помню его слова: — В молодости многие пишут стихи, иногда неплохо. Но поэтом бывает только личность. Личность создается Богом. Та глина, из которой Бог лепит личность поэта, состоит из страдания, счастья, веры и мастерства, а мастерство есть знание, навыки и еще что-то, а это «что-то» называют по-разному: натуры примитивные, но чистые — волхвованием, более тонкие — тайной или музыкой. Года два тому назад нас навестил Андрей Белый, изрек: «Мной установлен закон построения пушкинского четырехстопного ямба, я заключил закон в математическую формулу». — «Боренька, — отвечаю я,*— вот и напиши как Пушкин».

Заболоцкий, насколько я мог понять, был равнодушен к Блоку и Маяковскому. Он все больше любил Ходасевича и Бунина — и прозаика, и поэта, который восхищал его четкостью стихотворного рисунка, чистотой голоса, презрением к эффекту. Вообще я заметил, что с годами Нико­лаю Алексеевичу переставали нравиться стихи броские, нарядные. Он разделял мнение Пушкина о том, что женщины, как правило, мало понимают в стихах, и считал, что женщинам писать стихи не следует.

Вершиной штейнберговской содержательности я считаю его неопубликованную поэму «К верховьям». Развитие русской поэмы еще не исследовано. Грандиозные успехи нашей прозы привели к тому, что пушкинские и лермонтовские романы в стихах уступили место некрасовским поэмам натуральной школы, поэмам-символам Блока, поэмам-монологам Маяковского, пленительно-загадочной, многосодержательной «Поэме без героя» Ахматовой. Из-за внешних обстоятельств за пределами интересов наших литературоведов остались, например, поэмы Бродского, зачинающие собой новое направление русской стихотворной эпики.

Клюева, Клычкова, Орешина истребили как кулацких поэтов. Ни одной строки в защиту кулаков не найдешь в их книгах. Их беда была в том, что  русское объявилось синонимом кулацкого.
Одновременно русское население развращалось духовно. Власти поощряли крестьян, когда те жгли помещичьи усадьбы замечательной архитектуры. Так, среди многих тысяч была сожжена усадьба в Петровском, связанная с именем Пушкина. В детстве я был свидетелем того, как в моей
многонациональной Одессе русские рабочие, матросы, пригородные мещане грабили церкви, уносили дорогие оклады, рвали на куски, крича, матерясь, парчовые епитрахили, хоругви, а древки использовали как топливо. Между прочим, обыватели-евреи не участвовали в уничтожении синагог, греки и армяне — в уничтожении своих церквей, поляки и немцы — в уничтожении кирки и костела, а старообрядцы (я это видел сам) активно воспротивились хулиганам в военной форме, когда те пришли закрывать их старую церквушку в конце Екатерининской, около Привоза, почему-то  называющуюся «единоверческой». Но времена менялись. Сталин, самый умный из большевиков, первым  понял, что его держава есть прежде всего наследница русской монархии.  Надо осторожно, без излишней поспешности, восстановить ее природное  русское начало. Задача была не из легких: подавляя, воскрешать.

Есть такое мнение: Гроссман сам в лагере не сидел, писал, значит, понаслышке. Это нелитературный разговор. Державин деятельно участвовал в погоне за Пугачевым. Но не он изобразил крестьянского вожака, а живший в другом столетии Пушкин. И пугачевский тулупчик, и калмыцкая сказочка, которую рассказывает Гриневу Пугачев, памятны нам с детства. Надо ли еще раз говорить о том, что талант художника, соединенный с душевным напряжением и добросовестностью исследователя, способен творить чудо жизни.

«Жизнь и судьба» намного выше, намного важнее романа «За правое дело», но оба романа принадлежат одному и тому же таланту, цельному и мощному, как Пушкину принадлежат «Руслан и Людмила» и «Борис Годунов», Блоку — «Стихи о Прекрасной Даме» и «Двенадцать». И если
Пушкин, написав «Бориса», воскликнул: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!», а Блок, завершив «Двенадцать», записал в дневнике: «Сегодня я гений», то нечто вроде этого мог бы о себе сказать и Гроссман, создав «Жизнь и судьбу». Но, увы, невеселы были мысли Гроссмана, когда он заканчивал свой шедевр….  Через три года после смерти Гроссмана я написал стихотворение
«Живой»:

Кто мы? Кочевники. Стойбище —
Эти надгробья вокруг.
На Троекуровском кладбище
Спит мой единственный друг,
Над ним, на зеленом просторе,
Как за городом — корпуса.
Возводятся радость и горе,
Которые, с нелюдью в споре,
Творил он и тысяч историй,
И снять не успел он леса.
Словно греховность от святости
Смертью своей отделив,
Спит он в земле русской кротости,
Сам, как земля, терпелив.
И слово, творенья основа,
Опять поднялось над листвой,
Грядущее жаждет былого,
Чтоб снова им стать, ибо снова
Живое живет для живого,
Для смерти живет неживой.


***

СОБАНЬСКАЯ  В  ОДЕССЕ
Южный день свободой  моря  вдоховлен,
А оно  внизу таинственно молчит.
Пушкин  бродит по Херсонской,  он  влюблен,
Он  не знает,  что  Собаньская  стучит,
Что  в  глазах ее упряталась алчба,
Что  он зря в  прелестный  омут заглянул,
Что душа его  —  незримая раба
Той души, чей  соименник Вельзевул,
Что  владычицей он  сделает рабу,
Что сосчитаны уже его  года,
Что  с Мадонною  связав  свою  судьбу,
Вельзевула не  забудет никогда.


ЖУКОВСКИЙ
Какой тяжелый  мрак,  он давит,  как чугунный,
И  звездочки тяжка сургучная печать,
И  странно  говорит стихом Жуковский  юный:
”С  каким  веселием  я  буду умирать”.
Завидую  ему:  знал,  что  и  за могилой
Он  снова будет жить среди  верховных сил,
Где  собеседники  —  то  ангел  шестикрылый,
То маленькая та,  которую любил.
Там слава не  нужна,  там  нет  садов  Белева,
Там  петербургские не блещут  острова,
Но  Пушкина  и  там  пророчествует слово
И тень ученика убитого  жива.


Случайность
Все случайно:  Ермак  и  Петр,
Канцлер-шут  в  камзоле  поярковом
И  таможенный  досмотр
Между  Белгородом  и  Харьковом.
Пугачев,  Аракчеев,  Ильич,
Праарийских  племен  поверия...
Русь  моя,  как  тебя  постичь,
О,  случайная  империя!
Ты  встаешь  в  рассветной  росе,
Да  и  вся  ты  —  из  мира  весеннего,
И  татарин-шакирд  в  медресе
Славит  Пушкина  и  Тургенева.
1995

Областное  управление  ОГПУ  (а  потом  НКВД)  теперь разместилось  на  Мавританской  улице,  самой  красивой  в нашем  городе и в былом аристократической. Улицу назвали по  имени  мавра Али,  знаменитого корсара.  Его упомянул  Пушкин  в  «Евгении  Онегине».  Разбогатев  и  став
почтенным жителем зарождающегося города, корсар основал  эту улицу,  где  великолепные особняки  и дома-дворцы стояли в один ряд, а напротив густо и мягко зеленел Екатерининский парк.


Истопник:
Письмена. Стихотворения. Поэмы - 1991
Угль, пылающии; огне;м – 1991
Вторая дорога - 1995
Посох. Стихотворения  - 1997


Рецензии