Первое сентября
Лёха стоял на кухне перед открытым холодильником. Он гудел низко и скорбно, как орган в костёле во время отпевания. Внутри было всё забито продуктами, а есть было нечего, только банка прошлогоднего варенья, похожая на заспиртованного инопланетянина, освежала этот натюрморт.
— Я не пойду, — сказал Лёха спине матери.
Спина была облачена в халат цвета «уставшая фуксия» и выражала крайнюю степень непреклонности.
— Пойдёшь, — ответила спина, орудуя над сковородкой. — Все пойдут, и ты пойдёшь. Дедушка твой у станка стоял, отец вагоны разгружал, а ты чем хуже? Ты будешь стоять у доски. С мелом.
— Мам, ну какой мел? Давно уже маркеры сохнут от тоски. И потом, первое сентября — это же лицемерие. День знаний. Каких знаний? Знания о том, что каникулы кончились? Это мы и так знаем. Это единственное твёрдое знание за всё лето.
Мама повернулась. В руках у неё шипела и брызгалась яичница-глазунья, напоминающая карту военных действий.
— Не философствуй с колбасой во рту, — строго сказала она. — Вот, поешь. Это белок. Он отвечает за мыслительные процессы. Авось к третьему уроку вспомнишь, где у тебя лево, а где право.
— Мне кажется, я забыл больше. Я забыл имя химички. И зачем мне сдался синус, если я собираюсь быть писателем. Или хотя бы баристой. Баристы вообще таблицу умножения не знают, зато умеют рисовать сердечки на пенке. Это высокое искусство!
Лёха сел за стол. На столе лежала стопка выглаженной одежды. Рубашка хрустела так, будто её делали из крахмала и слёз.
— Писатель… — Мама тяжело вздохнула, опускаясь на табуретку. — Пушкин тоже в лицее учился. И форму носил. Небось, тоже ныл каждое первое число.
— Так то лицей был Царскосельский! А у нас лицей номер семнадцать. Разницу чувствуешь? Там стихи под липами читали, а тут...
Он ел молча. Яичница казалась резиновой. Кефир пахнул свободой, которую он потерял ещё вчера вечером, когда мама заставила его собирать рюкзак.
За окном вдруг грянуло:
— Смир-р-но! Равнение на знамя!
Это сосед дядя Витя, бывший прапорщик, выводил своего внука-первоклашку. Ребёнок шёл бледный, держа букет гладиолусов вертикально, как винтовку. Картина называлась «Здравствуй, юность в сапогах».
Лёха посмотрел на свои новые ботинки. Они издевательски блестели.
— Ботинки жмут, — предпринял он последнюю контратаку.
— Походишь — разносятся, — отрезала мать. — Жизнь тоже сначала жмёт, а потом ничего, привыкаешь.
Они вышли из подъезда. Воздух был холодным, острым, пах прелыми листьями и неизбежностью. Город превратился в одну сплошную реку цветов. Куда ни глянь — везде астры, георгины и хризантемы. Казалось, город хоронили с пышными почестями.
У школы гремела музыка. Из динамиков лилась песня про «учат в школе», но в такой минорной обработке, что казалось, речь идёт об обучении средневековым пыткам.
— Ну иди, — подтолкнула его мать. — Держи спину прямо. И глаза не прячь. Пусть думают, что ты рад.
— Чему радоваться? — пробурчал Лёха, перехватывая свой портфель, который весил примерно как судьба России. — Что, опять видеть рожу Сидорова?
— Скажи спасибо, что видишь, — мудро заметила мама. — Радуйся.
Она чмокнула его в щёку, оставив след помады цвета «кардинал Ришелье». Лёха стёр его рукавом новой рубашки.
В школьном дворе шумел человеческий улей. Малыши ревели, старшеклассники стояли с такими лицами, будто всю ночь грузили мешки с цементом, а учителя улыбались той самой пластмассовой улыбкой, которая держится на лице до самого выпускного звонка.
Лёха сделал шаг вперёд. Потом второй. Толпа втянула его внутрь, понесла по гулким коридорам, пропахшим свежей краской и хлоркой.
Где-то впереди уже звенел звонок. Резкий, требовательный, безжалостный.
Первый день осени. Первый день конца света длиной в девять месяцев.
Свидетельство о публикации №226083101628