Памела Хилл. Женщина царя. Глава 5. Заячий остров

Глава 5
Императрица. Заячий остров

Царь не любил вопросов, хотя сам был ими полон. Если мне нужно было что-нибудь узнать, я спрашивала Меншикова. А если он не знал, то узнавал — и для себя, и для меня. Так, осторожно, не докучая Петру расспросами, я мало-помалу узнавала о нем все больше.

С самого начала было в нем что-то, вызывавшее у меня жалость — ту жалость, которая бывает частью любви. Он был не похотливее любого другого москвича, но и это говорит о многом. И все же нередко по ночам царю было не до любви: после целого дня — рубил, копал, возился с гранатами — он просто засыпал без сил. . Я уже говорила, что во сне ему непременно нужно было крепко прижимать кого-нибудь к себе. Иначе он просыпался с криком и гримасой на лице, освещённом тусклым светом маленькой лампы, горевшей в шатре, а позднее — в нашем маленьком доме.

Я часто думала, откуда берутся эти сны. От той ли майской резни, когда у него на глазах убили дядю? От той ли ночи, когда он бежал от Софьи? От стрелецких казней, когда улицы Москвы были залиты кровью? Когда знаешь, откуда взялась болезнь, легче понять, как ее лечить.

И другие вопросы теснились у меня в голове. Почему московский царь носит грубую матросскую одежду, когда мог бы ходить в серебряной парче, мехах и драгоценных камнях? Почему ему мила такая женщина, как я, когда при дворе хватало красавиц, только и ждавших случая лечь с ним?

Не скажу, что за все годы нашей жизни он ни разу не удостоил кого-нибудь из них своим вниманием. Позже, когда мы путешествовали по Европе, при иностранных дворах только диву давались: то одна фрейлина появлялась с младенцем на руках, то другая, а следом и третья.

— Царь удостоил меня чести родить ему ребенка, — говорили они.

Я не сердилась: Петр все равно всегда возвращался ко мне.

Порой я вспоминала и о его жене Евдокии. Горькой была ее участь. Ведь царь отнял у нее маленького сына, саму заточил в монастырь, а на мальчика почти не обращал внимания — разве что когда хотел напоить его или запугать. Евдокию нельзя было упрекнуть в том, что она не исполнила своего долга: она родила царю и второго сына, Александра, но тот прожил лишь несколько недель. Но Петру она была немила. Из Англии, прямо с верфи, Петр прислал приказ постричь Евдокию в монахини — хочет она того или нет. В его понимании постриг означал развод.

А через некоторое время после того, как мы с Петром стали жить вместе, он тайно обвенчался со мной. Позже была и вторая свадьба — на этот раз открытая, — когда наши дочери уже подросли и могли идти передо мной к алтарю. К тому времени уже никто не смел усомниться в том, что я стала женой царя. И все же Евдокия осталась жива. По-своему это тоже было милостью.

Были женщины, которыми Петр по-настоящему восхищался. Когда молодой Петр впервые отправился в Европу, жадный до всего нового, его уговорили встретиться с умной и образованной курфюрстиной Бранденбургской Софией Шарлоттой. Петр тогда еще робел в таком обществе и чувствовал себя неловко. Когда курфюрстина и ее родственницы появились перед ним во всем блеске придворных нарядов, Петр закрыл лицо своими огромными руками и пробормотал:

— Не знаю, что им сказать.

Но София Шарлотта быстро развеяла его смущение. С ней была и ее остроумная мать, курфюрстина Ганноверская, приехавшая с сыном и двумя внуками. Петр даже взъерошил светлые волосы ее внучке Софии, которую дома ласково звали Фифи. Зато ее отец, Георг Людвиг Ганноверский, Петру пришелся не по душе: сухой, низкорослый, с тяжелыми щеками и мрачными глазами, он взирал на огромного московского варвара свысока. Впрочем, Ганноверцы и без того были о себе высокого мнения, а надежда на английский престол лишь прибавляла им спеси.

Теперь этот Георг Людвиг Ганноверский — король Англии, но, насколько я слышала, учтивости ему это не прибавило. Солдат он хороший, да и о Ганновере своем заботится как следует — государю это в заслугу. Только человек он грубый. За измену он обрек свою молодую жену, Софию Доротею Целльскую, на пожизненное заточение, а ее любовника велел убить.

Об этом мы знали потому, что тот был братом Авроры фон Кенигсмарк, любовницы польского короля. Впрочем, у самого Георга Людовика любовных похождений хватало, так что мог бы обойтись с женой и помилосерднее.

После этой встречи Петру, как ни странно, пришла в голову мысль заточить Евдокию в монастырь. Если один государь может так поступить, почему бы другому не сделать того же? К тому времени мать Петра, некогда сама выбравшая Евдокию ему в жены, уже умерла. В конце концов, рассудил он, хуже от этого никому не будет. И Евдокию увезли в монастырь на простой телеге. Любопытно, что много лет спустя, уже давно числясь монахиней, Евдокия и сама завела любовника — солдата.

На матери Петра, своей второй жене, царь Алексей женился по любви. Он был вспыльчив, но зла никогда не держал. В прежние времена девушке незнатного рода стоило лишь иметь несчастье понравиться царю — и вокруг нее тут же начинали плестись интриги. В молодости Алексей уже выбрал себе в невесты одну красавицу. В самый день свадьбы ей так туго стянули волосы, что бедняжка лишилась чувств. Соперницы не упустили случая и тут же донесли царю, будто у его невесты случаются припадки и жениться на ней нельзя. Тогда место у алтаря заняла Мария Милославская, за спиной которой стояла сильная и знатная родня. Она родила царю Алексею четырнадцать детей, но не всем суждено было выжить.

Во второй раз Алексей оказался мудрее. Он увидел Наталью Нарышкину за обедом в доме Артамона Матвеева, образованного и обходительного человека, жившего в Слободе. В те времена женщинам редко случалось сидеть за одним столом с мужчинами. Но Матвеев был женат на шотландке, и в его доме порядки были куда свободнее. Наталья воспитывалась в доме Матвеева и многому там научилась, хотя, кажется, красоты в ней было больше, чем ума.

Чтобы уберечь Наталью от участи первой невесты, царь Алексей для виду устроил обычный смотр невест, словно еще только предстояло решить, на ком он женится. Так Наталья и стала царицей. Потом родился Петр Алексеевич, а год спустя — его младшая сестра Наталья. Вскоре царь Алексей умер.

Наталья Нарышкина была не мастерица плести интриги, а Милославских, окружавших ее в Кремле, и вовсе не жаловала. Поэтому большую часть года она проводила в Преображенском, где когда-то была счастлива с мужем и вместе с ним смотрела театральные представления. В столице подобного не одобрили бы попы. Петру Алексеевичу было тогда четыре с половиной года, и Преображенское стало для него настоящим домом.

Еще до отъезда из Москвы он полюбил пушки и барабаны, а деревянную лошадку почти бросил. С годами игра становилась все серьезнее — кажется, еще задолго до десяти лет. Петр собрал местных мальчишек и устроил из них настоящий полк: муштровал их, бил в барабан, маршировал вместе с ними и учил всему, что сам уже успел узнать о пушках. А знал он к тому времени уже немало: устройство пушек изучал у одного немца, а искусство делать фейерверки — он всегда их обожал — у голландца. Оба жили в Слободе. В самой Москве таких иноземцев, как и актеров, было не встретить. Слобода находилась недалеко от Преображенского. Петр рано понял, что от новых друзей может узнать куда больше, чем от своего старого наставника Никиты Зотова, которого считал сущим дураком.

— Мне хотели дать в наставники Мензиса, — как-то с сожалением сказал Петр, — да передумали: иноземец.

Мензис мог бы научить Петра многому, чего тот так и не узнал. А Зотова Петр со временем стал презирать настолько, что, повзрослев, сделал старика князем-папой своего Всепьянейшего собора.

Чем старше становился Петр, тем охотнее бывал в домах иноземцев и тем меньше его тянуло в Кремль, где царя ждали бесконечные службы и церковные шествия. Софью, правившую тогда государством, это вполне устраивало: чем дальше Петр держался от Москвы, тем спокойнее ей было.

Своих потешных Петр не забывал и много лет спустя. Они ходили с ним в Азовские походы, а когда представился случай захватить два шведских корабля в устье Невы, именно из потешных он набрал команды лодок. Когда Петру Алексеевичу исполнилось шестнадцать, в сарае под Москвой ему попался старый английский ботик. Петр тотчас загорелся находкой и не успокоился, пока с помощью голландцев из Слободы ботик не починили и не спустили на Яузу. С него и началось настоящее увлечение Петра кораблями: он учился чинить их, разбираться в их устройстве, а вскоре и строить сам. И чем больше Петр узнавал, тем яснее понимал, как мало еще знает о настоящем морском деле.

А научиться большему в России было не у кого. И тогда Петр сделал то, чего до него не делал ни один русский царь: покинул страну и отправился в Европу учиться самому. Это случилось после Азова, когда он уже пробил себе путь к Черному морю. К тому времени Петр уже был женат на Евдокии, но оставил ее дома, несмотря на ее письма и слезы матери.

О первом его путешествии по Европе я знаю немного. В моей памяти оно теряется за воспоминаниями о втором, когда я уже сама была с Петром. Молодой царь, как я уже рассказывала, встречался с ганноверцами, а в Вене — с императором. По строгому придворному этикету они должны были сойтись ровно на середине галереи, у пятого окна, но Петр шагал так быстро, что встретил императора уже у третьего. Говорят, австрийцы этого ему так и не простили.

В Лондоне Петр встретился с Вильгельмом III. Тот был голландцем, и они сразу понравились друг другу. А главное, в Англии Петр наконец мог спокойно работать на верфях Дептфорда, без толп любопытных, которые в Голландии ходили за ним по пятам и глазели на него. Англичан не так уж беспокоит, если кто-нибудь отличается от них самих. Позже Вильгельм III прислал царю в подарок свою яхту. Петр Алексеевич был в восторге и плавал на ней до конца жизни.

Дальше Петр собирался в Венецию — не любоваться дворцами и каналами, а учиться строить галеры. Но тут в Москве поднялся новый стрелецкий бунт, и вместо Венеции царю пришлось спешить домой — рубить головы. После этого из обученных солдат у Петра остались почти одни преображенцы, и ему пришлось повсюду набирать и обучать новобранцев. На это ушло немало лет.

Тем временем Петербург рос, хотя в первые годы случалось, что волки нападали даже на часовых. Но остановить рост города было уже невозможно. Как только опасность со стороны шведов миновала, царь перевел из Москвы в Петербург приказы. Для них требовались здания — как, впрочем, и для придворных. Вскоре мой муж и вовсе запретил каменное строительство во всех других местах. Боярам оставалось, проглотив гордость и недовольство, строить себе дворцы на невских болотах — по той же причине, по какой прежде они строили корабли из собственного леса: царь приказал. А самый роскошный дворец будет у Алексаши — на том самом острове, где когда-то привольно бегали зайцы.

Мы с Петром Алексеевичем обвенчались в часовне этого дворца.

Церковники были недовольны тем, что царь покинул Москву. Хотя вместо нового патриарха мой муж уже давно поставил послушного ему надзирателя, большинство попов по-прежнему держались за старые порядки. При прежней, темной и невежественной жизни они чувствовали себя куда вольготнее и имели немалую власть — до тех пор, пока в России не стали стричь бороды, царь не съездил в Европу и не прорубил окно на Запад. И вот вскоре после того, как в Петербурге построили церковь, они придумали одну хитрость — теперь об этом даже забавно вспоминать. Среди рабочих тогда свирепствовала лихорадка — болота оставались гиблым местом, а простой люд жаловался, что на соленой земле ничего, кроме репы, не растет. И вот в церкви, тогда еще почти сплошь деревянной, выставили статую Богородицы, будто бы плачущую о несчастных, обреченных жить и умереть среди болот, вдали от Москвы.

Муж мой ничего не сказал. Сам снял статую, разобрал ее — и внутри обнаружился маленький механизм, время от времени выпускавший несколько капель масла. Капли масла появлялись у глаз и стекали по лицу, словно слезы.

— Умно, правда? — сказал царь и расхохотался от души.

За находчивость он ни на кого зла не держал — даже на попа. Но больше таких шуток с ним не затевали.

К тому времени наш домик был уже не единственным деревянным среди каменных дворцов: пока ждали камня, многие успели поставить себе временные деревянные дома. Но сам царь переселяться во дворец не спешил. Кремль он ненавидел, да и просторных комнат не любил. Если потолок казался ему слишком высоким, он велел устраивать под ним второй, пониже, — тогда в комнате ему было уютнее.

В нашем первом доме в этом не было нужды. Даже мне там порой было тесно, но мы были счастливы. Жизнь мало отличалась от той, к какой я привыкла с детства, — разве что теперь мы не голодали. На болотах было много дичи, в море — рыбы. Я пекла хороший черный хлеб в маленькой дровяной печи и варила пиво. Постепенно домик повеселел: ставни и двери выкрасили в красный и зеленый, как принято в Голландии. Муж мой никогда не забывал маленького дома в Заандаме, хотя прожил там всего две ночи, прежде чем толпы любопытных вынудили его уехать.

За липой, росшей у самого дома, Петр устроил себе еще одно убежище — совсем маленькое и укромное — и проводил там долгие часы. Всю нашу мебель Петр делал сам, собственными руками, из сосны, липы и березы: столы, лавки, стулья, закрытые кровати. Дети росли, и мебели требовалось все больше.

Детей у нас было много, но лишь трое прожили достаточно долго, чтобы я успела по-настоящему их узнать. Из этих троих теперь и Натальи уже нет. Анна, темноволосая и спокойная, недавно по любви вышла замуж за герцога Голштинского и, говорят, счастлива. А Елизавета так ни за кого и не вышла. Что с ней будет, спрашиваю я себя? Уже тогда она была ленивой и шумной, но отец ее любил. Он любил играть с детьми, а потом вдруг грохал кулаком по комоду и ревел:

— Воры! Воры! Вы у меня время крадете!

Они его совсем не боялись — не то что Алексей. Когда Петр бывал дома, он сидел по одну сторону печи, покуривая глиняную трубку, а я — по другую, штопала ему чулки или вязала жилет к очередному походу. Какой-нибудь поход всегда был впереди.

Петр любил смотреть, как один за другим в новый порт входили груженные товарами корабли, сворачивая паруса, а впереди медленно шел лоцманский катер, оставляя за собой борозду на воде. Раз или два Петр и сам брался за дело лоцмана.

Однажды Петр привел к нам обедать голландского шкипера. Я поставила перед гостем все, что было в доме, а он в благодарность достал большой сыр и рулон льняного полотна и протянул их мне. Я замешкалась, не зная, не рассердится ли царь, но Петр заревел:

— Бери, Катя, и благодари. Это полотно куда тоньше того, что ты носила в молодости!

Тут вошел какой-то чиновник — уж не помню, кто и по какому делу, — в огромном парике и расшитом кафтане и еще с порога принялся кланяться недавнему лоцману. Голландец вытаращил глаза и почесал за ухом, словно понимал, что в здравый рассудок придет лишь тогда, когда снова окажется в море.

— Если я расскажу, что меня в порт провел сам московский царь, все решат, что я был пьян, — пробормотал он.

Потом мы съели сыр. Он был хорош.

Теперь обо мне говорят, будто я полюбила роскошь. Может быть. С возрастом и я изменилась.
Но и в нашем деревянном доме я была вполне счастлива, а вокруг нас тем временем один за другим поднимались каменные дворцы на фоне фиолетовых сумерек над Невой.

Цесаревич Алексей был мне другом, что бы потом ни говорили. Мы редко разговаривали при царе: мальчик боялся отца и молчал в его присутствии, если только его не понуждали отвечать. Когда я вышла замуж за Петра, меня приняли в православную веру, а Алексей стал моим восприемником — потому-то меня и стали звать Екатериной Алексеевной. Имена мои менялись не раз, но сама я оставалась прежней. И сегодня я все та же.

Говорят, когда-то были женщины, которых называли амазонками и которым война была в радость. Я не из них. То, что я вспоминаю наш маленький дом в Петербурге как счастливый и мирный, вовсе не значит, что мы всегда были там или что дети всегда были с нами. От Архангельска до Астрахани, от Балтики до Каспия беспрестанно шла война: война со Швецией, война с Портой, война с Персией. Муж мой воевал не ради самой войны, а ради того, что хотел добыть для России — огромной страны равнин и гор, не имевшей выхода к морю, кроме одной гавани, полгода скованной льдом. Так было вначале. К тому времени Петр уже добыл для России один порт на юге и другой на севере, на Балтике. А в том, что на этом он не мог остановиться, виноваты были уже другие, не он один. Ведь войны ведут короли и правители.

Уж мне-то это известно: только в прошлом году я намеренно избежала войны с английским королем, который был мне весьма не по душе и готов был воевать с нами. Но в те времена, о которых я рассказываю, до него еще не было дела. Тогда все решалось между самим царем и шведским королем Карлом XII.

В те времена были великие короли. Людовик XIV сделал Европу зеркалом Версаля и превратил своих дворян в лакеев собственного величия. Каждый мелкий немецкий князек старался ему подражать и отбрасывать собственную тень вслед за огромной тенью французского короля. Что было им до древнего родства Польши и России, до общей крови, до тех давних времен, когда наши народы еще не пошли каждый своей дорогой?

Польша сама сделала себя нашим врагом. Ее знать была слишком сварлива и слишком сильна. Сам польский король мало что значил: старая правящая династия давно угасла, и теперь королей выбирали по чужой прихоти. Одни державы выдвигали на освободившийся престол одного кандидата, другие — другого; мы поддерживали развратника Августа Сильного. Август был лукав, жаден и глуп. Кроме физической силы, никаких талантов у него не было. Он часто предавал моего мужа, но царю нравился, и Петр не желал от него отказываться.

Шведская партия, особенно щепетильная во всем, что касалось балтийского побережья, поддерживала другого распутника, хотя ему было далеко до Августа. Звали его Станислав Лещинский. Но все это не было ни началом, ни концом того, что вошло в историю как Великая Северная война. Большинство европейских держав почти не обращало на нее внимания: у них шла своя война — за Испанское наследство.

Странные люди появлялись и исчезали. Особенно мне запомнились двое: один — Мазепа, гетман казаков, другой — лифляндский дворянин по имени Паткуль.

Паткуль был патриотом, и, будь во мне кровь погорячее, он, пожалуй, сумел бы зажечь и меня своей великой любовью к Лифляндии. Однажды, когда царя не было дома, Паткуль пришел к нам в маленький домик, пил водку и говорил, говорил — далеко за полночь. Это был худощавый человек с горящими темными глазами — такими, что, глядя в них, невольно готов был согласиться на самое безрассудное дело. Он мечтал объединить все страны Европы против Швеции и освободить Лифляндию. Паткуль сидел передо мной, допивая свою водку, и говорил о Карле XII. Думаю, если бы ему удалось говорить перед каким-нибудь высоким советом так, как он говорил со мной, ему дали бы и солдат, и пушки. Но я могла только слушать и запоминать. Я и сейчас вижу его у огня: в тонких руках беспокойно вертится кубок с вином, а он все говорит и говорит о разоренной Лифляндии.

— Солдат до мозга костей! Но что от этого его шведским подданным? Ему нет до них никакого дела, этому молодому Карлу. Богатое наследство досталось ему: отец его правил хорошо и мудро. А что сделал он? Только растратил это наследство да принес несчастье бесчисленным простым людям. Ба! Говорят, вместо постели он спит прямо на голых досках пола. Да кому от этого легче? Женщины его не интересуют — только война.

— Странный молодой человек, — заметила я, наполняя чашу Паткуля.

Он одним глотком осушил ее, словно хотел поскорее отделаться от выпивки, и продолжал:

— Он высокий, худой, весь какой-то узкий — и телом, и умом. Никого не любит, кроме мужа своей сестры, герцога Гольштинского. Вместе они рубили головы волкам и скотине, били окна в Стокгольме и разъезжали по городу нагишом, вдвоем на одной лошади. Что это за враг? Мы должны его разбить.

Он мрачно смотрел в огонь, а я снова наполнила его чашу и стала успокаивать, как уже привыкла это делать. Глядя на Паткуля, я думала, как странно люди сжигают себя ради какой-то идеи вместо того, чтобы просто жить. Вот молодой человек — знатный, красивый, богатый, — а думает только о том, как объединить одни страны против другой. Почему мы не можем просто жить в мире?

Тут вошел царь и, увидев Паткуля у огня, громогласно приветствовал его. Всю ночь они пили вместе, а я наполняла им чаши, слушала и больше не вмешивалась в разговор. Из всего их разговора мне особенно запомнились слова о Карле Шведском:

— Если он дойдет до сердца России, мы его разобьем. Он окажется слишком далеко от дома.

Так и случилось. Но самому Паткулю это не помогло. К тому времени Карл уже схватил его, а Ливонию разорили не шведы, а свои же — казаки и башкиры.

Царь тогда принимал свое ртутное лекарство, и от него снова начались приступы, мучившие его с детства. Алексей тоже находился при войске и заболел. Муж мой велел поставить свою походную кровать рядом с его кроватью и десять дней оставался возле сына. Пусть об этом вспомнят те, кто потом говорил, будто царь всегда был к Алексею только суров. В конце концов оба поправились.

Тем временем Карл вел свою армию все глубже в нашу землю и дошел почти до Харькова. Муж мой велел везти себя на юг вместе с войском, но к тому времени, когда мы добрались туда, силы к нему уже вернулись. Последним местом, где мы остановились, была Полтава.

— Нет у этого молодца ума, — сказал царь о шведском короле. — Подождал бы он всего несколько дней — подошли бы припасы, пришло подкрепление, и людей у него стало бы больше. А вышло наоборот: это мы настигли их — и разбили наголову.

Он улыбнулся, довольный исходом сражения при Лесной. Никто не умел так воевать в лесу, как московиты. Главные силы шведов сами позволили загнать себя в такое место, где наши могли незаметно подбираться к ним со всех сторон и стрелять из укрытий. К концу сражения на поле боя осталось восемь тысяч убитых шведов. А калмыки позаботились о том, чтобы раненых не осталось.

Я сидела на своем месте в нашей палатке и штопала царские чулки, протертые почти до дыр. Его невозможно было уговорить выбросить одежду, даже когда она уже совсем износилась, и он так и ходил в латанных чулках и грязных сапогах. Впрочем, грязь была повсюду — стояла осень. В палатке Петр, как всегда, сидел за своим столом у самого открытого полога, чтобы видеть самому и быть на виду. Если бы враг подобрался достаточно близко и выстрелил наудачу, то вполне мог бы в него попасть. Но царю до этого не было никакого дела.

Он вполголоса разговаривал с Мазепой, казацким гетманом. Тот состарился, не растеряв своей злобы, и белые как снег усы грозно торчали по обе стороны лица из-под традиционной шапки из кудрявой овчины. Я заметила, как старик отвел глаза, и вновь испытала знакомое чувство: этому человеку нельзя доверять. Но муж не желал слышать дурного о Мазепе даже от людей куда более мудрых, чем я.

— Он был со мной с первого Азовского похода! Тогда он принес мне саблю, — говорил Петр.

Сабля была усыпана драгоценными камнями, и хотя Петр никогда ее не носил, о подарке этом помнил крепко. Потому и продолжал доверять гетману. Я же убеждала себя, что страхи мои, скорее всего, напрасны. Ведь Мазепа оставался с царем и прежде, в годы тревог и поражений. Неужели теперь, когда все шло к великой битве посреди бескрайних равнин, он решится изменить нам? Казалось, это маловероятно.

Но правда была в том, что ни в одном казацком вожде нельзя было быть до конца уверенным: прежде всего он был верен избранному кругу своих товарищей, а они — ему.

Запорожские казаки, подобно янычарам, не женились. Они жили в своей знаменитой крепости, построенной столетие назад, а то и раньше, у великих днепровских порогов, за которыми жили и ловили рыбу. Они не платили податей, не служили никакому господину и терпеть не могли, когда их пересчитывали и заносили в списки.

Остальные казаки были людьми самого разного рода: кто-то, как Мазепа, таил свою обиду, а кого-то объединяла общая неприязнь к любой власти над собой. Неважно, в чьей войне они сражались: главным для них было сохранить свою свободу. Мазепа был из таких.

Говорили, что в молодости, после строгого иезуитского воспитания, он связался с женой одного шляхтича, жившего неподалеку от его родной деревни на Волыни. Разъяренный муж раздел юношу, голым привязал к коню, выстрелил из пистолетов и пустил коня вскачь через колючие заросли. Мазепа, весь в крови, прибился к казацкому отряду и со временем был избран гетманом.

Но та история давно осталась в прошлом. С тех пор он успел снова попасть в историю — на этот раз из-за молодой дочери киевского судьи, без памяти в него влюбленной. А теперь сидел в палатке, жаловался на подагру и говорил, что из-за нее не сможет принять деятельного участия в предстоящей битве.

— Но мы рассчитываем на твоих людей, — добродушно сказал Петр.

Странно, что при всей своей подозрительности к людям Петр продолжал доверять этому старому лису, который к тому же ненавидел Меншикова.

Другим человеком, которому царь не доверял, но который ему все же нравился, был Август Сильный — тот самый, у которого не было счета ни любовницам, ни бастардам. Хорошим польским королем он не был, но смириться с унижением потери престола не желал. Чтобы этого не допустить, он даже послал свою самую красивую любовницу, Аврору фон Кёнигсмарк, соблазнить Карла Шведского. Но молодой король, не интересовавшийся женщинами, отвернулся и ушел.

— Славный малый этот Август, — посмеивался Петр.

Славный? Разве что повар из него был славный. Говорили, он умел зажарить утку так, что мясо таяло во рту.

Но при этом он стоял рядом с Алексашей и смотрел, как за него убивают наших людей, — и молчал, потому что боялся признаться, что уже отрекся от престола и покинул поле битвы, оставив власть Карлу XII и Лещинскому. Это было отвратительно. Но Петр простил его и, думаю, когда все окончательно решилось бы, снова принял бы его. Как по-разному Петр относился к друзьям, которых выбирал сам, и к сыну, которого не выбирал!

Я уже говорила: царевича Алексея брали с собой на поля сражений, заставляли носить фузею и копать землю наравне с простыми солдатами. Царь часто бил его при людях. Солдат из Алексея вышел никудышный. Ум у него был — в иных вещах даже тоньше отцовского, — но вся его душа тянулась к тому, что Петр презирал. Если бы Алексей стал царем, он потащил бы Россию назад, отбросив все, что Петр перенял у Запада, и снова превратил бы ее в темную страну, с которой никто не захотел бы вступать в союз. Петр понимал это и винил сына за то, каким тот был. Но разве не лучше было бы избавить его от вечного страха?

Я не помню, чтобы Алексей хоть раз обедал с нами в нашем маленьком доме, хотя другие бывали за нашим столом. Его место было там, в старом царском Кремле, замкнутом, жившем старыми обычаями, которые его отец изо всех сил старался сломать. Быть может, будь при Алексее дольше и отец, и мать, он вырос бы другим, менее боязливым. Не знаю.

В армии о его страхах знали все. Его слишком рано заставили жить среди солдат. Выпив, он, как всякий московит, начинал много говорить, и солдаты презирали его за то, что слышали. Офицеры же, мне кажется, думали, что, унижая царского сына, тем самым угождают царю. Я сама видела, как Алексаша Меншиков схватил царевича за длинные волосы и стащил на землю. Такого нельзя было позволять. Но я ничего не могла сделать для Алексея — ни тогда, ни позже. Когда я осмелилась за него заступиться, царь набросился на меня:

— И ты его балуешь? Пора с этим кончать. Скоро он станет мужчиной — если его вообще можно будет так назвать. А что толку в мужчине, который не умеет обращаться с оружием, не знает сторон света и не отличит землю от воды?

Моряк из Алексея тоже был никудышный, да и моря он боялся. После этого я стала видеть его реже. Думаю, Петр велел держать его от меня подальше. Так что и мое имя — Екатерина Алексеевна — мало что меняло. Но я никогда не была врагом своего юного крестного отца, что бы ни говорили об этом потом.

Что я могу сказать о том героическом времени? Мы пережили самую лютую зиму на нашей памяти. Шведам пришлось хуже, чем нам. Они потеряли обозы, а потом почти всех лошадей. Позже, когда морозы ослабли, царь сам всю долгую ночь вместе с солдатами рыл укрепления, которые потом помогли нам победить под Полтавой.

Но я, как женщина, лучше всего помню мелочи: замерзших птиц на земле, зияющие раны, мальчиков, умиравших у меня на руках, словно я была им матерью. Я старалась ею быть. Для меня они всегда были и остаются детьми.

Тогда мне не было дела ни до союзов соперничающих государств, ни до соперничавших польских королей. Не слишком занимала меня и судьба ливонца Паткуля. Он объехал одну страну за другой, повсюду добиваясь поддержки своего дела, а кончил тем, что стал ухаживать за богатой вдовой в Швейцарии и поселился у нее. Потом шведские агенты похитили его и переправили обратно через границу.

Паткуль был посланником царя, но Карл XII судил его, подверг пыткам, велел колесовать, а затем обезглавить. После четырех ударов топора Паткуль все еще был жив. Но теперь его участь значит для меня меньше, чем память о солдатах, умиравших на окровавленном снегу.

В походах я старалась подбадривать солдат. Перед Лесной, перед Полтавой я ездила вдоль строя и говорила:

— Не унывайте, ребята, водка свое дело сделает! Вот тебе чарка, Иван. И тебе, Гриша. И тебе, Илья. И тебе, и тебе...

Я тогда носила под сердцем Елизавету, но, Бог свидетель, это уже не было помехой. Водка поднимала им дух, и они шли в бой смелее, а некоторые возвращались. Вот что такое война.

До Полтавы мы пережили и катастрофу под Гродно, где пришлось бросить часть пушек в реку. Но потом удача, казалось, наконец повернулась к нам лицом. Мы шли к победе через стычки и отступления, понемногу изматывая врага, пока Карл Шведский не совершил глупость и не полез в самую глубь России, уверенный, что победить его невозможно. Но Петр, со своей стороны, оказался не настолько глуп, чтобы начинать генеральное сражение раньше времени.

Еще до того пришла весть об измене Мазепы. Он перешел на сторону Карла и Лещинского, который уже много лет обхаживал его письмами и подарками.

— Иуда! — воскликнул Петр. Измена Мазепы больно его ранила.

Я не стала напоминать, что давно чувствовала: Мазепа его подведет. Другие тоже пытались предостеречь Петра, но без толку.

Царь послал Меншикова усмирить казаков, и Алексаша превратил их землю в пустыню. От Батурина ничего не осталось, а вокруг не было ни одной живой души.

Иногда, глядя на него, я думала: кого только в нем нет — солдат, придворный, советник, шут, палач. Без него, может быть, мы бы до сих пор воевали. В такие минуты милосердие было бы просто глупостью.

Оправившись после лечения ртутью, царь отправился в Воронеж строить корабли.

— Пока я занят шведами, турки норовят предать меня на юге, — ворчал он.

И в самом деле, флот нужно было приводить в порядок. Когда он вернулся, Алексаша рассказал ему, как ночными нападениями, ложными тревогами, обманом и нарочно устроенным голодом изматывал шведов. Недосып, холод, голод и неуверенность посреди вражеской земли губят и самую храбрую армию. Шведов осталось куда меньше. Алексаша да лютая зима вместе приготовили почву для победы. Но без царя мы не смогли бы победить. Он вернулся именно затем, чтобы нанести решающий удар.

Карл XII к тому времени осаждал уже саму Полтаву. Порох и ядра у него подходили к концу, и шведы без толку били по стенам. Вот в такие минуты и проявлялся настоящий Петр. Он мог долго стоять, смотреть и ждать, но безошибочно чувствовал миг, когда пора было действовать.

Я видела, как бесконечные ряды наших солдат двигались вперед в сером свете — ночь уже кончалась, а утро еще не наступило. Редуты на нашей стороне молчали. Били барабаны. Стояло лето, всюду лежала пыль, и солдатские ноги поднимали ее почти бесшумно — слышен был только барабанный бой. Он не смолкал, пока полки готовились перейти реку.

Я думала: шведы этого не допустят, сейчас непременно повернут и ударят. Но ничего не произошло. Наши шли вброд, и никто им не мешал. Потом взошло солнце, и на том берегу ярко вспыхнули наши знамена. Я сама помогала их шить. Мое дело пока было сделано — до тех пор, пока не понесут раненых, если будет кому их нести.

Невероятно, что шведы не сумели этому помешать. Видимо, их воинственный молодой король, привыкший сам бросаться в самую гущу боя, считал, что, когда наконец дойдет до настоящей схватки, он и его закаленные солдаты — а к тому времени уцелели только самые крепкие — все равно разобьют нас. Наконец перед ним был враг, достойный его, — именно о такой битве он и мечтал.

Но судьба любит отнимать мечту в самый миг ее исполнения. Так случилось и в тот день.

В то утро Карл выехал осмотреть позиции и направился через лес. Он был один. В чаще скрывались казаки, еще верные нам. Король одного из них застрелил, потом, словно охотился на дичь, соскользнул с седла, чтобы добить остальных. Тут грянул выстрел. Пуля угодила королю в ступню и прошла от пальцев до пятки. После этого мы увидели его уже на Полтавском поле — перевязанного, лежащего на носилках. Вскоре наши прострелили и носилки, и тогда его понесли на двух скрещенных копьях. Командование пришлось передать одному из генералов. Говорили, что Карл был вне себя от злости, словно вместе с ранением у него отняли и славу.

Петр ликовал не только потому, что Карл был ранен. Наша позиция, говорил он, была лучше, а у шведов заканчивался порох.

— Мы бьем их из их же пушек, — сказал Петр, вспоминая захваченный обоз.

Петр Алексеевич не был одержим войной, как Карл, и потому умел сохранять хладнокровие. Он всегда прежде думал, какой следующий шаг принесет больше пользы.

— На четверых наших — один их, — спокойно сказал он.

Барабаны все били. Пушки все молчали. Порох берегли до решающего момента. И вот он настал.

Солнце поднялось выше. Уже пришли вести, что на рассвете часть шведской пехоты яростно ударила по нашей кавалерии — дело почти неслыханное. Шведы нанесли нам большой урон и даже захватили нескольких офицеров. Но царь велел коннице отступить в лес. Шведская пехота бросилась за ней, и вдруг из наших редутов ударил перекрестный огонь. Шведов скосили почти до последнего. Эта часть армии Карла уже не вернулась к главному сражению. Меншиков перехватил в лесу отставших шведов и взял в плен двух генералов, а вместе с ними еще немало солдат.

Я уже говорила о барабанах. Но нельзя передать тот день, не вспомнив этот звук: он тянулся с утра до самого конца, словно одно и то же сердце билось в тысячах грудей.

Наконец полки заняли свои места, на солнце блеснули карабины. Когда войско выстроилось, солнце уже стояло высоко, а позади, в лесу, взвилось пламя. Вскоре деревья скрыл дым.

Царь был повсюду. Он ободрял людей, отмечал позиции, решал, что и где должно произойти, - неторопливо, спокойно, с ясностью человека, уже увидевшего победу прежде других.. А по ту сторону Карл Шведский, то проклиная всех вокруг, то требуя двигаться вперед, велел нести себя на скрещенных копьях в самое пекло сражения.

Бой длился два часа. Гремели орудия, звенело железо, кричали раненые, ржали и падали кони. А потом все изменилось в один миг — словно на глазах рухнула стена. Наши закричали о победе, а шведы — о спасении короля.

Да и не стоило его спасать. Он был всего лишь одаренным ребенком, игравшим солдатами, как игрушками. Но каким-то образом его все же вытащили, и он переправился через реку в открытой лодке. С ним был Мазепа.

Меня тогда не покидало странное чувство. Жизнь Петра с самого начала была в опасности, а он словно не придавал этому значения. Может быть, Бог и вправду его хранил. В тот день одна пуля пробила ему шляпу, другая — седло, третья ударила в крест на груди. После этого Петр велел служить благодарственный молебен за победу. Царь, генералы и солдаты преклонили колени прямо на Полтавском поле, среди девяти тысяч мертвых шведов.

— Теперь мы можем спокойно жить в нашем маленьком домике в Петербурге, Катенька, — сказал он мне потом. — Август снова станет королем Польши. После этой битвы мы можем получить все, что пожелаем. Знаешь, старый негодяй Мазепа увез с собой две бочки золота?

Той ночью он пировал с пленными генералами. В Москве восемь дней звонили все колокола. Царевич устроил пир для европейских послов в Преображенском. На улицах даром раздавали пиво. Все радовались, а потом царь снова заболел. Будто бы он приберег свою тяжкую болезнь до самой победы и не позволил ей одолеть себя раньше срока. Мы вернулись в наш маленький домик в Петербурге, и я ухаживала за ним, пока ему не стало легче.

Если бы в юности я послушалась пастора Глюка и научилась читать и писать, это потом не раз могло бы мне пригодиться. Когда Петр принес мне первую газету, напечатанную в России, я могла только смотреть на нее, а потом почти с благоговением положила ладонь на белый лист. Он сиял от гордости. Для него эта газета была частью огромного замысла, началом новой эпохи. Люди должны были учиться, знать, что происходит вокруг, что делает армия, сколько у нас пушек, что говорят и думают в Европе. Я понимала все это смутно, но достаточно, чтобы сказать ему:

— Хорошо сделано.

И снова смотрела на развернутый белый лист с черными, непонятными мне буквами, похожими на колдовские знаки. Во всяком случае, сказала я правильно. Царь и вправду сделал великое дело. Теперь я это знаю, да, пожалуй, уже тогда начинала понимать: для него это было важнее всего, что он совершил в жизни, важнее даже Полтавы.

А на белом листе лежала моя большая крестьянская ладонь. Я думала о тысячах людей по всей России, которые, как и я, не умели читать. Не встретят ли они все это с обидой, недоумением, а то и гневом — как встречали обычно всякую новизну, придуманную царем? Они предпочли бы, чтобы их оставили в покое, в прежнем неведении. Но Петр Алексеевич оставлять их в покое не собирался.

Теперь Петр говорил об открытии школ, о том, чтобы брать в учителя не только русских, но и пленных шведов — пусть учат всему, что знают сами. Связался он и с этим странным чужим народом — чухонцами, — в той войне, которую мы называли маленькой. Думаю, он хотел захватить часть их земли, чтобы потом выторговать за нее что-нибудь нужное. Но завоюешь чужую землю — и хлопот с ней потом больше, чем стоила сама победа.

А лучше всего из всей этой истории я помню, чем она кончилась: герцог Курляндский женился на одной из толстых белокурых дочерей царя Ивана. Они по-прежнему сидели в Кремле, и им даже не дозволялось пойти посмотреть представление в новом театре, который Петр велел открыть на Красной площади.

А Москвой Петр в ту пору почти совсем пренебрегал. Все дела сосредоточились в Петербурге: каменное строительство, планы книгопечатания, история Александра Невского, новые государственные учреждения, прокладка дорог и пьяные пирушки, на которых председательствовал его бывший наставник Зотов — Протопоп Всешутейший.

Туда же царь приказал перебраться и всей царской семье, хотя жить им пока было негде. Во всех новых каменных домах и дворцах уже были печные трубы, а на улицах пылали смоляные костры, у которых грелись работавшие на морозе люди. Многие из этих рабочих были преступниками: вместо ссылки в Сибирь их привозили сюда, строить город. Петербург рос и обретал все большее значение. Царь велел привезти мощи святого Александра Невского, некогда спасшего Русь от шведов и татар, и поместить их в новом соборе Святого Сампсония. Вот теперь Санкт-Петербург и вправду стал новой столицей.

Во всех этих книгах, ученых делах и каменном строительстве от меня было мало пользы, поэтому я помалкивала. Но уж никто не скажет, что в следующем походе я была бесполезна Петру. Он забыл об одном человеке — о Карле XII, который к тому времени жил при дворе султана в Константинополе, где к гостям относились с большим почетом, и без конца уговаривал турок возобновить старую войну с Московским государством — разумеется, в интересах Швеции.

— Я пошлю туда Шереметева с остальными. А мы с тобой выступим следом, когда будем готовы, — сказал муж.

Было два часа ночи. Петр стоял у окна нашего маленького дома. За окном бушевала буря, ветер дергал расписные ставни, и они скрипели на петлях. Глядя, как ставни раскачиваются на ветру, я вспомнила тела на виселицах по четырем углам рыночной площади. Недавно там был пожар, а после поймали воров, растаскивавших товары из сгоревших лавок.

— Больше никаких деревянных домов, — сказал царь. — Все должны быть каменные.

Но наш маленький дом он не тронул и больше о нем не говорил. Сквозь тучи пробилась луна и заглянула в окно. Внизу белели гребни волн. Он любил воду, Петербург и наш дом. Я обрадовалась, услышав, что он снова хочет взять меня с собой в поход.

Я лежала на кровати и смотрела на него, а потом осторожно спросила:

— А свадьба Алексея состоится?

— Потом. Потом, — нетерпеливо отозвался Петр.

Алексей уже согласился обручиться с молодой принцессой, которую видел несколько лет назад и которая, по крайней мере, не вызвала у него отвращения. Впрочем, для женитьбы и эта причина была не хуже любой другой. Ее звали Шарлотта Брауншвейг-Вольфенбюттельская. Ей было шестнадцать лет. Если она родит Алексею сыновей, они унаследуют престол. Меня это не тревожило. Царевичу было бы лучше иметь рядом любящую женщину, которая могла бы его выслушать и утешить. Отец и сын в этом похожи, подумала я.

Но тут мне пришла другая мысль. Я вспомнила ликование после Полтавы, как Алексей устраивал в Москве триумфальные арки, украшения и пиры и как, выпивая на улицах даровое пиво, люди провозглашали уже не «Боже, храни царя!», а «Боже, храни царя и его наследника Алексея!». И на расписных знаменах Алексея уже изображали рядом с отцом. Я знала: Петр все это помнил, делал свои выводы и ничего не забудет.

— Не думай об этом, — сказал он. — До нашего отъезда — или, может быть, уже в пути — все подпишут. Брачный договор будет у меня при себе. Я не хочу отсюда уезжать. Не хочу уезжать из Петербурга.

— Стареешь, батюшка, — сказала я. Теперь я уже могла позволить себе такие слова.

— Старый? Катя? Я тебе покажу, какой я старый.

И показал. А потом сказал:

— Это место для меня — рай.

И уснул.

Через несколько дней мы двинулись на юго-восток, через те самые равнины, по которым когда-то шли к Полтаве. Я знала: сейчас для него не было ничего важнее предстоящего похода. Я молилась лишь о том, чтобы после одной победы он не счел другую уже обеспеченной. Я верила в его обычную осторожность и здравый смысл и, как всегда, ничего не сказала.

Трудно было представить Карла XII гостем в стране гаремов и женщин в чадрах. Мазепа к тому времени уже успел умереть в постели, чего тоже никто не ожидал.

Пока мы продвигались на юг, до нас доходили странные слухи. В казачьих землях уже разнесся слух, будто всех тамошних женщин собираются насильно выдать замуж за немцев — многие подданные Петра с подозрением относились к его пристрастию к немецкой одежде и обычаям. И вот целую неделю там играли по сотне свадеб в день, звонили во все колокола и пировали. Это был последний пир на долгое время. Потом человек по имени Голи Нагой призвал бедняков к восстанию, но многого они добиться не смогли.

Обработанных полей не было, кругом царил голод, а на немногие оставшиеся посевы обрушилась саранча. Во всяком случае, этим оправдывался Кантемир, которого мой муж сделал господарем Молдавии, объясняя, почему не присылает нам припасов. К тому времени мы и сами были уже очень далеко от дома.

Я, несмотря ни на что, не верю, что Кантемир нас предал. Он слишком хорошо понимал, от кого зависела его судьба. К тому же турки уже казнили прежнего господаря. После нашествия саранчи его владения были опустошены огнем и мечом, так что Кантемиру разумнее было примкнуть к нам и поселиться в Петербурге. Он мнил себя ученым: уже написал по-латыни всемирную историю и собирался написать еще одну — на этот раз историю турецкой музыки. Была у него и хорошенькая, бойкая дочь Мария. Но больше о ней пока не скажу.

Теперь любят повторять, будто на Пруте я спасла царю жизнь. Возможно, так и было. Во всяком случае, мало кто тогда сохранял ясную голову.

Мы оказались в окружении. Предгорья Бессарабии, кустарник, зной, турецкие батареи, а впереди — блеск кривых сабель, знамена сипахов и янычар. Янычары пришлись бы по душе Карлу: их с детства готовили только к войне, без женщин, в железной дисциплине, и в бою они были удивительно свирепы. Их было впятеро больше, чем нас.

Я старалась рассуждать здраво, раз уж больше этого, похоже, никто не делал. Шереметев отстал. Да и мы задержались из-за болезни царя. В сущности, мы оказались почти в том же положении, что и шведы под Полтавой, только вместо северной сухости нас мучила удушливая южная жара. Нас загнали в ловушку. Наши артиллеристы изнывали от зноя.

Сражаться было бессмысленно: в арьергардных схватках и без того пролилось достаточно крови. Впереди лежали болота, река и огромная, широко раскинувшаяся армия султана; позади — победоносный турецкий арьергард и единственный узкий путь к отступлению в Молдавию.
Когда положение впервые стало отчаянным, царь хотел уйти этим путем вместе со мной, оставив армию. Не из трусости, а из здравого смысла: стране ее правитель нужнее, чем солдаты. Но был другой, лучший план, и придумала его я. Я говорю это потому, что так оно и было.

Приходит час, когда ни храбрость, ни бравада, ни мечи уже ничем не могут помочь. И такой час настал.

Царь ходил взад и вперед по палатке. Жара стояла страшная; снаружи — беспощадное солнце, высохшие болота и турки. Лицо Петра снова искажала знакомая гримаса, тело подергивалось, как бывало прежде, и подойти к нему было страшно. Он был словно зверь в западне. Я сидела и смотрела на него, вспоминая польский поход, когда он тяжело болел, бился в судорогах и терял кровь.

Тогда я сказала:

— Петр Алексеевич, позволь мне поговорить с генералами. Может, это и не поможет, но хуже не будет.

Он остановился и хмуро посмотрел на меня.

— Молчи. Ничего нельзя сделать. Всю ночь я прикидывал и так и этак: местность, воду, расстояния — все без толку. Нас возьмут в плен. Может, с нами поступят, как с Толстым: в Константинополе его возили по улицам полуголого, плевали в него, а потом бросили в тюрьму. А может, потребуют выкуп. Меня убить не посмеют. Но ты, Катя... Что тебе придется вынести из-за меня...

— Послушай меня, — сказала я. — Если уж платить выкуп, лучше заплатить сейчас, а не потом. Деньги решают все. Говорят, Карл подкупил их визиря золотом Мазепы из тех самых бочек да еще деньгами, занятыми у английского банкира. Если мы...

— Как много ты знаешь, — сказал он наконец и остановился. Впервые за много часов его взгляд задержался на мне, словно только теперь он понял, кто я на самом деле. — Ты мудрая, Катя. Ты...

— Тогда позволь мне пустить мою мудрость в дело и уговорить наших друзей. Попытаться стоит, разве нет? Подкупить визиря. Карл Шведский ведь сделал то же самое.

Когда все уже закончилось, мы слишком поздно узнали, что могли бы все-таки пригрозить туркам продолжением боя: разведка у них работала плохо, и о бедственном положении нашего арьергарда они не знали. Мы узнали и другое: Карлу Шведскому не позволили идти вместе с турецким войском, и он ждал исхода в стороне, в Бендерах. Будь он там, сомневаюсь, что одними словами удалось бы решить дело.

Позднее, узнав, что переговоры прошли успешно, он, думаю, в ярости помчался к визирю, уже получившему деньги и от него, и от нас. Карл прямо в шпорах бросился на диван и заговорил быстро и грубо. Возможно, мы сами лучше понимали восточный образ мыслей. Как бы то ни было, с огромным облегчением я услышала сигнал трубы к перемирию, и над обеими армиями воцарилась тишина.

Наши предложения приняли не сразу. Начался торг, как на турецком рынке — впрочем, наверное, как на любом другом: когда очень хочешь получить какую-то вещь, приходится спорить о цене, стараясь не показать продавцу, насколько сильно она тебе нужна. Так было и с нами. Но со второй попытки нам позволили отступить. Между двумя лагерями пошли деньги, обещания и уступки. Посредником был толстый рыжеволосый еврей Шафиров, гордившийся своим огромным брюхом не меньше любого боярина.

Потом последовали новые обещания и новые деньги — огромные суммы, частью выплаченные, частью лишь обещанные. Были и другие условия. Петру пришлось поклясться отдать Азов — любимую крепость, первую большую победу. Для него это было горько. Другие черноморские крепости надлежало разрушить. Обо всем этом нужно было договориться, прежде чем нам позволят уйти. Сделка далась нелегко.

Но, по крайней мере, мы были свободны, целы и живы, хотя и гораздо беднее, чем прежде. Мы могли возвращаться в Петербург с благочестивым заверением Порты — а мусульманин, дав слово, его не нарушит, — что отныне турки не станут так усердно помогать шведскому королю в его воинственных замыслах и избавятся от него при первой же возможности.

Со временем Карл все больше тяготил своих турецких хозяев. Под конец его пребывания турки сами осадили дом, в котором он жил, и в перестрелке он лишился четырех пальцев.

К тому времени ни одна европейская держава уже не относилась к Карлу с прежним почтением. В конце концов он вернулся в Швецию, но стране недолго пришлось терпеть короля, который никогда особенно не утруждал себя управлением ею. В 1718 году, снова затеяв войну — на этот раз против Норвегии, — он погиб от пули. После него на престол взошла его сестра, мирная женщина, замужем за столь же мирным человеком. К тому времени нас с царем занимали уже совсем другие заботы, и Великая Северная война отошла для нас на второй план, хотя отношения со Швецией и Данией уже никогда не могли стать простыми.

Но пока, во всяком случае, можно было вздохнуть с облегчением и снова смеяться. Царь уже не был похож на дикого зверя, угодившего в капкан, да и здоровье его, казалось, пошло на поправку.

Когда пришло известие, что султан принял наши условия на Пруте, Петр подошел ко мне, взял мое лицо в свои огромные ладони и сказал:

— Екатерина Алексеевна, ты спасла Россию и ее царя. Я возложу тебе на голову корону. Я сделаю тебя равной себе.

Я отмахнулась от него и сказала, что теперь он у меня в долгу: ведь если бы великий визирь взял нас обоих в плен, я, чего доброго, могла бы стать первой женой султана.

— Подумай только, чего он лишился, — сказала я.

Но он не засмеялся. Взгляд его оставался серьезным.

— Я был в шаге от гибели, и ты меня спасла, — повторил он. — Не смейся над этим, даже когда мы одни.

Но вскоре, как всегда, мысли Петра снова вернулись к делам.

— Знаешь, Катя, — сказал он, — думаю, я велю им не трогать фундаменты в Таганроге. Может быть, когда-нибудь...

Он и впрямь не спешил расставаться с Азовом. Даже оставил там гарнизон. Но в конце концов и его пришлось вывести. Заставить его разжать пальцы и отдать свою первую победу было все равно что снова разбередить рану.

Порта проявляла терпение: все улаживалось неспешно, кроме денег — их требовали немедленно. Солдат может подождать, деньги — никогда. К тому времени турки уже уважали нас как народ, знающий цену торгу и не рвущий драгоценную обивку дивана визиря грязными шпорами.

После Полтавы мы уже были великой державой, и все это знали. Еще год назад с Московией никто не стал бы вести такой торг. Теперь же с нами приходилось считаться.

Мы еще некоторое время предавались веселью в Варшаве. Муж мой всегда умел оставлять прошлое позади и больше никогда не говорил о тех мрачных часах в палатке у Прута. Казалось, теперь мысли его занимали две вещи. Первая — встреча с Августом Сильным в Дрездене, где два могучих человека состязались друг с другом, сгибая и сминая серебряные блюда, поданные к столу. Вторая — брак Алексея с принцессой Брауншвейг-Вольфенбюттельской.

Бедная Шарлотта. Я хорошо ее помню. Тихая, кроткая девушка с длинным лицом, ничем не примечательным, если не считать оспин. Оспой она переболела еще в детстве. Она была послушной дочерью и должна была стать такой же послушной женой. Казалось, ничто не мешало Алексею быть вполне счастливым в этом браке. Возможно, пока он длился, Алексей и был счастлив. Однако с самого начала он оказался в неловком положении.

Шестьдесят тысяч рублей, оказавшиеся теперь в руках визиря в Константинополе, сделали моего мужа прижимистым во всем, что касалось предстоящей свадьбы. Алексея отправили в Вольфенбюттель попытаться договориться о меньшей цене за Шарлотту. Для жениха поручение было унизительным, но, несмотря на это, родителям невесты Алексей понравился. Родители Шарлотты доставляли куда меньше хлопот, чем духовник царевича Игнатьев. Ему этот брак не нравился: невеста была лютеранкой.

— Может быть, когда она поселится среди нас, то сама переменится, — с надеждой сказал Алексей.

Свадьбу назначили в Карлсбаде. К тому времени царь снова занемог. Меня при нем не было, и, надо думать, пиры с Августом Сильным свели на нет весь эффект последнего лечения. Часть пути его несли на носилках, но, еще не доехав до города, он потребовал карету. В каретах он всегда был разборчив, но на этот раз, видно, выбирать не приходилось.

Я сама жила тогда в монастыре в Торне. Остальные здания были разорены войной. Петр добрался до своих покоев, слег и принялся пить воду — кружку за кружкой, пока не дошел до сорока кружек в день. Потом стал ходить в бани. Тем временем Алексей и его невеста успели немного узнать друг друга в Торне. И тут к ним ворвался уже оправившийся царь.

Все церемонии и приличия были отброшены. Петр объявил, что венчаться следует немедленно, — и их обвенчали. На четвертый день он оторвал наследника от свадебных радостей и молодой жены и отправил его ко мне в Торн. Но Алексей не приехал. Вместо него явился разгневанный царь.

— Датчане осаждают Штральзунд, — сухо сказал он, не обратив никакого внимания на мое пристанище. — Я послал сюда Алексея Петровича организовать снабжение для похода.

— И ради этого ты велел ему оставить жену через четыре дня после свадьбы?

— Супружеский долг исполнен, — сказал Петр так, словно речь шла об одном из пунктов военного плана.

Но сам царевич все еще не выехал из Торгау. Несколько дней спустя он наконец появился, с виноватым видом.

— Какого черта! — взревел царь.

Алексей, запинаясь, объяснил, что хотел взять жену с собой. Она заказала дорожную кровать, но к его отъезду ее так и не доставили.

— Надеюсь, вы простите мне эту задержку, — уныло сказал он.

В действительности Шарлотта приехала лишь два месяца спустя. После этого они почти восемь недель пробыли вместе, прежде чем война на Балтике снова их разлучила. Меня это тревожило. Такие разрывы не идут браку на пользу. Но ведь и в моем браке покоя было мало, а мы с Петром все-таки оставались вместе.

Я могла лишь улыбаться бледной невесте Алексея — по-немецки я почти не говорила. Она улыбалась мне в ответ, но выглядела несчастной. Высокомерия в ней не было, и ее участь трогала меня: шестнадцать лет, оторвана от семьи, брошена в самую гущу войны, рядом муж, которого она едва знает и который то появляется, то исчезает.

— Теперь мы едем в Петербург, — с удовлетворением сказал царь.

В то время, помимо военных походов и вопроса о том, беременна ли Шарлотта, царя занимали еще две вещи. Первая — мой Екатерингофский дворец, который он велел построить для меня в благодарность за Прут. После пожара на рыночной площади Петр к тому же решил покончить с деревянным строительством в Петербурге.

Свой долг перед наследником он, как ему казалось, исполнил; теперь можно было заняться тем, что радовало его самого.

Мы прибыли в Петербург. Там царь вновь, уже публично, обвенчался со мной в присутствии Прасковьи, вдовы царя Ивана. Она выглядела не слишком довольной. Потом начались обычные гулянья под предводительством старой Ржевской, избранной княгиней-игуменьей, — по обычаю присутствующие целовали ее в грудь.

Мне было любопытно, какое впечатление произвела на Шарлотту Ржевская — женское подобие Зотова, архиепископа всешутейшего собора. Жена Алексея вообще была немногословна, даже когда говорила на своем литературном немецком. И хотя такие празднества обычно заканчивались пьяным разгулом, Шарлотта никогда не позволяла себе ничего неподобающего. Думаю, царь, к собственному удивлению, начал уважать жену своего сына.

Это, впрочем, не помешало Петру оставить молодых в Торне без денег даже на еду, и Шарлотте пришлось занимать. Позже, оставшись одна, она не выдержала и уехала к родителям. Мой муж, как и большинство мужчин, редко задумывался о подобных вещах, однако ее отъезд привел его в ярость, и он вернул Шарлотту назад.

Ненависть мне не свойственна. Это одно из немногих чувств, которых я так и не научилась испытывать, хотя в молодости и пыталась. Если тебе причинили боль, острой она бывает лишь в первый миг. Потом все проходит, а снова и снова возвращаться к этому мыслями — все равно что бередить рану.

Так я могла без смущения и даже без отвращения встречаться с Шереметевым, который когда-то высек меня и отдал на потеху другим. Я говорила себе: он храбрый полководец и царский слуга. А генерал-фельдмаршал, встречая меня теперь, видел во мне уже свою государыню.

Но Петр, однажды возненавидев, ненавидел до конца. И словно божественное проклятие, его ненависть не щадила и следующих поколений. Так случилось с Алексеем, Шарлоттой и их детьми.

В конце концов царь возненавидел мать Алексея, Евдокию, которая молилась перед образами и безропотно сносила все, чему он ее подвергал. Но для Петра она стала символом той древней тьмы, которую он хотел изгнать из России: теремного затворничества, бородатых попов, сверкающих, словно идолы, царей, которых народ почти никогда не видел.

За границей русских и тогда еще нередко считали дикарями. И Алексей вырос одним из них. Особенно ясно это проявилось в известной истории с геометрией и фортификацией.

Я сама в этом ничего не понимаю. Я видела только, как царь, бывало, вымерял что-то циркулем на картах. Но, судя по донесениям о сыне, Алексей занимался по программе, которую составили для него наставники. В молодые годы Петр был слишком занят, чтобы следить за тем, чему учат мальчика. Теперь же он вдруг потребовал доказательств, что Алексей способен руководить осадой и разбираться в прочих подобных вещах. Царевич прекрасно сумел устроить празднества после Полтавы, но это было совсем другое дело.

И тут во всей полноте проявился его страх перед отцом. Вместо того чтобы пойти к Петру и признаться, что вместо геометрии он проводил время за выпивкой, Алексей взял пистолет и попытался ранить себе руку, чтобы потом сказать, что не может чертить. В этом был весь Алексей: даже в обмане дать осечку. Все, чего он добился, — обжег руку порохом. К царю он явился с перевязанной рукой, понурый, с запахом вина изо рта.

— Убирайся с глаз моих, — сказал Петр, даже не став проверять его знания, как собирался.

Во всем этом сын был для него сплошным разочарованием. Возможно, Петр все еще рассчитывал, что этот брак даст ему наследника, который окажется таким, каким он хотел его видеть. Однако первым ребенком Шарлотты оказалась девочка.

— Я еду в Карлсбад, — сказал Алексей и, оглядываясь через плечо, уехал, едва у Шарлотты начались схватки.

Поговаривали, что после возвращения из Торна Алексей стал дурно обращаться с женой. Может быть, так оно и было, а может, и нет. Мало ли что говорят. Как бы то ни было, Шарлотта родила дочь. Девочку назвали Натальей.

Тем временем все чаще заходила речь о нашем будущем путешествии по Европе. В молодости царь уезжал учиться. Теперь, думаю, ему хотелось предстать перед Европой могущественным государем — победителем Карла XII, которого еще недавно считали непобедимым, владыкой портов и флота, создателем новой столицы у моря. Я должна была ехать вместе с ним и уже начала готовить платья.

Одним из платьев я особенно гордилась: на нем был вышит двуглавый орел, царская эмблема, а его перья были усыпаны бриллиантами. К поездке готовились и дамы, которым предстояло сопровождать меня.

Теперь, когда мне снова предстояло уезжать, я с особенной любовью вдыхала соленый воздух Петербурга. Что бы ни случилось, это место было моим домом — единственным настоящим домом, какой я знала. Еще совсем недавно здесь были лишь болота, острова, море и дикие звери, а теперь вырос великий город, похожий одновременно на Париж, Лондон и Амстердам и все же не похожий ни на один из них. Строя Петербург, мой муж вовсе не думал о красоте, и все же город вдруг оказался прекрасен. Недостроенные каменные дворцы, еще не законченные дороги, восстановленные лавки на рыночной площади — все словно обрело свое место, а река проходила сквозь город огромной сверкающей нитью, связывая его в одно целое.

Как бы ни судили обо всем остальном, что сделал Петр Алексеевич, два его великих дела останутся бесспорными: русская газета и Петербург. За них его и будут помнить.

Шарлотта опять забеременела. Я знала, что она несчастлива, хотя в чужие дела не вмешивалась и сплетен не слушала. Русский она знала совсем немного — ровно настолько, чтобы мы могли обменяться несколькими неловкими, натянутыми фразами. Со мной и с царем она всегда была любезна. На Алексея она никогда не жаловалась.

Не помню, откуда я узнала, что у Алексея уже появилась любовница — толстая рыжеватая финка по имени Ефросинья Федорова, когда-то принадлежавшая его наставнику Вяземскому. Говорили, что она была похожа на меня, и это казалось мне странным.

Если второй ребенок и был зачат во время какого-то примирения, то продлилось оно недолго. Незадолго до родов стали поговаривать, будто Шарлотта упала где-то наверху и сильно ушибла бок. Однако моя Анисья, от которой ничто не ускользало, шепнула мне, что на самом деле Алексей ударил жену ногой в живот. Правда ли это, я не знаю. Но слабые, запуганные люди бывают очень жестоки.

Ребенок родился. На этот раз это был мальчик. Его назвали Петром Алексеевичем. Возможно, Шарлотта слишком рано встала с постели после родов; во всяком случае, у нее началась горячка. Врачи пытались заставить ее принимать лекарства, но она качала головой.

— Не старайтесь меня спасти, — сказала она. — Я не хочу жить.

Ей было двадцать лет.

Она умерла, и Алексей плакал по ней три дня.

Любовь так же странна, как и ненависть. Когда я вижу вечером влюбленных, идущих по набережной Невы рука об руку, я думаю о том, что любовь, должно быть, шепчет им на ухо. Тогда я вспоминаю свою жизнь и человека, который ее наполнял. Он был не похож ни на кого другого и именно поэтому казался мне мужчиной, с которым никто не мог сравниться.

Если бы я была юной девушкой и любила так, как любят в романах, я бы очень страдала, потому что Петр Алексеевич обращался с другими женщинами как с табаком: попробовать, понюхать, получить удовольствие на время. Но как нельзя прожить одной трубкой, без еды и питья, так и я верю: Петр не лгал, когда говорил, что без меня ему не обойтись.

Физически я удовлетворяла его не хуже любой другой женщины. Он называл меня хорошей, сильной женой и хвалился мною перед мужчинами, которым с женами повезло меньше. Но это не мешало ему спать с красивыми женщинами, а иной раз и с некрасивыми, если они попадались ему на пути, или предаваться веселью с княгиней-игуменьей, архидиаконом удовольствий или еще с кем-нибудь в эти безумные пьяные ночи, когда все словно происходило по военному плану: теперь будем пить, курить, плясать в бесстыдном хороводе, ложиться друг с другом, целовать игуменью, потом менять пару — и так далее. Подобные вещи случались не раз.

Помню старика Зотова: его, жениха, уложили в постель с молодой невестой, а вокруг, усевшись на ночные горшки, глазели на них. Помню и другие случаи, когда Петр потешался над церковью и патриархом. С самого начала своего царствования он не желал терпеть рядом с собой независимого патриарха, а Стефана Яворского, носившего звание экзарха, заставлял беспрекословно исполнять свою волю.

Он устраивал шутовские выборы прелатов, усаживая их на стулья с отверстиями, чтобы удостовериться в их мужском естестве, — в насмешку над нелепой легендой о папессе Иоанне. Петр не знал меры, насмехаясь над всем, что требовало почтения лишь по праву обычая. Все это рождалось из той неистовой жажды жизни, которая владела им и не признавала ни границ, ни иной власти, кроме его собственной.

И все же порой он бывал по-настоящему набожен — как после Полтавы. Если уж жить с таким человеком, то на его условиях. И жизнь с ним состояла не из одного только труда. Когда мы были в разлуке, мы обменивались подарками. Мои подарки были простыми: вязаный жилет на холодную зиму, лимоны и огурцы, которые любил царь, — все, что я могла раздобыть, чтобы согреть и накормить его. Однажды я послала ему пару голубей из Финляндии, а вместе с ними — ручную лису. В другой раз он прислал мне из Дрездена изящные часы, которые, должно быть, стоили ему немалых денег.

Случайным любовницам он дорогих подарков не делал — я и сама когда-то обошлась ему всего в дукат. Он присылал мне оборки из мехлинского кружева, которые я велела пришить к рукавам и надевала, когда Беннер и другие писали мои портреты. Руки свои я писать не позволяла. Мы переписывались через секретарей и продолжали посылать друг другу подарки. А когда царь бывал вдали от меня, он нередко признавался в письмах, что ему очень одиноко.

К тому времени казалось, что все наши войны позади, а с рождением у Алексея сына вопрос о наследнике был решен. Может быть, именно поэтому нам тогда жилось вместе спокойнее и счастливее обычного, без мыслей и тревог о будущем.

И вот в это самое время случилось чудо: так поздно в моей жизни и нашем браке, после стольких мертвых детей, выкидышей и одних девочек, после того как проклятая оспа уже почти иссушила мое чрево, я наконец, наконец родила сына, который выжил. Я и теперь словно вновь переживаю нашу тогдашнюю радость.


Рецензии