Окурки у порога

О, если бы я был один, и никто не любил меня, и сам бы я никого не любил! Не было бы этого липкого чувства, будто каждый взгляд — это приговор, каждое слово взвешивают, каждую паузу измеряют, будто он сам — не человек, а ошибка, которую все стараются не замечать, но не могут, потому что она слишком большая, слишком заметная, слишком неудобная, и от этого хочется спрятаться, исчезнуть, раствориться в шуме улицы, в грохоте трамвая, в крике чайки над крышами, лишь бы не слышать этого тихого, почти незаметного осуждения, которое звучит не в словах, а в том, как на него не смотрят, как делают вид, что его здесь нет, и это хуже крика, хуже упрёков, хуже любого скандала, потому что скандал — это признание, а это — стирание, медленное, будничное стирание из жизни, из памяти, из чужих дней…

Нет, это вздор, это нелепость! — оборвал он себя твёрдо, будто ударил ладонью по столу, и тут же замер, услышав, как дрогнул собственный голос, как в этом твёрдом восклицании проскочила фальшь, тонкая, как трещина на стекле, незаметная, но опасная, способная расползтись от любого прикосновения, от любого слова, сказанного чуть громче, чуть резче, чем нужно… И неужели такой ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако, моё сердце! — мысль побежала быстрее, словно он пытался догнать её и схватить, удержать, не дать ей ускользнуть в тёмные углы сознания, где она станет ещё страшнее, ещё уродливее, ещё невыносимее, и в груди всё сжималось, сжималось до хруста, до боли, до ощущения, что рёбра сейчас треснут от этого внутреннего давления, этого напряжения, этого бесконечного спора с самим собой, который не имеет ни начала, ни конца, ни победителя…

Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. — он выдохнул эти слова почти шёпотом, и второе «гадко» прозвучало тише, как выдох после рывка, как признание, что сил больше нет, что волна тошноты накатила и теперь медленно отступает, оставляя после себя только солёный привкус усталости и пустоты.

А у порога валялись окурки. Три штуки. Ровно. Будто кто-то стоял здесь, курил и считал затяжки. И эта аккуратность, эта странная, почти болезненная точность — три окурка, не два, не четыре — казалась самым страшным доказательством: кто-то ждал. Или проверял. Или следил. Или просто хотел показать, что он не один, даже когда кажется, что весь мир отвернулся.

Он наклонился и смахнул их ногой. Резко. Грубо. Пыль поднялась и повисла в воздухе, медленно оседая, как пепел.

И вдруг стало тихо. Не пусто, а именно тихо — так бывает, когда крик заканчивается, и остаётся только звенящая тишина, в которой слышно, как стучит сердце.


Рецензии