Удивительные замены
Недавно я сделал для себя неожиданное открытие. В «12 стульях» Леонида Гайдая есть эпизод, который выглядит просто смешным, но на самом деле является тонким намеком, хитрой аллюзией. В кинофильме театр «Колумб» ставит авангардного «Ревизора». В романе, как мы помним, речь идет о «Женитьбе». Гайдай делает эту отсылку сознательно: ему нужно, чтоб зритель связь с экспериментами 1920;х годов и прежде всего с Мейерхольдом.
Да, Театр «Колумб» – это, конечно, Мейерхольд. Год тысяча девятьсот двадцать шестой: за два года до того, как Ильф и Петров сели за свой роман, в Москве Мейерхольд выпустил своего «Ревизора». В финале Мейерхольд обрушил традицию: он заставляет упасть и снова подняться занавес, но вместо живых актеров на сцене стоят неподвижные, мертвые куклы. Это был удар, прием, доселе не бывавший на подмостках. Критика вскипела: одни писали о злонамеренном, кощунственном искажении классического Гоголя, другие – о кровном, смелом сближении мертвых душ девятнадцатого века с ломающейся и строящейся современностью.
Была во всей этой затее некая прихоть судьбы: в гайдаевской ленте роль театрального критика поручена Эрасту Гарину – а раньше он как раз играл Хлестакова именно в том, мейерхольдовском «Ревизоре». Такой вот оптический фокус, капризное скрещение времен: пародия (а критик, играемый Гариным, дурак и интеллектуальный пошляк) всматривается в свое некогда живое лицо.
Говорят, что Гайдай тут высмеивал не Мейерхольда (особенно после всем известной трагической его смерти), а скорей его подражатели. Хотя и его подражатели тех лет закончили там же, где и Мейерхольд – и тогда уже сцена читается как эпитафия целой эпохе театрального эксперимента.
Мы, читатели романа, конечно, этого не считываем.
«– Вы знаете, Киса, спектакль мне нравится. – Вы серьёзно? – Нет не все одинаково хорошо. Не всё ровно. Но есть главное - стулья целы!»
Но самое сильное, что потом главные герои видят, как заклеивают афишу театра «Колумб», и можно разглядеть через локоть заклейщика, что на её место вешают афишу спектакля Всеволода Мейерхольда.
Это очень сильный момент.
Нет, Хлестаков ещё не умер:
Вам стоит заглянуть в любой
«Московских ведомостей» нумер,
И он очутится живой.
Это начало стихотворения Петра Вяземского, написанного еще в 1866 году. И он оказался прав, но не так, как подразумевал.
Всё это вздор, но вот что горе:
Бобчинских и Добчинских род,
С тупою верою во взоре,
Стоят пред ним, разинув рот.
Тут интересно стало, почему Вяземский поменял ударение в фамилиях До’бчинский, Бо’бчинский.
Проверил.
Оказалось, что мы привыкли говорить неправильно. У Гоголя именно на «и». Такое произношение идет с его времен Николая Гоголя, так как фамилии воспринимались на польский манер. Его используют профессиональные актеры и литературоведы. А мы стали говорить с ударением на «о», по аналогии с русскими фамилиями. Однако нормативным для персонажа комедии «Ревизор» считается вариант с ударением на «и». Век живи – век учись.
Но вернемся к Мейерхольду. Получается, что весь тот эпизод у Гайдая действительно работает как двойное зеркало: режиссер кинематографическими средствами высмеивает театральный авангард.
Он заменяет «Женитьбу» на «Ревизора», чтобы добиться стопроцентного узнавания текста (мы же все читали «Ревизора» в школе, в отличие от «Женитьбы»). Советские зрители уже ничего особо не знают про Мейерхольда.
Тут, конечно, возникает своя ирония. Разница между подлинным гением Мейерхольда и его карикатурным двойником из театра «Колумб» кроется в трех принципиальных аспектах. Мейерхольд в своем «Ревизоре» 1926 года создавал высокую трагедию. Его замена живых людей на восковых кукол в финале была не трюком, а страшным, почти апокалиптическим откровением о мертвенности чиновничьего мира, леденящим кровь мистическим гротеском. Театр «Колумб» у Ильфа и Петрова (и затем у Гайдая) превращает этот экзистенциальный страх в жизнерадостный, шумный балаган, где вместо метафизического ужаса зрителю предлагают пошловатую эксцентрику.
Справедливости ради, ни Ильф, ни Петров, ни уж тем более позже примкнувший Гайдай не целились в самого режиссера.
Нет, они просто высмеивали его подражателей, эпигонов, которые расхитили грубую утварь авангарда, превратив его в бессмысленный аттракцион.
Всеволод Мейерхольд, безусловно, читал роман «12 стульев», сатира Ильфа и Петрова, скорей всего, задела режиссера за живое, но на публике он ничего не показывал.
Кстати, и под другими персонажами своего романа Ильф и Петров вывели десятки реальных знаменитых людей того времени.
Например, считается, что поэт Ляпис-Трубецкой – это Владимир Маяковский.
Гаврила ждал в засаде птицу,
Гаврила птицу подстрелил…
И т. д.
Или:
Служил Гаврила за прилавком,
Гаврила флейтой торговал…
Или:
Гаврила шел кудрявым лесом,
Бамбук Гаврила порубал.
На прототип прозрачно указывает то, что все свои стихи о посвящал... нет, не Лили Брик. А Хине Члек. Смешно.
«Последний за этот день Гаврила занимался хлебопечением. Ему нашлось место в редакции "Работника Булки". Поэма носила длинное и грустное название: "О хлебе, качестве продукции и о любимой". Поэма посвящалась загадочной Хине Члек. Начало было по-прежнему эпическим:
Служил Гаврила хлебопеком,
Гаврила булку испекал…».
(Ильф и Петров «12 стульев»)
Хотя возможно, что образ автора бессмертной «Гаврилиады» Никифора Ляписа —все же собирательный образ.
Скорей всего, считают специалисты, поэтическая бездарность Ляписа (уж кого, а Маяковского в бездарности не обвинишь, думается, он дал своему пародийному персонажу общую громогласность и требование гонораров) – это отсылка на поэта Осипа Колычева и других «пролетарских авторов», которые штамповали одинаковые стихи для ведомственных журналов, меняя только одно слово (вместо Гаврилы-почтальона – Гаврила-хлебороб).
Я тут поискал стихи Осипа Колычева – не могу сказать, что уж так плохо. Обычные советские стихи.
Но вот одно, может, и ляжет в эту концепцию.
РУССКИЕ ПЕВЦЫ
Нет, не случайно это, что от века
В лесах, где изб янтарные венцы,
На наших русских несравненных реках
Рождаются волшебные певцы,
Шаляпин Федор родился на Волге,
А Пирогов – на берегах Оки...
У ясных вод они певали долго,
И песни их, как реки, широки.
Извечно песня русская звучала
На все раскаты и на все лады
Над резонирующим величаво,
Над оловянным зеркалом воды.
Быть может, первой школой их вокальной
Была река с поверхностью зеркальной.
И эта ширь, где движутся плоты,
Их тембру прибавляла красоты.
Таков закон; рождает силу сила...
Где изб крестьянских срублены венцы,
На берегах великих рек России
Рождаются великие певцы.
Шаляпин Федор родился на Волге, а Пирогов – на берегах Оки. Что-то это напоминает. Служил Гаврила сам на Волге, а мог – на берегах Оки. Впрочем, может, я и не прав.
Интересно, что Эллочка-людоедка, вероятно, имеет какие-то отсылки к поэтессе Аделине Адалис.
В жизни та была умнейшей женщиной (ее, кстати, ценил Брюсов), но в быту разговаривала, вспоминают, невероятно эксцентрично, использовала словечки-паразиты вроде «мрачно», «жуть» и «хо-хо», а также была одержима модой и соперничеством с московскими дамами.
Но боль угадана заране,
И в сердце, крепнущем во мне,
Готово место тёмной ране,
Страданию и глубине! (...)
И летний путь о лёгких кровах,
О звоне стрел, о зное ран!
Из сладких омраков садовых
Бежит в сиянье и туман.
(1920—1922)
Обратите внимание на даты под фрагментами стихотворения. Уже случилась революция, гражданская война – а тут «заране», зной ран, омраки садов.
Интересно, что Ильф был влюблен в Одессе в пору своей молодости в Адалис. И вот не удержался. Высмеял. Вот и не верьте, девочки, после этого мужчинам.
Только представим себе...
Одесса. Год тысяча девятьсот двадцатый, двадцать первый. Ветер с моря, пахнущий солью, гнилой рыбой. Молодость. Илья Ильф – тогда еще просто Иля Файнзильберг, худой, длинноносый, в обтрепанных обшлагах – ходит по приморским бульварам. Ходит не один. Рядом – Аделина Адалис. Ей девятнадцать лет, у нее зеленые, сумасшедшие глаза и волосы, крашенные в синий, пепельно-голубой цвет революционного угара. Друзья по «Коллективу поэтов» – Катаев, Олеша, Багрицкий – зовут ее Сиреной. Она пишет стихи, которые хвалит сам Брюсов, и говорит взахлеб, мешая высокую поэзию с уличной накипью. Иля влюблен в нее судорожно, безнадежно. Он сидит в углу голодной, холодной одесской комнаты, слушает ее эксцентричный, ломаный щебет, а в кармане его пиджака уже зреет, пухнет будущая записная книжка.
Пройдут годы. Москва сменит Одессу. Синий цвет волос, бытовая дурость, дикое соперничество с чужими юбками и эти цепкие, сорные словечки – «жуть», «мрачно», «хо-хо» – переплавятся в тигле памяти. Из разбитой юности, из горькой любви родится Эллочка-людоедка. Время перемалывает кости в муку, а поэт перемалывает живую женщину в карикатуру.
Аделина Адалис, «Восьмистишия»:
Отрочество, зрелость, увяданье –
Годы жизни памятной, одной.
Детство же – не память, а преданье:
Жизнь иная, целый мир иной.
Там не я в зелёном непокое
Летнего, где всё кружилось, дня:
Это существо совсем другое,
Вновь теперь зовущее меня!..
Это из ее стихотворения 1960 года.
Через девять лет в августе Аделина Адалис умерла. Её смерть сопровождалась поразительным, почти кинематографическим сюжетом, уже не знаю, правдивым ли, или это просто легенда. Но легенда красивая.
Когда у поэтессы случился приступ, к ней вызвали скорую помощь. Врачом приехавшей бригады оказался один из внуков Иосифа Сталина (он случайно обмолвился об этом в разговоре). Убеждённая противница сталинского режима, Адалис проявила свой знаменитый эксцентричный и твёрдый характер – она категорически отказалась принимать от него медицинскую помощь. (Хотя вообще у нее был инсульт. Она же, говорить, наверное, не могла. Как она свой отказ объяснила?)
Пока семья ждала другую бригаду врачей, Аделина Ефимовна попросила своего сына (поэта-песенника Владимира Сергеева) почитать ей вслух стихи Валерия Брюсова – её главного учителя, наставника и возлюбленного юности. Она тихо слушала строки из его последней книги. Когда вторая скорая помощь наконец приехала, Аделина Адалис уже скончалась.
02.09.2026
Свидетельство о публикации №226090201033