Свеча догорит к утру
— Ну, милая, держись, — прошептала Марья Ивановна. Она сама не знала, к кому обращалась – не то к этому борющемуся за жизнь фитильку, не то к самой себе, из последних сил цепляющейся за призрачную, тающую на глазах надежду.
Час назад уехал доктор. Его старенький «уазик» надсадно ревя мотором, долго выбирался по размытой колее за край села. На кухонном столе, покрытом выцветшей клеёнкой, выстроился ряд пузырьков и ампул. Уходя, доктор долго мыл руки у рукомойника, не смотрел Марье Ивановне в глаза, а на прощание, уже в дверях, тихо бросил фразу, которая теперь тяжёлым камнем лежала на сердце: «Если до рассвета дотянет, будет жить. А сейчас всё от него зависит, голубушка. Медицина тут больше не властна».
В деревне главенствовала противоестественная тьма. Электричество отключили в обед: свирепая гроза, пронёсшаяся над лесом, разметала линии электропередач, и теперь провода безжизненно провисали где-то в полях. В сельсовете сообщили, что ремонтники приедут завтра. Но Марья Ивановна знала, что это безликое «завтра» может никогда не наступить. По крайней мере, для того, кто лежал сейчас в соседней комнате, упрямо цепляясь за каждый прерывистый вдох под тревожный шёпот напольных часов.
Она мягко, стараясь не скрипеть половицами, прошла в спальню. На узкой железной кровати, укрытый лоскутным одеялом, лежал Степан Викторович. Муж, с которым они делили этот мир вот уже сорок три года. Сорок три весны, когда земля пахалась общими руками, и сорок три зимы, в которые завывали одни и те же ветры.
Марья Ивановна села на табурет у изголовья. Её натруженная сухая ладонь бережно накрыла его руку. Свеча на кухонном столе трещала, нарушая тишину дома. Воск стекал по жёлтому боку огарка мутной струйкой, застывая на фаянсе уродливыми наростами, похожими на слёзы. Глядя на осунувшееся лицо мужа, Марья Ивановна закрыла глаза, и лавина воспоминаний накрыла её с головой. Память – удивительная вещь. В такие минуты она не выбирает главное, она воскрешает всё подряд.
Вот их свадьба в сорок четвёртом, где из угощения были только печёная картошка да четверть свекольного самогона. На заскорузлых от работы пальцах невесты вместо золотого кольца блестела лишь тугая нитка, а жених был в гимнастёрке с чужого плеча, пахнущей махоркой и сырой землянкой. Но какими же они были счастливыми! Как звенела гармонь и как Степан, ещё молодой и кудрявый, смотрел на неё влюблёнными шальными глазами. Потом потянулись голодные годы, когда краюха хлеба делилась на крошки. Люди разучились смотреть друг другу в глаза, боясь увидеть там зеркало собственного изнуряющего, сводящего с ума голода. Вспомнился сыночек, их первенец Коленька... Сердце заныло от неизбывной боли: вспомнила, как схоронили его в шестьдесят втором. Совсем маленечко пожил ангелочек. Вспомнила дочку Алёнку, которая выросла, уехала в город, закрутилась в своей суетной жизни и теперь, испуганная страшным известием, ехала на попутках, но никак не успевала приехать раньше завтрашнего вечера.
«Только бы успела, Господи, только бы застала отца живым!», — стучало в висках у Марьи Ивановны.
Она открыла глаза и посмотрела на Степана. Перед ней проплывали тысячи дней их общего счастья и деревенской заботы. Вспомнилось, как он каждое утро – всю жизнь без единого исключения – вставал на полчаса раньше неё. Шёл на кухню, растапливал печь или включал плитку, грел воду для чая. Последние лет десять руки у него сильно тряслись от старости. Чайник звякал о конфорку, вода иногда проливалась, но он неуклонно нёс ей в постель кружку горячего крепкого настоя с душицей, чтообы его Машенька согрелась.
Свеча убывала медленно, но неотвратимо. Дюйм за дюймом. Парафин сдавался огню точно так же, как и дыхание Степана становилось всё тише, всё реже теряя земное тепло. Ослабевшая грудь едва вздымалась под тяжёлым одеялом.
Ближе к полуночи усталость и выплаканные слёзы взяли своё. Марья Ивановна приклонила голову на край подушки мужа и задремала, так и не выпустив его пальцев из своей ладони.
Она открыла глаза ровно в половине пятого утра, вырванная из сна резким беспричинным толчком, будто невидимая рука оборвала последнюю нить сновидения.
Свеча ещё горела. Огонёк был совсем крошечный. Он лежал на самом дне блюдца, плавая в лужице жидкого воска.
Марья Ивановна поняла всё раньше, чем потянулась к тумбочке за маленьким карманным зеркальцем. Поняла по тому, как обмякла родная рука в её ладони. По тому, как комната вдруг изменилась, став пустой, холодной и чужой, словно из неё улетела сама душа этого дома.
— Стёпушка, — одним лишь выдохом произнесла она. — Иди с богом, родной. Иди.
Марья Ивановна посидела так ещё немного, оцепенев от горя, глядя на блюдце. Воск завершал свой неторопливый бег. Фитиль окончательно почернел, согнулся, пламя истончилось до размеров макового зёрнышка.
За окном небо начинало сереть, предвещая рождение нового дня. Тьма за стеклом разжижалась, превращаясь в сиреневый туман, густой пеленой затягивающий сад. Контуры деревьев расплывались, становясь похожими на застывшие тени, а первые слабые лучи солнца ещё только собирались окрасить горизонт в тёплые тона. Земля дышала влажной прохладой, ожидая первых звуков пробуждающегося мира.
Свеча догорела ровно в тот миг, когда самый первый луч восходящего солнца коснулся края ситцевой занавески. Крошечный фитилёк качнулся, вспыхнул напоследок ярким прощальным всплеском и погас. Из глубины блюдца поднялась тонкая витиеватая нить сизого дыма. Она потянулась к потолку и растаяла в утреннем полумраке.
Марья Ивановна поднялась со стула. Ноги плохо слушались её. Она подошла к окну, повернула шпингалет и настежь распахнула деревянные створки. В комнату бурным потоком хлынул прохладный, омытый ночной грозой воздух, пахнущий мокрой листвой и свежестью. А вместе с ним из яблоневого сада донеслось громкое, неистовое, торжествующее пение птиц, встречающих новый день. Жизнь продолжалась, пусть теперь и совсем для неё другой.
Свидетельство о публикации №226090201239