Прижат к стене, вися на волоске
Мы с братом, переделав все дела на даче, уезжаем в Москву. Завтра понедельник, мне на работу. Ему ходить на службу не приходится, ее просто нет. на дворе начало девяностых. Их огромный институт развалился и ликвидирован. Спасибо, что выдали сотрудникам поляну в лесу, где многие поставили домики, создали дачки. Брату уже «полтинник», даже на пару лет больше. У нас в стране кризис, к чему мы, несмотря на то, что многие годы жили очень сложно, все-таки привыкли. А теперь началась рыночная экономика, но мы не понимаем этого и всё ждем, что новые сложности уйдут. При нашем общем, кроме высшего класса, трудном существовании какие-то нищенские доходы всегда находились. Другой жизни мы не знали, только условия социализма. Наши родители, сколько-то лет жившие до революции, испытали и что-то иное, но мы – нет. Зато мы знали чувство защищенности. О том, что оно навсегда уходит от нас, пока не догадывались.
Всю дорогу от дачи до станции брат что-то рассказывает мне, а я не перестаю любоваться пышноцветием вокруг, красотой середины августа. Прекраснейшим чувством свершения. Август выдал людям плоды их трудов, и это отлично. Какой бы сложной и нервозной ни была человеческая жизнь, есть в ней непреложные законы, вот они, казалось, останутся неизменными в любых экономических условиях.
В воскресенье всегда трудно уехать, всем же на работу в понедельник. Электрички бывают настолько переполненными, что мы решили уехать днем, надеясь на то, что народу будет меньше и мы не просто втиснемся в поезд, но еще и сядем в вагоне. Вот уже подходим к вокзалу. Наша предусмотрительность заслуживает похвал: подошли к платформе за полчаса до электрички. Есть время заглянуть в местные ларьки – тут бывают хорошие продукты. И в книжный заглянем, его открыли у платформы совсем недавно. Мы как-то заходили туда, и я была совершенно поражена тем, что тут можно купить книги, не доставаемые прежде. Именно здесь я приобрела Собрание сочинений С.Цвейга и пару сборников хороших рассказов. Заглянем? Брат не против, может быть, купит что-то интересное для.
Магазин совершенно деревенский, построен будто из фанеры, крыша чуть ли не картонная. Догадываемся: чей-то бизнес, хотя это слово пока для нас новое. Со временем книжный магазин станет не таким кустарным, почти как сарай. Летом это неважно, а зимой будет очень существенно.
Мы с братом сразу разбегаемся по прилавкам: у нас разные вкусы и интересы. Он собирается купить настенный календарь на следующий год и книги для дочки, она уже школьница, учится в третьем классе, любит читать. Ну а я, как всегда, пойду в отдел художественной литературы. Попадется ли что-нибудь стоящее?
Глаза мои привычно бегут по прилавку, останавливаясь чуть ли не на каждой обложке. Вот уже что-то заметила, что-то прикинула. Чуть нервозно подумала: а хватит ли у меня денег? Надо выбирать очень точно, карман совсем не набит купюрами. Да, да, внимательно присмотрюсь, куплю только то, о чем давно мечтаю. Если оно есть на прилавке.
Замечаю книгу, на обложке которой написано: «Борис Слуцкий. Я историю излагаю…». Отлично. У меня этого сборника нет, хотя поэт мне очень нравится: один из самых сильных авторов советского времени России. Крепкий поэт, вот что важно.
Так сколько книга стоит?
Замираю, не успев дотянуться рукой до кармана. Что это? Ценник четкий, и на нем выписано: «10 рублей». У меня странная реакция: будто сердце замедлило биение… Десять рублей!.. Чему тут радоваться? Мы теперь все «миллионеры», деньги полностью обесценились, на каждой купюре несколько нулей справа. Таким образом правительство решило успокоить нас, внушить чувство уверенности в жизни и своих возможностях. Однако в неожиданной ничтожной цене за немаленький сборник стихов затаился какой-то особый и неприятный цинизм…
- Поторопись! До поезда всего пятнадцать минут, а надо еще билеты купить и на платформе пойти туда, где сесть в вагон легче.
А я и не заметила, что брат подошел и стоит рядом, держа под мышкой большой настенный календарь.
- Да, да, я сейчас!
Быстро расплачиваюсь, забираю книгу и спешу за ним к кассам. Но всё никак не могу выйти из состояния почти шока, особой униженности, в которую повергла меня странная цена за книгу Слуцкого. Я не слишком много стихов знаю наизусть, это не мое хобби, но Слуцкого кое-что помню. Ну хотя бы вот это.
Губы сами нашептывают стихотворение из далеких молодых лет.
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
…Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
А скорее интересно
Наблюдать, как, словно пена,
Опадают наши рифмы
И величие степенно
Отступает в логарифмы.
Или вот еще одно стихотворение, которое я очень люблю.
Умирают мои старики –
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги,
Где шаги мои были легки.
Вы, прикрывшие грудью наш возраст
От ошибок, угроз и прикрас,
Неужели дешевая хворость
Одолела, осилила вас?
- Ну поспеши же, что ты еле тащишься? – сердится брат.
Не заметила, что и впрямь иду слишком медленно. Сейчас, сейчас…
А душа сама проговаривает дальше:
Умирают мои старики,
Завещают мне жить очень долго,
Но не дольше, чем нужно по долгу,
По закону строфы и строки.
Угасают большие огни
И гореть за себя поручают.
Орденов не дождались они –
Сразу памятники получают.
Показалась электричка, и народ на платформе сдвинулся плотнее. Надо втиснуться в поезд. Брат тянет меня за руку вперед, помогая идти быстрее.
Мы с трудом забираемся в вагон. К счастью, удается занять места и даже сесть. Довольно скоро брат, наработавшийся на даче да еще после четырехкилометрового пешего пути до станции, заснул. А мне, хотя устала ничуть не меньше, спать совсем не хочется. Снова вернулась к прекрасным видам природы. Сейчас, под аккомпанемент стука колес, виды за окном кажутся еще красивее. И будто зазывают меня не мчаться в Москву, а вернуться назад, на дачу. Пойти в лес, прогуляться, нарвать цветов. Потом пройтись по поселку – у многих уже настоящие сады на участках.
Да, так Слуцкий… Знаю наизусть и еще одно его стихотворение, совершенно особенное. Оно всегда нравилось мне, но не просто как поэтическое произведение. Оно задевало душу за живое. Проникало в самый глубокий и сокровенный ее уголок. Как этот поэт всё точно объяснил! Стихотворение и называется очень выразительно: «Отечество и отчество».
- По отчеству, - учил Смирнов Василий, -
Их распознать возможно без усилий!
- Фамилии сплошные псевдонимы,
А имена – ни охнуть, ни вздохнуть,
и только в отчествах одних хранимы
их подоплека, подлинность и суть.
Действительно: со Слуцкими князьями
делю фамилию, а Годунов –
мой тезка, и, ходите ходуном,
Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.
Но отчество – Абрамович. Абрам –
Отец, Абрам Наумович, бедняга.
Но он – отец, и отчество, однако,
я, как отечество, не выдам, не отдам.
Знаю это стихотворение, кажется, еще со школьных или студенческих лет, оно всегда поражало меня своей точностью оценки ситуации, в которой долгие годы пришлось жить. Да что там говорить – не просто долгие годы, а всегда! Для меня, русско-еврейской полукровки, это очень важно. Хорошо помню, как папа восхищался Слуцким. Он и открыл нам этого поэта. Часто дарил мне книги, и это всегда было необыкновенно. Казалось бы, книги общие, всей семьи. Нет, он многое дарил именно мне, чувствуя мою, может быть, более сильную, чем у других сестер и братьев, любовь к чтению…
И такого поэта я купила сегодня за десятку, в век, когда на наших купюрах значатся миллионы!.. Это не просто даром. Это даже не только меньше, чем даром. Что-то потрясающе неприятное. Кажется, продавцы решили, что такую книгу никто не купит… Слава Богу, что не выбросили на помойку, хотя это было бы почти так же, как продавать ее за десять рублей.
Я никак не могу отделаться от чувства какой-то особой униженности из-за этого действия издателей и продавцов. И до сих пор, хотя прошло больше двадцати пяти лет с тех пор, как я купила книгу в деревенском магазине, не перестаю чувствовать этого… Ведь такой стоимостью они отразили отношение читателей, народа к поэту!
Поезд резво спешит вперед. Пассажиры, те, кто сидит, в основном кемарят, устали. А те, кто стоит, говорят о своем. Я не хочу, чтобы меня хоть о чем-то спрашивали. Что я объясню? Буду доказывать, что Слуцкий потрясающий поэт? Что прошел всю Отечественную войну? Что когда-то свято верил в новые идеалы послереволюционной жизни? А зачем я буду им это объяснять?
Открываю книгу Слуцкого наугад.
Березка у освенцимской стены!
Ты столько раз
в мои
врастала сны.
Случись,
когда придется,
надо мною.
Стихотворение «Березка в Освенциме».
…Мы не «проходили» этого поэта, когда я училась в школе, хотя в ту пору война не слишком давно закончилась и была не только совершенно живой в воспоминаниях наших старших, но и в самых разных конкретных реалиях. Впрочем, вполне возможно, что я запомнила неправильно и его имя упоминалось наряду с именами других поэтов-фронтовиков. Но в любом случае мы никогда не изучали его поэзию, нам не задавали учить его стихи наизусть, хотя он был известнейшим поэтом той поры. Взрослые, конечно, знали, что Слуцкий воевал и был комиссаром. Впрочем, если бы мне хватило смелости даже в десятом кл ассе, когда мы «проходили» советскую литературу, задать вопрос о том, почему мы изучаем далеко не всех ведущих поэтов того времени, и среди них не изучаем Слуцкого, учительница очень скромненько ответила бы, что он не входит в наши программы. А раз так, то тут и спрашивать не о чем. И вопросы застревали в душе, не только не найдя ответа, но так и не осмелев для того, чтобы их произнести вслух.
Но в журналах его печатали. Может быть, не так уж и редко. Я читала его подборки, стихи Слуцкого мне очень нравились своей необыкновенной крепкостью, четкостью и тем, что всегда были умными. Их можно было слышать и по радио, исполнял кто-то из ведущих артистов и чтецов, такой вариант артиста распространенный тогда.
А потом наступило время, когда имя этого поэта произносили куда чаще, чем многих и многих других. На дворе стоял 1958 год, эпоха правления Хрущева.
О тех делах и событиях сегодня знают… Хотела сказать: немногие, только люди из писательского круга. Но это не так; о нем знают и помнят – или вспомнят, немного напрягая память, - многие. Знают и сегодняшние молодые, слишком громкой была история о том, как в 1958 году поэту и писателю Борису Пастернаку присудили Нобелевскую премию по литературе за роман «Доктор Живаго», который попал в Италию и там был опубликован. Потом появилось (оно до сих пор живуче, и вне Нобелевской премии, по всяким иным поводам) такое выражение: «Я романа не читал, но скажу…», оно как раз и было о «Докторе Живаго», который в 1958 году действительно почти никто не читал, только люди избранные, из писательского круга или кое-кто из представителей других специальностей, но интеллигентная публика. Тогда ведь устроили настоящий звериный вой. И заключался он в том, что доказывали, какой скверный человек Пастернак, настоящий предатель родины. Мало того, что написал антисоветский роман, так еще и переправил его нелегально на Запад, и они, наши лютые враги, выдвинули «Живаго» на Нобелевскую премию. Подумать только! Что-то невероятное!
Сколько тогда проводили собраний, клеймивших позором Пастернака! На самых разных предприятиях. Сколько людей пострадало из-за этой истории! Везде так и говорили: «Пастернак враг наш лютый! Враг народа в настоящем смысле слова». Его быстро исключили из Союза писателей, и было это страшно позорное действо. Многие люди пострадали реально: возлюбленная Пастернака Ивинская оказалась в тюрьме, ее дочь тоже. Не знаю, озвучивалось ли это вслух, но их посадили за то, что именно они через своего знакомого издателя (кажется, Фельтринелли) переправили роман «Доктор Живаго» на Запад. Тогда вступиться ЗА Пастернака, а не выступить ПРОТИВ него считалось преступлением. Сколько же было крика, посрамления великого поэта, сколько «народного возмущения» и «всенародного гнева»! Будто жизнь на какое-то время остановилась и все проблемы свелись только к Пастернаку.
Кстати говоря, верно, что иногда антиреклама выполняет более положительную роль для человека, которого клеймят и позорят, чем прямая реклама. До истории с Нобелевской премией Пастернака знали только избранные и высококультурные люди, а «Доктора Живаго» читали единицы. Но теперь в народе пробудился огромный интерес к этому роману, и кое-кто умудрялся всеми правдами и неправдами достать его в самиздатовском варианте, нередко какую-нибудь пятую копию на машинке. Но люди читали и такие «слепые» экземпляры. И как-то всё больше стали говорить о том, что в романе нет ничего особенного, непонятно, за что Пастернаку решили дать Нобелевскую премию, и тем более непонятно, за что его так клеймили и топтали на родине.
Пришло время, когда роман стал доступен: его опубликовали в «Новом мире», самом популярном в те годы литературном журнале, а еще какое-то время спустя на экранах наших телевизоров пошел американский фильм «Доктор Живаго». Помню, с каким нетерпением схватила я тот номер журнала, как читала его – почти лихорадочно, словно желая скорее понять, действительно ли роман настолько хорош, что его автор заслуживал жестокого наказания на родине и Нобелевской премии в мире. Поняла: роман о Гражданской войне в России, но написан вовсе не с тем акцентом в оценке войны (как очень положительной и важной для нашей родины, потому что она привела к окончательной победе большевиков и Советов), а как раз с негативной оценкой: война была крайне тяжелая. Она стала огромным горем для всех, и большевики принесли народу не великое счастье, как мое поколение «проходило» в школе, а все остальные поколения – на партийных собраниях, профсоюзных, производственных совещаниях, на разных заседалищах, где активно промывали мозги тем, кто позволял себе какие-то сомнения, а настоящую беду. Мне показалось, что роман давал точную картину описываемых исторических событий и страданий, которые революция принесла культурным людям, благородным сословиям, думающим и болеющим за родину гражданам да и вообще России.
Но справедливости ради надо сказать, что многие прочли роман, а потом и посмотрели фильм по нему уже после Хрущева, когда вольнодумные настроения становились все более распространенными. И когда стало доступно много литературы с обратным знаком, чем те, что давались при Хрущеве и раньше. Мы уже были в значительной мере подготовленными читателями. К тому же – и сами повзрослели, начинали понимать, что победа большевиков в 1917 году стала вовсе не величайшим счастьем для народа, а разрушением страны. Если теперь где-то устраивались собрания, говорили о Пастернаке и его романе куда более вольно, без надрыва, спокойно, позволяя себе и собственную оценку, прислушиваясь к справедливым мнениям о нем и его романе, к мнению тех, кто хорошо и точно разбирался как в самой жизни, так и в истории нашей родины, революции, кто мог дать истинную и точную оценку многим явлениям в нашей литературе и считал Пастернака очень большим поэтом. О романе «Доктор Живаго» говорили меньше. Выпущенную в печати другую прозу Пастернака вообще едва знали. Просто уже далеко ушло то время, которое он описывал в своих прозаических произведениях, и если хорошая поэзия, когда бы ни была написана, взывая к сердцу и духу человека, обычно не устаревает, у прозы часто более скромная судьба: она устаревает, если отражает только современную писателю жизнь или то, что было им пережито лично.
К тому времени, когда я купила книгу стихов Бориса Слуцкого под названием «Я историю излагаю…» и с грустным недоумением вспоминала всё, что знала об этом поэте и человеке, читала в поезде его стихи, – уже прошли годы с горячей поры уничтожения Пастернака при Хрущеве. Позднее была, и довольно долгой, совсем иная пора – торжества Пастернака, когда в нашей стране, то есть у него на родине Пастернак был признан лучшим поэтом ХХ века. Среди культурных людей, интеллигенции (а многие стали считать себя духовной элитой нашего общества и страны), появилось даже некое негласное деление на сословия и интеллигенция считалась уже не презренной прослойкой, как раньше, а высшим сословием. Особенно высоко теперь ставилось умение хорошо разбираться в литературе, искусстве, музыке, и те, кто давно адекватно оценил все самые важные события и точно понял происходившее у нас в стране в ХХ веке; родился и мощный слой диссидентов, протестантов, критиков советской действительности, видевших истинное спасение России не в том, чтобы поскорее быть изгнанными отсюда на очередном «философском пароходе», а в том, чтобы вернуть свою родину в нормальное русло экономического, политического, морального и культурного развития. Но тогда же надолго развернулась и глубокая, очень серьезная эмиграция евреев, и не только их из России, многие как раз и были истинными носителями культуры страны, где родились.
…Пришло время, когда Пастернака поставили на высокий пьедестал, которого он заслуживает. Конечно, мне он очень нравится как поэт. Иногда снимаю с полки какой-нибудь его сборник, читаю стихи с большим удовольствием. И… странным образом верю в то, что жизнь действительно вечна и что он знает о том, какой реванш взяла его поэзия, какую гиперкомпенсацию за свои страдания он получил.
Но вернусь к Борису Слуцкому, к его судьбе и стихам.
В том 1958 хрущевском году, когда устроили страшное позорище – собрание в Союзе писателей, где срамили Пастернака так, что это трудно было выдержать, он мог получить инфаркт или инсульт. Хрущев, великий разоблачитель Сталина, во многом действовал его же методами. Людям моего поколения это невозможно забыть. Опозоривание Пастернака было продумано до мельчайшего шага. Кто только и чего там не говорил! Большего предателя, как следовало из того собрания, у нас на родине никогда не было. Потребовали, чтобы он немедленно отказался от Нобелевской премии. Чтобы написал письмо и отправил соответствующей почтой прямиком в Швецию. Говорили, что переживал он страшно: никак не ожидал, что его подвергнут таким издевательствам. Подвергли, не задумываясь. Он сделал всё, как велели. А потом…
Я тогда только-только начинала свою взрослую жизнь. И моей самой первой службой, перепечатыванием на машинке текстов для некоторых писателей, была работа у Валентина Фердинандовича Асмуса, человека очень уважаемого, философа и историка философии, он находился в сильной оппозиции по отношению к родной партии и не менее родному правительству. Пастернак отказался от премии. Асмус и Пастернак очень дружили, и Асмус всё о нем знал. То, что случилось, стало для Пастернака настоящим восхождением на Голгофу. Люди, понимавшие, что такое Хрущев и вся наша жизнь при нем, даже после трех его подвигов – разоблачения и развенчания культа личности Сталина, открытия ворот наших концлагерей и возвращения домой или посмертной реабилитации ни в чем не повинных «врагов народа» домой и переселения людей из подвалов и коммуналок в отдельные квартирки, позднее названные хрущобами, - люди, разглядевшие Хрущева лучшее, чем простой народ, посчитали его казнь Пастернака преступлением.
До сих пор помню, как всё это было. Любой малокультурный человек мог начать в магазине или на рынке разговорчик, даже дискуссию о том, что «этот Пастернак продажный предатель». Слушатели охотно поддакивали, добавляли что-то свое. Конечно, всё это делалось специально, потому что Пастернака читала и знала только интеллигенция, да и то далеко не вся и не всякая, а обычные люди в лучшем случае, как я уже говорила, могли сказать пресловутое: «Я Пастернака не читал, но знаю…» и дальше поливать помоями, пока не выплеснут из души всю свою личную депрессию, недовольство жизнью, какие-то еще негативные чувства. И если, скажем, на это можно было сто раз плюнуть, будь таких только несколько человек, - как плюнешь, когда гудит вся страна?
Но, может быть, куда страшнее были совсем другие обстоятельства. И прежде всего – коллектив писателей. На том памятном до сих пор собрании любые приспособленцы могли говорить что угодно, подписывать – подметывать! – ложные изобличительные в адрес Пастернака письма, на это наплевать невозможно. Самая настоящая травля, коллективная, дружная и крепко организованная. Его называли изгоем, предателем, оскорбляли. Искренности там было мало. А вот зависти, наверное, очень много. И если в любом творческом сотовариществе именно сопернические чувства и зависть нередко превалируют над всеми остальными, то в такой ситуации многие писатели, и даже очень известные среди них, дали своей душе оторваться…
От Нобелевской премии Пастернак отказался, из Союза писателей его выперли, хулили, клеветали откровенно и открыто сколько угодно. Как ему было жить дальше? Чтобы просто не обращать внимания и по-прежнему писать свои стихи и прозу, надо было, наверное, быть Богом или кем-то из его окружения. Но для человека это невозможно, зато у него есть другая возможность: оставаться человеком в высоком смысле слова…
Скоро пошли слухи и разговоры о том, что Пастернак тяжело болен.
Теперь об этом можно прочесть в десятках, если не сотнях книг. И там, наверное, много где написано: поделом ему, заслужил.
Помню, как однажды привезла В.Ф. Асмусу очередную порцию его перепечатанных работ. Он полистал их, уплатил мне, и я уже собралась уходить, а он вдруг говорит:
- Очень всё плохо, Аточка!
Я ужасно перепугалась: наверное, что-то перепутала, печатая его работы, или допустила грубые ошибки, хотя была грамотной машинисткой. Протянула руку, чтобы взять листы назад и самой посмотреть, где я там напортачила, но Валентин Фердинандович, вдруг осознав, что я неправильно поняла его слова, вымученно, даже страдальчески улыбнулся и покачал головой.
- Нет, нет, Аточка, у вас всё в порядке, как всегда. Вы молодчина. Но я… о другом. Вы, конечно, знаете или хотя бы слышали, что Борис Леонидович Пастернак был подвергнут…
Я активно закивала: ну да, знаю, конечно, такого не знать сейчас невозможно!
- Плохо ему! – тяжко вздохнул Асмус. – Он страшно заболел…
Подобные слова просто так не говорят. Стало ясно, что действительно случилось что-то ужасное.
- Он очень мучается, - продолжал Асмус. – Какое-то тяжелое и слишком быстро развивающееся заболевание легких. Он… Я боюсь…
В эту минуту жена позвала его из глубин квартиры, он извинился и вышел. Я догадалась, что мне пора уходить: сейчас в этом доме, где ко мне очень хорошо относились, не до меня. И потому вышла в коридор, накинула куртку, переобулась и попрощалась. А когда я приехала с новой порцией перепечатанных материалов, уже и сама знала, что случилось непоправимое: Борис Пастернак умер.
Асмус встретил меня с красными глазами. По моему виду сразу понял, что я такой новости не знать не могу. Взял рукопись, кивнул. И сказал лишь несколько слов:
- Он страшно мучился. Рак легких. Или саркома. Всё возникло на ровном месте и развивалось катастрофически быстро. Они доканали его. Убили.
Ситуация сама по себе была чудовищной и… ясной. Мы, наша семья тоже ведь проходили подобное, еще в 1953-м году, когда нашего папу наказали мерзким клеветническим фельетоном и чуть не уничтожили. И если та, в общем-то союз-писательская, а не всенародная, как с Пастернаком, история чуть не угробила отца, то что говорить здесь…
На его похоронах Валентин Фердинандович Асмус очень смело, не боясь того, что его снова подвергнут опале, сказал: «До тех пор, пока будет существовать русская речь, имя Пастернака останется ее украшением».
К тому моменту, когда, купив том стихов Бориса Слуцкого в нашем почти деревенском магазине, я ехала вместе с братом в поезде с дачи в Москву, конечно, я знала и кое-что еще о той уже далекой истории. Очень грустила, недоумевала и всё время попеременно то смотрела в окно, то заглядывала в открытую книгу. Теперь мне было особенно интересно и важно понять, что же тогда произошло с другим замечательным поэтом, Борисом Слуцким. Ведь на собрании писателей в 1958 году Слуцкий, прославленный поэт-фронтовик, тоже присутствовал. Не мог от этого тайно «откосить», как удалось кое-кому из известных писателей. Он, человек прямой, решительный и твердый, как положено было быть настоящему комиссару тех времен, на собрание пришел. И выступил… против Пастернака. Читала, что его слово было самым коротким из всех на собрании.
Наверное, это был один из самых критических дней в его жизни и один из самых горьких поступков.
Тогда, в конце пятидесятых и уже в шестидесятых годах, когда история с Пастернаком перешла в статьи и книги, а в жизни кое-что сгладилось и начало отступать на дальний план (сняли Хрущева, поставили Брежнева), многое на какое-то время изменилось, стали выходить наружу и активнее, критичнее обсуждаться выступления целого ряда писателей, участвовавших в приснопамятном собрании в Союзе писателей по изгнанию оттуда великого поэта. Те выступления обсуждали, писателей осуждали. Но говорили не просто, что это было неправильно; высказывались резче: что да, они заслуживают всяческого осуждения. И как только могли говорить такое! – восклицали некоторые. Ведь все друг друга знали. Многие воевали вместе или работали в одних и тех же редакциях и издательствах… Среди тех, кого резко порицали и критиковали, был и Борис Слуцкий. Осталось ощущение, что его критиковали даже больше, чем других писателей. Может быть, потому, что он был достаточно известен. Знали читатели и о том, что он бывший фронтовик, комиссар, за это уважали, даже если не читали его стихов. Мы дома тоже обсуждали этот неприятнейший инцидент и всё гадали, как и почему он сделал такое. Папа молчал, у него наверняка было тут свое мнение. Почему не высказывал его вслух? Потому, что жизнь снова стала страшноватой и он боялся, что мы, юные дурачки, можем сболтнуть за дверями дома что-то опасное?
Но думать никто не запретит. И мы думали. Во всяком случае, о себе точно помню, что думала. Может быть, тому в немалой степени способствовали и папино молчание, и то, что говорил мне Валентин Фердинандович Асмус.
Слуцкий продолжал оставаться тем, кем был всегда: советским политработником, комиссаром. Как теперь знаю, он, юрист по образованию, был и военным юристом, он с советских позиций оценивал, кто прав, кто виноват. Уже теперь прочла в интернете: «Друзья поэта считают, что Слуцкий до конца своих дней так и не простил себя за это». Известно, что позднее он сказал В.Кардину, известному советскому писателю тех времен, не оправдывая себя: «Сработал механизм партийной дисциплины».
Не о том ли говорят и такие строки Слуцкого:
Где-то струсил. И этот случай,
Как его там ни назови,
Солью самою злой, колючей
Оседает в моей крови.
Солит мысли мои, поступки,
Вместе, рядом ест и пьет.
И подрагивает, и постукивает,
И покоя мне не дает.
И точно объясняющее ситуацию стихотворение, адресованное, как я узнала, Межирову, который очень не хотел оказаться на опасном собрании и улетел на Кавказ:
Уменья нет сослаться на болезнь,
Таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
В такую грязь, где не бывать другому…
Может быть, причина его выступления на одиозном собрании заключалась в том, что Слуцкий слишком поверил в хрущевскую оттепель? В то, что многие коллективные, государственные, большевистские ошибки прошлого действительно будут исправлены? Ведь и речь его на памятном собрании отражала только возмущение тем, что нашей литературой занимается заграница… И тогда… получалось, что Пастернак убивал его веру в улучшения? И потому он присоединился к лагерю тех, кто, выражаясь модным тогда термином, убивал порок в лице поступка Пастернака?
Как бы то ни было, вскоре вся страна зашелестела: Слуцкий тяжело заболел. Сошел с ума, уточняли люди, и помещен в психиатрическую больницу… Видать, неспроста, поддакивал кое-кто: он раскаивается в своем поступке.
Сами слова «сошел с ума», попал в «психушку» у нас всегда имели очень злую магию. Такое начинали широко обсуждать, разводить руками, делать нелепые предположения. Судили и осуждали! Будто ничто подобное с ними никогда бы произойти не могло.
Хорошо помню свои чувства в те дни: было очень неприятно, больно, хотя все оставались на одной волне. О том, что Слуцкого жалко, с ним произошло что-то очень плохое, и не заикались. В.Ф. Асмус, к которому я еще ездила за его материалами и привозила их обратно перепечатанными (тогда ведь никакие компьютеры не существовали, пишущая машинка считалась королевой писательской жизни, и если ты сам или твоя жена печатать не умели, то машинистки, особенно - культурные и грамотные, высоко ценились и всем были нужны, хотя платили нам за наш достаточно тяжелый труд гроши); так вот Асмус молчал о Слуцком, хотя, чувствовалось, по-прежнему кипит против той гражданской казни, которую устроили на собрании Союза писателей Пастернаку, что привело к его смерти. Приходилось самой много думать и догадываться, почему он заболел, а при отсутствии конкретных знаний и опыта на сей счет это было нелегко.
Время шло, а ничего нового о Слуцком слышно не было. Недобро уточняли, что он по-прежнему в больнице. Почти обязательно добавляли: сумасшедший это сумасшедший… И даже те, кто ничего в этом не понимал, соглашались с такой точкой зрения.
А Борис Слуцкий, как давно известно, очень пожалел о своем поступке, раскаивался и именно это послужило одной из причин его болезни. Даже если она коренилась в нем от рождения, обострить ее мог как раз его поступок, переоценка, раскаяние и душевная боль.
Потом поползли и другие слухи: оказывается, жена Слуцкого долго и тяжело болела раком, спустя некоторое время умерла, а так как он ее очень любил и она была главным человеком в его жизни, пережить такую беду он почти не мог.
В книге, которую я купила за десятку в подмосковном поселке, много стихов о жене Слуцкого Татьяне Дашковской, они полны боли и отчаяния.
Жена умирала и умерла –
в последний раз на меня поглядела,
и стали надолго мои дела,
до них мне больше не было дела.
В последний раз взглянула она
не на меня, не на все живое.
Глазами блеснув,
тряхнув головою,
иным была она изумлена.
Я метрах в двух с половиной сидел,
какую-то книгу спроста листая,
когда она переходила предел,
тряхнув головой,
глазами блистая.
И вдруг,
хорошея на всю болезнь,
на целую жизнь помолодела
и смерти молча сказала: «Не лезь!»
Как равная,
ей в глаза поглядела.
Или вот это:
Я был кругом виноват, а Таня мне все же нежно
сказала: - Прости! –
почти в последней точке скитания по долгому
мучающему пути.
Преодолевая страшную связь
больничной койки и бедного тела,
она мучительно приподнялась –
прощенья попросить захотела.
А я ничего не видел кругом –
слеза горела, не перегорала,
поскольку был виноват кругом
и я был жив,
а она умирала.
Как-то случайно, пока мама в те дни готовила на кухне, а папа сидел рядом и они обсуждали свои важные дела, я услышала папины слова: «Теперь ему станет так тяжело, что не знаю, сможет ли он жить». Ничего переспрашивать я не стала, но однозначно поняла: речь шла о Слуцком, он очень страдал из-за смерти жены, ему крайне плохо; и что папа много думает о нем и понимает его обстоятельства совершенно по-своему. Может быть, через смерть жены он еще острее осознал, что быть правым вовсе не всегда праведно…
Почему этот сильный, мощный советский поэт столь печально закончил свою жизнь (ведь из болезни и невыносимых страданий он так и не вышел до конца своих дней)? Наверное, надо учесть и то, что болезнь стала естественной реакцией на понимание того, что всё идет к концу. Конец у всех разный, и люди эту неизбежность воспринимают по-разному, вряд ли тут возможны какие-то обобщения, но он сильно и горестно чувствовал окончание своей жизни, ему было только шестьдесят шесть лет, и потому возникли такие строки:
Прожил жизнь, чтобы выяснить, что всё кончается…
А разве можно исключить, что психическая болезнь, тяжелейшая депрессия возникла как несколько отдаленный результат контузии, ранения, двух трепанаций черепа, которые и теперь считаются опасными медицинскими факторами, а в те военные дни и медицина была менее искусной, и сложные операции куда более тяжелыми…
Известно, что после смерти жены Слуцкий написал очень много стихов - за три месяца больше тысячи. То есть писал и писал, изливая на бумагу свою невыносимую муку. А потом уехал к брату в Тулу. И вот тогда болезнь его развернулась полным ходом. В тяжелой депрессии Борис Слуцкий провел семь или восемь лет, до самого конца.
Он сам очень точно описал свое состояние в стихотворении «Болезнь»:
Досрочная ранняя старость,
Похожая на пораженье,
А кроме того – на усталость.
А также – на отраженье
Лица
В сероватой луже,
В измытой водице ванной:
Все звуки становятся глуше
Все краски темнеют и вянут.
Я выдохся. Я – как город,
Открывший врагу ворота.
А был я юный и гордый
Солдат своего народа.
Теперь я лежу на диване,
Теперь я хожу на вдуванья.
А мне – приказы давали.
Потом – ордена давали.
Всё, как ладонью, прикрыто
Сплошной головною болью –
Разбито мое корыто.
Сижу у него сам с собою.
Так вот она, середина
Жизни.
Возраст успеха.
А мне – всё равно. Всё едино.
А мне – наплевать. Не к спеху.
Что прочтет в этом горьком стихотворении психиатр? Наверное – что болезнь у человека существует давно, теперь развернулась и ведет его к печальным результатам. А мне – просто человеку, очень немолодому, прожившему трудную жизнь, много работавшему в качестве преподавателя и с детьми, и со взрослыми, автору ряда книг о человеке в разных ситуациях, его проблемах и бедах, здесь видится не только потеря интереса к жизни, но и кое-что еще, очень важное.
Жизнь менялась, и шкала человеческих ценностей тоже.
Гораздо позже я прочла мнение об этом известного литературоведа Ю.Безелянского в журнале «Алеф»: «Время «комиссаров в пыльных шлемах» ушло. Наступило время золотопогонников, проныр и карьеристов. А карьеристом Слуцкий не мог быть по натуре».
Известно, что он, после войны прославленный поэт и писатель, постепенно стал терять популярность. Такое трудно пережить любому поэту, и ему было нелегко.
Вряд ли Борис Слуцкий, никогда не отрекавшийся от своей национальности, мог оставаться равнодушным к нараставшему в стране антисемитизму. У него много горьких стихов на эту тему. Вот названия некоторых из них: «Кёльнская яма», «Как убивали мою бабку», «Черта под чертою. Пропала оседлость…», «Теперь Освенцим часто снится мне…», «Еврейским хилым детям…», «А нам, евреям, повезло…» и целый ряд других. Здесь можно было бы процитировать любое из них, вот лишь несколько строк из последнего:
А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
На нас без маски лезло зло.
Оно не притворялось благом.
Борис Слуцкий, мощный человек и поэт, не мог не понимать, какой страшной была антисемитская кампания конца сороковых – начала пятидесятых годов, какие чувства и какое мироощущение абсолютной безнадежности порождала она. Такая политика не могла не подорвать его доверие к власти, не перевернуть его сознание.
У Слуцкого было много причин для глубокой жизненной печали…
Но, наверное, когда вся жизнь идет под откос и приводит к трагическим последствиям, среди нескольких причин душевного раздрая можно найти особенно важную – для общего состояния человека, для развития душевной болезни.
Невольно вспоминается давний разговор с одним коллегой по журналистской деятельности, поразивший меня до глубины души.
В середине нашей беседы знакомый неожиданно сказал, что человек он больной, «псих», как сам выразился, и тут же уточнил: «сумасшедший». Рассказал о своей болезни. Он был родом из Белоруссии и в военное время ребенком пережил жуткое обстоятельство, когда немецкая бомба в час обстрела его поселка пронеслась почти рядом с ним. Его она не задела, разорвалась дальше, он пережил страшный шок; утверждал, что такое не могло не сломать его психику. «Но не только это и даже не главным образом это сделало меня сумасшедшим, - уточнил он. – Когда уже совсем взрослым я попал в институт психиатрии, там меня лечил очень сильный врач. И как-то он объяснил, что самым главным во многих случаях психических заболеваний является разочарование». Он повторил мне эти слова несколько раз, словно хотел, чтобы я навсегда их запомнила и, поскольку учительствовала, могла бы, когда и если это будет нужно, лучше помогать своим ученикам.
Разочарование… Особенно если оно касается чего-то самого главного для тебя. Думаю, столь серьезное обстоятельство способно сломать и психику, и саму жизнь.
Мне кажется, что во многих стихах Слуцкого и в стихотворении «Болезнь» четко видится именно его разочарование в жизни, в основных для него ценностях. Он глубоко верил в великое значение революционных идей, социализма и коммунизма. Был комиссаром, преданнейшим борцом за ленинские идеи. Что же и почему сломалось в его душе?
Хочется привести здесь несколько строк, встретившихся мне в книге писательницы Натальи Кончаловской, дочери художника Петра Кончаловского и Ольги Суриковой, дочери другого великого художника Василия Сурикова. Наталья Петровна не понаслышке знала о послереволюционной России, сама была родом из того времени, потому ее мнение очень интересно. Вот оно:
«В нашей семье никогда не было стремления к активной политической деятельности, но как хорошо я помню молодежь тех лет, комсомольские отряды, которые мы постоянно видели на улицах Москвы. Эти молодые парни и девушки в красных косынках с винтовками через плечо! Они пели «Смело, товарищи, в ногу», шли твердым шагом, и лица их были светлы и спокойны. Каждый из них был готов отдать жизнь в любую минуту за их горячее, правое и доброе дело. И мы глубоко верили в их веру. И когда теперь, в старости мне доводится смотреть современные фильмы, посвященные той молодежи, мне всегда кажется, что ни один режиссер, ни один актер, как бы он ни был талантлив, не найдет настоящего звучания, настоящего облика ни внешнего, ни внутреннего, если он сам не видел этих людей в те тяжелые, но могучие годы перехода одной эпохи в другую…» (Наталья Кончаловская «Волшебство и трудолюбие»).
Поэт Борис Слуцкий, 1919 года рождения, во втором поколении был из тех людей. Он полностью и с абсолютной верой воспринял революционные идеи и идеалы. Вера и служение идеалам социализма и коммунизма были самой сутью его жизни. С тех пор прошло много десятков лет, те идеалы давно названы глубоко неверными. Но это для нас. А для такого человека, как Слуцкий, они долго оставались единственными и неизменными: идеи революции он впитал с молоком матери. Даже когда начал понимать, на какой лжи, фальши и жестокости строились подготовка к революции и ее осуществление, не хотел отступаться от прошлого и своей веры. Надеялся на лучшее. Но перемены стали неизбежными.
Получалось, что он разочаровался в самом главном смысле своей жизни…
Это однозначно подтверждают его стихи. Не самой ранней поры, более поздние, когда он многое понял по собственному опыту.
Странная была свобода:
делай всё, что хочешь,
говори, пиши, печатай
всё, что хочешь.
Но хотеть того, что хочешь,
было невозможно.
Надо было жаждать
Только то, что надо.
…Удивительней всего законы были.
Уголовный кодекс
брали в руки осторожно,
потому что при нажиме
брызгал кровью.
На его страницах смерть встречалась
Много чаще, чем в балладах.
…Странная была свобода!
Взламывали тюрьмы за границей
и взрывали. Из обломков
строили отечественные тюрьмы.
Стихотворение «Странности», из которого взяты эти строки, написано Слуцким в послевоенные годы.
Или стихотворение «Бог», написанное в период хрущевской оттепели:
Мы все ходили под богом,
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Он был умнее и злее
Того – иного, другого,
По имени Иегова,
Которого он низринул,
Извел, пережег на уголь.
А после из бездны вынул
И дал ему стол и угол.
Мы все ходили под богом,
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата,
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко, мудро
Своим всевидящим оком,
Всепроницающим взглядом.
Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.
Не очень трудно догадаться, кого здесь Б.Слуцкий называет богом… И столь же легко вспомнить, как мы жили при этом боге… В нем поэт тоже глубоко разочаровался.
Такие стихи говорят не только о глубоком разочаровании поэта в том, во что (и в кого!) он верил свято, но и в своей роли, которую по жизни играл в те годы…
Еще в одном стихотворении той поры (без названия) он пишет:
Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем не сложно, -
только погодя бывает тошно,
если вспомнишь как-нибудь оплошно.
…Опыт мой особенный и скверный –
Как забыть его себя заставить?
Этот стих – ошибочный, неверный.
Я не прав.
Пускай меня поправят.
Прошло три десятка лет с тех пор, как я купила сборник Слуцкого в нашем дачном магазине. Теперь у меня и дома их – разных - несколько. Поражаюсь, как много у него стихов, подобных напечатанным здесь чуть выше. Сколько в них протеста, возмущения, горечи из-за того, что жизнь, в которую он поверил, ленинско-сталинские идеи оказались ложными. Сколько здесь его собственного разочарования! В какой-то момент или дни его жизнь буквально перевернулась. Он действительно пережил неодолимое чувство разочарования во всем и вся. Как жить дальше в таком состоянии? Осознавая, насколько ошибочной была его правоверность!.. Его любовь к родине из-за глубочайшего разочарования в своих взглядах и вере меньше не стала. Может быть, даже наоборот, усилилась, потому что наполнилась глубоким страданием. Вот еще одно стихотворение, из которого я взяла строчку в название своих размышлений. Оно, как я понимаю, будто подытоживает переживания поэта, доказывает, что его разочарование необратимо, ставит окончательные точки над i.
Я строю на песке, а тот песок
Еще недавно мне скалой казался.
Он был скалой, для всех скалой остался,
А для меня распался и потек.
Я мог бы руки долу опустить,
Я мог бы отдых пальцам дать корявым.
Я мог бы возмутиться и спросить,
За что меня и по какому праву…
Но верен я строительной программе.
Прижат к стене, вися на волоске,
Я строю на плывущем под ногами,
На уходящем из-под ног песке.
Здесь чувствуется глубочайшее разочарование в том, что было для этого человека святым… РАЗОЧАРОВАНИЕ, так надо было бы выписать это слово. Знаменитый психиатр, лечивший моего знакомого, дал свое объяснение главной причины психических расстройств и заболеваний… Эти слова абсолютно приложимы, на мой взгляд, и к ситуации Слуцкого. И если в обычном случае мы часто говорим, что чужая душа – потемки, то что же говорить, когда душа заболела?! Как жить, если ты прижат плотно к стене и не можешь шевельнуться, то есть ничего делать и даже думать по-своему, и висишь на волоске?!
Во многих стихах Слуцкого, написанных в разные годы, его разочарование звучит совершенно откровенно, это невозможно понять иначе. Получается, что он много лет жил в таком состоянии, но открыто бороться было невозможно, это привело бы его в ГУЛАГ и уничтожило. Оттого, что разочарование в главных идеалах большевизма было стабильным и долгим, оно только усиливалось. Интересное мнение об этом я прочла в интернете: «Психиатр, у которого Слуцкий лечился в последние десять лет своей жизни, сказал о его болезни так: «Нельзя безнаказанно завинчивать и замораживать свою душу». Вот и реальный ответ профессионала на вопрос о главной причине душевной болезни Бориса Слуцкого.
В одном из материалов интернета я прочла, что Слуцкий был «одновременно и официально признанным советским писателем и автором подпольных стихов». Известно, что изобличительные стихи Б.Слуцкого, опубликованные много лет спустя после того, когда он их написал, в те годы тайно ходили по рукам, то есть распространялись нелегальным путем. И кое-что конкретное: «Член союза писателей, он поддерживал (и финансово в меру своих скромных возможностей) тех поэтов и художников, которые не могли рассчитывать на широкое признание при существующем строе – Генриха Сапгира, Оскара Рабина, Иосифа Бродского и многих других. При этом тексты Слуцкого оказались настолько связаны с историей и идеологией эпохи, что потребовалась временнАя дистанция, чтобы отвлечься от конъюнктурных соображений, часто диктовавших оценку этой фигуры. Писать о поэзии Слуцкого очень трудно, видимо, еще и потому, что нельзя встать «над» этими текстами – поэт почти всегда оказывается мудрее и дальновиднее критика:
Я наблюдал не раз, как в чернь
Народ великий превращался,
И как в народ он возвращался,
И богом становился червь».
Там же подмечена интересное и очень важное мнение Иосифа Бродского о Слуцком: он считал, что Слуцкий был едва ли не единственным советским поэтом, которого он высоко ценил.
И еще – там же: «Слуцкий с его напряженной этикой и требовательностью к читателю оставался непонятен. Фактически же он был едва ли не единственным поэтом, запечатлевшим в своих стихах все болевые точки советской истории: и личные, и поколенческие, и те, что называются «душа». И чем дальше уходит та эпоха, тем дальше от разрешения ее этические вопросы – правда, Борис Слуцкий и не брал на себя ответственность их решать. Он чувствовал себя человеком, над которым пролилась история, и он «под ее ревущим ливнем вымок».
Но пока я сидела в вагоне поезда с раскрытой, только что купленной за десятку, книгой стихов замечательного поэта Бориса Слуцкого, одно мне казалось совершенно ясным: эта стоимость была глубоко унизительной вовсе не потому, что так мала, а потому, что определяла отношение теперешнего народа к уникальному поэту. Он будто предвидел его:
Раньше думал, что мне места нету
в этой долговечной, как планета,
эре!
Ей во мне отныне места нет.
Следующая, новая эпоха
топчется у входа.
В ней мне точно так же будет плохо.
И, пожалуй, еще более однозначное мнение о своем месте в будущем:
…словом, оборотом,
исполненным огня,
излюбленным народом,
забывшим про меня.
Думаю (благодаря книге, купленной в деревенском магазине, и другим, прочитанным позднее), Борис Слуцкий был большим поэтом и очень большим страдальцем за всё то, что происходило и происходит на его родной земле. Наверное, своими очень сильными разоблачительными стихами он искупил и свою вину 1958 года, по которой публика в основном знает его.
Я словно чувствовала его горестное сердцебиение, доходившее до меня сквозь страницы его стихов: понимаешь, что не было ни одного значительного вопроса, который оставался бы для него безразличным и не вызывал в его душе именно страдание. Он боролся за счастье на родной земле, но это совсем не всегда получалось… Меня разрывало чувство людской неблагодарности по отношению к замечательному поэту и, не сомневаюсь, крепкому человеку, к которому судьба оказалась весьма немилостивой. Его очень задевало чувство неблагодарности от страны, за которую он так страдал.
О себе точно знаю, что Борис Слуцкий стал для меня не просто одним из любимых поэтов, но и тем, благодаря которому многое в жизни становится понятно.
Любопытно заметить, что его стихи, нечасто лирические, обычно четкие, полные мысли, непростой и спорной, почти публицистические, похожи на прозу. Очень интересное явление! Важно, что они заставляют думать о жизни, в одних своих взглядах укрепляться, а другие менять.
«Борис Слуцкий кажется порой поэтом якобинской беспощадности, писал о нем Давид Самойлов. – В действительности он был поэтом жалости и сочувствия… Фактичность, которую отмечают читатели поэта, является в поэзии преходящей и временной, меняются времена, меняется быт, меняется ощущение факта. Нетленность поэзии придает ей нравственный потенциал, и он с годами будет высветляться, ибо он составляет основу человеческой и поэтической цельности Слуцкого».
Тот далекий августовский день, когда я купила первую для себя книгу стихов Бориса Слуцкого, как бы слился в моей душе с его личностью, с его образом. В какую-то горькую минуту своей жизни, когда ему было уже очень трудно, его выручала, как он сам писал, «лирическая дерзость». То есть – творчество, его поэзия. Это действительно настоящее спасение.
До сих пор многие, едва услышав имя Бориса Слуцкого, вспоминают его выступление на писательском собрании 1958 года. Осуждают… При этом понятия не имеют о том, каким поэтом был Слуцкий, каким страдальцем, насколько глубокое разочарование в том, что считал для себя самым главным, пережил. Потому хочется сказать здесь еще пару слов на эту тему.
Мне очень повезло, когда однажды, разбирая старые газеты, журналы, записи в своей квартире, я наткнулась на статью о Борисе Слуцком, опубликованную Юрием Болдыревым в журнале «Огонек» за 1998 год, посвятившим этому поэту значительную часть своей жизни (он же автор предисловия к книге «Я историю излагаю…»). «Слуцкий не преуменьшал своей вины (речь о его выступлении на собрании 1958 года. – А.Б.)… хотя болел ею все оставшиеся ему годы. …Может быть, прочитав то, что опубликовано из его наследия за три последних года и представив себе его подвижнический труд, мы, и сами далеко не безгрешно прожившие жизнь в нашей шестой части земного шара, отпустим грех этому человеку? Впрочем, если кто считает, что сохранил свои ризы в первозданной белизне, не замарал их ни единым пятнышком, у того есть право никому ничего не прощать и считать, что этот грех неотмолим». Думаю, к этому нечего добавить.
В стихах Борис Слуцкий не только многое рассказывает о себе, об отношении к родине, к жизни, о разочаровании в самом главном, но и о своих надеждах, даже о своей мечте. Он хотел, чтобы жизнь была честной, доброй, полнокровной, красивой. Чтобы в ней зло всегда побеждалось добром. И… чтобы люди не повторяли его ошибок. Мне очень нравится его стихотворение «21 июня», и хочу им закончить свои размышления.
Тот день в году, когда летает
Над всей Москвой крылатый пух
И, белый словно снег, не тает.
Тот самый длинный день в году,
Тот самый долгий, самый лучший,
Когда плохого я не жду.
Тот самый синий. Голубой,
Когда близки и достижимы
Успех, и дружба, и любовь.
Не проходи, продлись, помедли.
Простри неспешные часы.
Дай досмотреть твои красы,
Полюбоваться, насладиться.
Дай мне испить твоей водицы,
Прозрачной, ключевой, живой.
Пусть пух взлетевший – не садится.
Пусть день еще, еще продлится.
Пусть солнце долго не садится.
Пусть не заходит над Москвой.
Именно любовь к жизни, необходимость бороться за нее стали важным завещанием прекрасного поэта всем нам. Это никогда не теряет актуальности. Сегодня тоже.
х х х
Возможно, я написала бы свое мнение о Борисе Слуцком иначе, если бы была литературоведом или историком литературы. Ни тем, ни другим я не являюсь. Это просто размышления читателя, хотя и на тему, глубоко взволновавшую меня.
Свидетельство о публикации №226090201769