Пушкин у Вл. Кулакова в кн. Поэзия как факт
у
Вл. Кулакова
в кн. Поэзия как факт
1999
(сериал эпитомы пушкинистики. сезон 2026. серия 0209)
I - в кн. Поэзия как факт Статьи о стихах. — М. НЛО, 1999
(1)
Ирония — это, конечно, не жанр, не стиль, склонность к иронии — скорее, черта характера. Ироничны Бродский, Вознесенский (чтобы не сказать Пушкин и Мандельштам), но иронистами их почему-то не называют. Жанр "иронической поэзии”, культивируемый в рубриках сатиры и юмора, к поэзии, как правило, отношения не имеет.
(2)
А. Сергеев почувствовал вкус к высокой стилизации и постепенно стал отходить от чересчур прямолинейной лирической метафизики, сочинив, например, шутливо-серьезную оду графу Хвостову:
Пусть написал он что не так,
И — будь по-вашему — бездарен, —
Он*был врагам незлобный враг,
Он был друзьям широкий барин.
Ему не застил света хмель,
И музы не несли копейку.
Он чтил Жуковскую свирель
Он в Бога веровал! А Бог,
Видать, решил: не быть поэту.
Да так ли плох убогий слог?
Пахом, гони скорее в Лету!
(3)
Для футуристов, вообще для классического авангарда, язык, материал — абсолютная эстетическая ценность. Задача художника — реализовать эстетический потенциал материала, выявив его фактуру. Потенциал бесконечен, отсюда иллюзия универсальности метода. На самом деле метод быстро стал формальным, не хуже четырехстопного ямба, который, как известно, надоел уже Пушкину. Следующим поколением абсолютные ценности не воспринимаются.
(4)
Открытость в общекультурный контекст даже в искусстве Нового времени, на ранних, "классических" этапах сохраняла ощутимые следы нерасчлененности слова традиционалистских эстетик, слова, интегрированного в универсальные, над-авторские художественные ряды, в освященную традицией риторику. Таков был весь "золотой век" нашей поэзии, такова природа пушкинского протеизма. "Свое" и "чужое" еще почти не разведены, эта оппозиция не представляется значимой в ориентированном на канон художественном пространстве.
(5)
Т.С. Элиот одевался, как клерк, о чем мне было сообщено г-ном Жорой Беном по поводу моей козьей шкуры. Но ведь не за то мы любим Т.С. Элиота, а Франсуа Вийона — за это. Не безобразничай Пушкин, не рядись Маяковский в кофту, не нарывайся Байрон на пули — Боже, как было бы скучно!". "Легенда", поэтическое неблагополучие — это у Кузьминского заветное. И все это тоже из шестидесятых.
II - в кн. Постфактум. Книга о стихах. — М. НЛО, 2007
(6)
«Проза в стихах» никакая не новость со времен не то что Пушкина — Гомера. Другое дело, что об этом стоило напомнить после символистского апофеоза стихописания Ходасевичем.
(7)
Ведь в «Бренте» он, словно записной постмодернист, иронизирует над самим Пушкиным. Ситуация вроде бы совершенно невероятная, вопиюще противоречащая тому почти сакральному отношению к Пушкину и вообще золотому веку русской поэзии, которым Ходасевич всегда отличался. Но в том-то и дело, что золотой век русской поэзии, помогший Ходасевичу избавиться от инерции его родного, Серебряного, века, самим поэтом воспринимался как утраченный рай, из которого мы, вкусившие древа познания XX века, пропитанные ядом и дурманом модернистского художественного своеволия, изгнаны окончательно и бесповоротно. И иронизирует он, конечно, не над Пушкиным, а над самим собой, своим печальным и нелепым положением поэта в условиях невозможности и ненужности поэзии. Безнадежный социальный маргинал (в данном случае — эмигрант) на пророческих котурнах. Этот мотив, наверное впервые прозвучавший у Ходасевича, стал принципиальным для новой поэзии, одним из ее исходных импульсов. С тем только уточнением, что и Серебряный век отошел к области утраченного рая.
(8)
Эстетизация простой единичности, «частного человека» неизбежно привела Бродского к онтологическому одиночеству: «одиночество есть человек в квадрате». И к онтологизации пустоты: «Я верю в пустоту. В ней как в аду, но более херово». К сходному результату, правда с другой стороны (не от единичности к эстетизации, а наоборот), пришел Ходасевич. Устремленный к классической всеохватной гармонической цельности, абсолютным воплощением которой был и остается Пушкин, он открыл для себя «какофонические миры» просто потому, что классического мира больше не существовало. Вообще любая целостность оказалась под вопросом.
(9)
В целом пассивной «растительной жизни поэта» противопоставляется «злополучный период» какой-то нарочитой активности, когда поэт вступает в открытую конфронтацию с миром и «ужасною клятвой клянется расквитаться» «при случае» со всеми и вся (у Пушкина наоборот: поэт становится самим собой, только выйдя из состояния «малодушной» пассивности, избавившись от обычной «погруженности» «в заботы суетного света»). От подобной активности Гандлевский не ждет ничего хорошего. Поэта спасает лишь то, что «слава богу, на дачной веранде, /Где жасмин до руки достает,/У припадочной скрипки Вивальди /Мы учились полету ...»
(10)
отметим и у Гандлевского вариацию пушкинского «Пророка»:
И встречный ангел, шедший пустырями,
Отверз мне, варвару, уста,
И — высказался я. Но тем упрямей
Склоняют своенравные лета
К поруганной игре воображенья,
К завещанной насмешке над толпой,
К поэзии, прости за выраженье,
Но тупой
От опыта паду до анекдота.
Ну, скажем так: окончена работа.
Супруг супруге накупил обнов,
Врывается в квартиру, смотрит в оба,
Распахивает дверцы гардероба,
А там — Никулин, Вицин, Моргунов.
(11)
Ходасевич в книге о Державине выделяет «два свойства, два дара, ему присущих, — гиперболизм и грубость». Многие поэты XX века (начиная с футуристов) обращались к Державину и вообще к поэзии XVIII века как бы через голову Пушкина — в стремлении вернуть поистершемуся поэтическому языку «дикую» первозданность, фактурность. О Кибирове так не скажешь. Он ведь о поэтическом языке не заботится. У него одна забота — «не умничать», не говорить сложно, «красиво», поэтическим языком (вот он и говорит по-простому — стихами)
(12)
«Стихи после стихов» все равно остаются стихами, даже когда они — коллаж или почти инсталляция. Монетка, «покатившись по кафелю», «легла себе орлом / в углу где слава где победный гром / гремит в стихах и кстати и некстати». Ну да, такими же орлами, бывает, сидят посетители этих кафельных мест общего пользования («я не парю — сижу орлом» — Пушкин), но и «победный гром» гремит — хоть бы и так, звоном брошенной бомжу монетки. А ведь он, этот звон, и впрямь победный:
нам — труба труба а им — по барабану
лишь придурочная скрипка на отлете
развалила умоляюще футляр
мелочь-музыка она и нищим по карману
и не славы ищет но простых мелодий
господа-товарищи вы здесь не на работе
здесь Воскресная халява Божий дар
царство Духа изводимого из плоти
(«Труба и барабан»)
(13)
Стихи Александра Пушкина точно так же рождались из внутренней речи, как и стихи Всеволода Некрасова. Но объективирующая граница с пушкинских времен заметно сместилась, и, наверное, самый большой сдвиг в русской поэзии после Хлебникова и Мандельштама совершил именно Всеволод Некрасов
(14)
Соковнин назвал свои поэмы «предметниками». С одной стороны, описание сводится к простому перечислению предметов или явлений, с другой — слово, лишенное синтаксических связей и интонационного нажима, слово, вернувшее себе буквальность, само становится предметом:
Скамейки,
штакетник,
Пушкин.
Красные жуки,
«Пушкин и мужики»,
бабы,
фляги,
парное мясо
из Арзамаса,
писем из Казани,
клумба с красными жуками,
Борода,
доброта,
ЦГАЛИ.
Полдень
в Болдине.
(«Суповый набор»)
Свидетельство о публикации №226090200231