Изменение сознания. Книга 1. Сущность. Главы 55-56
Аня поймала Алекса уже после очередной работы.
— Ну что, — сказала она, прищурившись, — теперь ты не просто «обещающий». Теперь ты — «состоявшийся».
Алекс усмехнулся:
— Это официальное звание?
— Почти. В нашем цехе титулы не выдают, но людей начинают «выводить». Я думаю пора.
— Куда выводить? — спросил он.
— На рынок, — ответила она просто. — На настоящий. Там, где работают деньги, коллекции и репутации. Там нужны руки, как твои. И глаз, как твой.
Алекс помолчал. Он не про репутацию думал — а про то, что впервые за много лет никто не говорил ему «подожди, ты ещё не готов».
Аня продолжила:
— Есть один человек.
— Художник? — спросил Алекс.
— Нет. Художники от него больше зависят, чем он от художников. Антиквар старой школы. Его все зовут Михалыч. Имя у него есть, фамилия тоже есть, но я ни разу не слышала, чтобы кто-то так обращался. Он ещё при советской власти консультировал по западной живописи: музеи, закрытые коллекции, закупки. Там, где нужно было мнение без дураков. Он не художник, он — нос. Он знает, что есть что. И кто есть кто.
— И что ему от меня? — спросил Алекс
— Работа, — ответила Аня. — Реставрационная. Без грязи, без схем. Он даёт материал, даёт помещение, даёт смывы старых лаков. Платит живыми деньгами. И, главное, он понимает, кого перед собой видит. Он меня слушать не будет, тебя — будет.
К квартире Михалыча вели старые широкие лестницы, ещё дореволюционные. Квартира была странной — не музей и не мастерская, но и не просто жильё. Стеллажи с ящиками. Лампы на гнущихся штангах. Склянки с лаками. Полотна, свёрнутые и натянутые. И запах — терпкий, старый, специфический: древесина, масляная краска, немного смывов.
Дверь открыл сухой человек лет семидесяти, в жилете и с ясными глазами.
— Здравствуйте, — сказал он. — Проходите. Не стесняйтесь, здесь ничего лишнего нет.
— Аня, — сказал он мягко. — Привела?
— Привела. Это Алекс.
Голос у него был без возраста — мог быть и шестьдесят, и семьдесят пять. Алекс сразу понял, что тут никто не играет в “стиль” и не продаёт “образ” — здесь делают дело.
Пока Анна снимала куртку, Михалыч сказал:
— У меня семьи нет, так что извините бардак. Две вещи есть в моей жизни — это работа и кофе. Кофе есть, работа тоже. Дети где-то есть, но давно выросли и заняты. Так что вы для меня редкость — человек, который умеет что-то хорошо делать руками.
— Я предлагаю просто. Вот две вещи, — он открыл ящик и вынул два полотна. Обе очищены до подмалёвка. Так в семнадцатом веке не делали — но так в девяностом начали.
Алекс посмотрел — и лицо изменилось. Не от важности — от интереса. Тут было пространство для работы.
— Лак у вас какой? — спросил он.
Михалыч открыл другой ящик. Там стояли десятки маленьких бутылочек и банок.
— Разные. Новые — тоже есть, но они хуже. Лучше — старые смывы. Я их беру от тех, кто снимает. Ничего не выбрасывайте, — он поднял палец. — Старый лак — золотой товар. Не зря французы его «памятью» называют.
— Пластификатор? — уточнил Алекс.
— На выбор, — Михалыч кивнул. — Но без фанатизма. Иначе треснет не там, где нужно.
Так говорили только мастера. Без театра.
— Оплата простая, — сказал Михалыч. — За штуку. Сделаете хорошо — будет другая. Я не тороплю, но и затягивать не надо. Недели две-три — оптимум. Аня говорит, что вы аккуратный. Посмотрим.
Алекс молча провёл пальцем по поверхности полотна. Это был тот момент, когда он «видел» не краску, а будущий результат. Михалыч это уловил и не торопил.
— Где работать? — спросил Алекс.
— Здесь. Комната вон там. Свет хороший. Материалов у меня достаточно, кистей — море. Если что-то своё — приносите. Я не ограничиваю.
Он замолчал. Потом добавил чуть тёплее:
— Аня редко кого приводит. Если привела — значит, стоит.
У двери Аня тихо сказала:
— Ну?
— Ну, — ответил Алекс. — Это мне подходит.
— Я знала, — сказала Аня. — В этом деле главное — попасть в правильные руки. Остальное — приложится.
Комната у Михалыча была узкая и длинная, со странным светом: два старых бра над столом давали тёплое золото, а сверху висела холодная лампа дневного света. Получалось два слоя — как до реставрации и после.
— Садись, — сказал Михалыч. — Тут стол лучше, тут не качается.
Картина лежала на подставках. Лак пожелтел, местами вспух, трещины были старые, настоящие, но забитые грязью.
Алекс провёл пальцами по поверхности — не касаясь, а как будто замеряя расстояние. Михалыч это заметил, но промолчал.
— Что думаешь? — спросил он только после минуты.
— Думаю, что грязь настоящая. Пыль тоже настоящая. А вот верхний лак — нет. Его меняли где-то в пятидесятые.
— Так, — сказал Михалыч. — Это уже интересно.
Он сел в кресло сбоку — так, чтобы видеть руки. Такие люди всегда смотрят на руки, а не на лицо.
Алекс развёл раствор. Запах был терпкий, аптечный — как в старых музеях, когда открывают запасники без проветривания.
— Начну с угла, — сказал Алекс.
Михалыч качнул головой: правильно. Всегда начинают с угла. Это безопасно — и для картины, и для репутации.
Смыв пошёл быстро. Жёлтый лак отходил плотными хлопьями. Под ним появлялся тот самый грязный воздух толщиной в полвека. Алекс снял первую полосу. Потом вторую.
Михалыч смотрел, не вмешиваясь. В какой-то момент он подался вперёд и сказал негромко:
— Ты поверхностный слой слышишь?
Алекс не ответил. Потому что он и правда слышал — не в ушах, а в пальцах. Там было два разных сопротивления: одно — от старого лака, другое — от того нового пятна, которое положили в шестьдесят каком-то году.
Через час поверхность стала живее. Появились места, где свет падал иначе: не матово, а глубже — как будто краску снова наполнили воздухом.
— Пауза, — сказал Алекс.
Он ничего не объяснил, просто убрал кисти и сидел, глядя на картину как на собеседника, который только что сказал что-то важное.
Михалыч это оценил. Он не спросил: почему пауза? Старые антиквары знают, что иногда надо дать вещи заговорить самой.
Через десять минут Алекс поднялся, взял маленькую баночку с прозрачной жидкостью.
— Что это? — спросил антиквар.
— Старый лак, — сказал Алекс. — Снятый с другой картины. Ты же дал.
— Дал, — признал Михалыч. — Но я не думал, что ты его так быстро пустишь в дело.
Алекс провёл тонкой кистью по нескольким линиям. Старый лак лёг как будто домой — без пузырей, без отталкивания. Человек без чутья так не положит.
— Подсушу, — сказал он.
Он прогрел поверхность дыханием. Никаких приборов — просто дыхание, чуть тёплое, но ровное. Михалыч вскинул бровь: так делали старики до войны. Молодые уже так не умеют.
Потом пошёл кракелюр. Лёгкий. Не чрезмерный. Не декоративный. Возрастной.
Через два часа картина лежала как будто её не трогали. Но при этом — она стала тысячами дней старше, а не младше.
Михалыч подошёл и посмотрел под лампой. Потом под тёплым бра. Потом перевёл обратно под холодный свет и замолчал.
Он долго молчал — это было самое главное.
Потом сказал коротко:
— Так не бывает.
Не восхищённо. Не восторженно. Скорее — как человек, который видел слишком много подделок и слишком много талантов, чтобы тратить слова.
Алекс пожал плечами.
— Бывает.
— Нет, — сказал Михалыч. — Быстро — не бывает. Так быстро — точно нет. Имитация времени требует времени. А ты его сегодня… сократил.
Он посмотрел ещё раз — и добавил совсем тихо, почти себе:
— Время вообще не любит, когда его сокращают.
Алекс не ответил.
Он знал, что антиквар прав — но знал и другое: у него появились способности, о которых он раньше не подозревал, и они давали ему очень необычные возможности.
Камень. Всё началось с него.
Фонд говорил о камне осторожно. Без легенд и без объяснений. Камень откликается, говорили они. Это факт. На тепло, на прикосновение, на человека. Почему — не знал никто, даже те, кто держали его в руках дольше Алекса.
Алекс не строил из этого теорий. Ему хватало наблюдений.
Раньше его руки умели снимать боль. Потом это стало происходить во много раз быстрее и эффективнее. Теперь они умели работать с краской так, как будто та была живой. Слои сохли, трескались и «садились» быстрее, чем должны.
Он делал простое заключение: развиваются способности. Камень лишь… запускает. Или подталкивает. Или открывает — если так можно сказать.
Но делал же это всё он сам.
Михалыч погладил картину, словно хотел ещё раз убедиться: она действительно существует. Наяву. Не только в его воображении.
— Это хорошо, — сказал он наконец. — Очень хорошо. Я завтра принесу ещё одну. И поговорим кое о чём.
И вот это «кое о чём» уже принадлежало миру, куда Алекс пока только ступал.
На следующий день Алекс пришёл к Михалычу к одиннадцати. Антиквар заранее попросил не приходить слишком рано:
— С утра у меня, — сказал он, — свои стариковские заботы.
Мобильник и машина неожиданно упростили жизнь. Рутинные дела выполнялись быстрее, Алекс стал везде успевать, и свободного времени стало много.
Почти никого он теперь не лечил — разве что друзей и старых клиентов. Денег было достаточно, и впервые в жизни в кошельке лежала приличная сумма, которую можно было тратить на себя, не оглядываясь.
Он никогда не думал, что деньги дают такое ощущение свободы. И свобода была не в ресторанах и не в покупках — а в самом факте, что можно, если захотел. И это «можно» ему нравилось.
Но ещё сильнее ему нравилось находиться рядом с картинами. Не в музее — в мастерской. В музей приходят смотреть на прошлое. В мастерскую приходят работать с ним. Он входил туда с необычным, почти телесным ожиданием встречи — не с полотном, а с тем, что внутри.
Глядя на эти забытые в запасниках картины, часто раненые, он ловил себя на мысли, что лечит их — нет, не сами картины, а ту давно уже умершую жизнь, оставшуюся в слоях красок.
Как лечить то, чего нет? Оказывается, можно. Алекс это чувствовал.
Михалыч встретил его почти так же, как вчера — только без Анны. На столе лежали две картины, обе без рамы.
— Ну что, — сказал он, — приступим к настоящей рутине. Он разложил флаконы, не торопясь:
— Вот это — для снятия верхнего слоя. Вот это — для мягкого пролива. Это — чтобы закрывать. И, главное, — не путать порядок. Если перепутаешь — ты уже не реставратор, а художник. А художника нам не нужно. Художников и так до хрена.
Алекс улыбнулся.
— Не переживай, — сказал Михалыч, — художников я уважаю. Просто у них всё наоборот: они создают прошлое, а ты его возвращаешь. Разные ремёсла.
Он посмотрел на часы:
— Работать можешь сейчас. Но через час — перерыв. Я обед готовлю. Я один ем редко. Так что за компанию будешь. Заодно — поговорим. Не про деньги, не про связи. Про истории. Их тут — будь здоров.
Он постучал пальцем по крышке ящика:
— Вещи имеют память. Люди — тоже. В старых картинах скапливается и то, и другое. Иногда — в одинаковых пропорциях.
И только потом, уже уходя на кухню, добавил:
— А главное — не спеши. Быстро — у тебя и так получается. А теперь попробуем — медленно.
К часу дня Михалыч выглянул из комнаты и сказал спокойно, как будто так всегда было заведено:
— Всё, отставить химию. Обед.
Алекс поднял голову от картины. В коридоре пахло чем-то мясным и тёплым — без ресторанного пафоса, но с правильной домашней основательностью.
— За стол, — повторил Михалыч. — Тут кормят не как гостя, а чтобы человек работал.
Кухня была просторная, светлая и старая без нарочитой «антикварности»: плитка шестидесятых, тяжёлый стол, деревянные стулья, которые веками не ломаются.
Из кухни вышла женщина лет пятидесяти пяти, крепкая, красивая по-славянски, с уверенным движением рук. Без фартука — он ей был не нужен, всё и так ложилось на место.
— Это Лена, — сказал Михалыч. — Дом ведёт. И работу тоже, когда надо.
Лена улыбнулась Алексу коротко, но тепло:
— Здравствуйте. Руки мойте, сейчас накрою.
Она двигалась так, как двигаются люди, которые работают вместе давно и без шума. Без испуга, без сюсюканья, без вопроса «чай или кофе» — тут знали, что нужно.
На столе появилась кастрюля борща, сметана, хлеб, салат, тарелка с соленьями. Потом — мясо, запечённое так, как делают люди, которые не экономят на времени и специях.
Михалыч сел и только тогда сказал:
— Домашнее — оно лучше и надёжнее. Всё остальное сегодня — лотерея.
Алекс заметил, что Лена не просто обслуживает — она иногда подаёт фразу, поправляет, комментирует. Михалыч не одёргивает — наоборот, слушает. Значит — роль у неё есть.
Уже после тарелки борща и двух вилок мяса Михалыч открыл шкаф, вынул две пузатые, тёмные бутылки.
— Вот, — он поставил их на стол. — Теперь серьёзная часть.
Он поднял первую:
— Это — дело одного человека. Самогон — слово неправильное. Это зерно. Настоящее. Я спирт хорошего качества сейчас не найду — потому что не доверяю. А вот этому — доверяю.
Он налил немного в рюмки — аккуратно, без щедрости, как лекарство.
— Пей мало. Оно умное.
Из второй бутылки он налил густой, тёмно-рубиновый настой в маленькие стаканчики.
— А это — наливка. Уже моя. Рецепт ещё от дедовых людей. Без промышленности, без ароматизаторов. Тут вишня и немного перца. Для баланса.
Алекс пригубил — было мягко, густо и серьёзно.
— Закусывай этим, — Лена поставила на стол тарелку с маринованными грибами, — оно так работает лучше.
Алекс отметил про себя: Лена — не прислуга. Лена — соучастник. И, скорее всего, не только бытовой.
Михалыч заметил взгляд и усмехнулся одними глазами:
— Умный человек быстро понимает, что один в жизни — это дурак. Всё остальное — от лени.
Они немного выпили, но без разврата и без разговоров «за жизнь». Уже после второй рюмки Михалыч сказал:
— Вот теперь можно работать.
И в этом «работать» не было ни пафоса, ни бодрости. Это был просто факт: еда и питьё — это часть ремесла. Топливо для рук, для глаз и для головы.
И Алекс работал.
Так прошло несколько дней. Михалыч приносил Алексу не самые сложные вещи — жанровые сценки, небольшие пейзажи, пару икон в плохом состоянии и один натюрморт, забитый никотином и поздним лаком.
Работа была не престижная, но денежная. За первую дал пятьсот долларов, за вторую — семьсот, за иконку — тысячу и добавил:
— За иконы всегда платят. Их много убито, мало кто берётся.
Для конца девяностых это были очень хорошие деньги, и Алекс стал приходить домой с толстой пачкой долларов. Он быстро понял систему: Михалыч не торопит, но и не даёт простаивать. Каждый день — новая штука. И каждый вечер — расчёт «по факту».
— Я не бухгалтерия, — говорил он. — У меня всё по выполненной работе. Здесь так принято.
Суммы складывались заметные. На четвёртый день Алекс поймал себя на мысли, что у него в столе лежит больше денег, чем он когда-либо видел наличными, и это было странно спокойно.
Система их жизни тоже выстроилась сама собой: до обеда — работа, после — ещё немного работы, а потом — можно рюмку наливки или самогонки и поговорить.
Михалыч называл это просто:
— Топливо и проветривание ума.
И это работало. После еды и пары рюмок наливки разговоры становились длиннее. Они говорили о старой школе, о художниках, о ярмарках, о том, что ушло и что ещё держится на плаву. Иногда — смешное, иногда — грустное, но всегда без пустоты.
Алекс слушал и запоминал. Потому что именно в этих разговорах к этим картинам возвращалась жизнь, о которой на ярмарках и в каталогах уже никто не вспоминал.
Когда они в тот вечер сели уже без спешки — сначала чай, потом рюмочка наливки, — Алекс ждал паузы. Пауза появилась сама.
Он посмотрел на стену, на картины, потом на Михалыча и сказал почти виновато, как человек, который задаёт неуместный вопрос:
— Слушай… я, конечно, здесь человек новый. Я до этого… ну… не очень понимал художников. Но чем больше этим занимаюсь, тем больше не понимаю не их, а людей вокруг.
Он поискал слова, махнул рукой:
— Вот покупают картины. Дорогие. Но… зачем?
Михалыч усмехнулся краем губ — так, как усмехаются люди, которые слышали этот вопрос много лет назад и перестали удивляться:
— А ты думал, зачем? — мягко спросил он.
— Ну… чтобы смотреть, чувствовать, чтобы… — Алекс замялся.
— Чтобы жить внутри? — подсказал Михалыч.
— Ну да, — кивнул Алекс облегчённо. — Чтобы жить внутри.
Михалыч налил себе ещё половину:
— Видишь ли… раньше — да. Потом — не очень. А сейчас — почти никогда.
Он показал на стену пальцем:
— Вот раньше искусство было как храм. Потом — как музей. Потом — как коллекция. Потом — как статус. А теперь — как обои. Так проще.
Алекс засмеялся, но без веселья:
— То есть искусство теперь для мебели?
— Мебель — это даже комплимент, — вздохнул Михалыч. — Мебель хотя бы удобна. Картина — это сейчас часть интерьера. Как коврик. Только дорогой.
Алекс посмотрел на свою рюмку:
— А они… видят?
— Кто?
— Люди. Эти. Хозяева. Видят, что там?
Михалыч усмехнулся:
— Видеть — это вообще роскошь, мальчик. Это талант. Это труд. Это ещё и смелость. А интерьер… он ничего такого не требует. Интерьеру достаточно молчать.
Алекс слушал и кивал — но явно не соглашался внутри. Он всё ещё верил, что в картинах живут миры, и миры нуждаются во взаимности.
И тут Михалыч поднял палец:
— Хочешь байку? Про то, как Репин стал интерьером?
Алекс сразу оживился:
— Конечно!
Михалыч чуть выпятил нижнюю губу, как делают старые рассказчики:
— Значит так…
— Был тут, — начал Михалыч, — генерал. Не из армии — из министерства. Большой начальник. Любил он, значит, русское искусство. А ещё больше — баню.
И как-то купил он картину Репина. Настоящую. Не репродукцию. Репина!
Алекс поднял брови:
— И что?
— А то… повесил он её в бане, в предбаннике. Ну, ты же понимаешь, что такое баня для русского человека. Где ещё приличному человеку с друзьями пообщаться — выпить, закусить да за жизнь перетереть. Как сейчас говорят: вопросы порешать. Пар, жара, перепады, табак.
А он рукой махнул: «Пусть висит. Красиво, взор украшает. Репин переживёт».
И знаешь что?
— Пережил? — спросил Алекс.
— Генерала — точно. Генерал умер, баня перешла сыну, а картина так и висела. И уже никто и не думал, что это Репин. Она стала… как сказать…
Алекс кивнул:
— Частью интерьера.
— Точно.
— И никого не удивляло?
— А чего удивляться? Она же давно там. Снимешь — будет пустота. Люди привыкли.
Михалыч налил ещё чуток:
— Вот так искусство становится не событием, а привычкой. И это страшнее всего. К привычкам у людей притупляется взгляд. Они перестают смотреть и замечают только тогда, когда что-то исчезает.
Алекс долго думал, потом сказал тихо:
— То есть оно стало… фоном.
— Фоном, — подтвердил Михалыч. — Фоном жизни. И для многих — это успех. А для искусства — смерть.
Алекс улыбнулся, подумал секунду и вдруг сказал:
— Как-то раз побывал я на земле обетованной. Поездил прилично — там же полно исторических мест. Интересно. И однажды экскурсовод занятную историю рассказал. Современное время. Израиль для России больше вроде и не враг. Можно сказать — почти друг. Ну что друзья для показного дружелюбия делают друг другу? Правильно. Подарки.
Вот и решили в России в министерстве культуры сделать Израилю значимый подарок. Долго думали — что?
Тут один знающий человек предложил: есть, мол, в Израиле очень почитаемое место — могила Давида. Людей к ней ходят многие тысячи. Давайте им подарим золотую статую Давида. Красиво, значимо и будет наш подарок стоять века.
Сказано — сделано. Поручили приличному скульптору изваять и отлить. Привезли в Израиль, с помпой: вот вам подарок — золотая статуя царя Давида, поехали побыстрее установим, пусть люди видят, какие мы друзья.
И тут огромный конфуз. Израильский чиновник по культуре — раввин — увидел и ахнул. Такой дорогой подарок, а ставить нельзя. По религиозным законам нельзя делать культовые изображения людей и существ, тем более исторических. Даже портреты запрещены.
Ну что-то надо делать — не ехать же со статуей обратно. Решили пойти на компромисс: отбить статуе нос. Без носа — как и не изображение вовсе.
Установили. Люди ходят, удивляются. Потом привыкли.
Через несколько лет археологи нашли могилу Давида совсем в другом месте — триста километров южнее Иерусалима.
Тогда приходит русский атташе по культуре к раввину и недоумевает: как же так, у вас такие строгие законы, могила Давида совсем в другом месте, а вам всё равно, всё остаётся по-прежнему?
На что раввин отвечает: мол, столько людей уже посетили эту могилу, что Давид давно уже переехал.
Люди так и ходят. Статуя так и стоит. Как будто и стояла всегда.
Михалыч поднял бровь:
— То есть не важно, что правильно, а важно — где.
Алекс кивнул:
— Да. Символ сильнее факта. Место сильнее смысла.
Михалыч хмыкнул:
— Как и с картинами. Главное — где висит, а не что на ней.
— Это, по-моему, про жизнь, — сказал Алекс. — Привыкли — значит, правильно. Независимо от смысла.
Михалыч подмигнул:
— А раз уж ты про Давида, тогда слушай. Это уже высший пилотаж деградации.
Он потянулся к рюмке, сделал паузу — как старый артист, который знает, где нужно молчать, — и произнёс:
— Рассказывают, был тут один олигарх из, как сейчас говорят, новых русских. Человек модный, современный, коллекционер. И решил он себе в столовую повесить не важно, что — главное, чтобы было очень значимое.
Увидел он как-то репродукцию триптиха Босха «Сад земных наслаждений» — гениальная вещь. Мир до телевизора. Мир, когда художник мог рисовать то, что видел внутри.
Нужно сказать, что олигарху понравилось. Но больше ему понравился один фрагмент, и он заказал его увеличить и написать.
Он сделал паузу.
— Какой фрагмент? — спросил Алекс, хотя уже догадывался.
Михалыч разжал пальцы:
— Где этот человек с цветком в заднице.
Алекс засмеялся.
— И это висело… где?
— В столовой! И все гости ржали. «Вот искусство! Вот Европа! Вот смелость!» А Босха бы инфаркт хватил.
Он откинулся на спинку стула:
— Так что ты прав, мальчик. Искусство стало интерьером. Статусом. Приколом.
А жизнь внутри картины — это уже для редких.
Алекс помолчал и сказал только:
— А мне как раз туда хочется. Внутрь.
Михалыч посмотрел на него долго, без улыбки, серьёзно:
— Вот поэтому у тебя и получается. Ты не пачкаешь холст — ты открываешь двери.
Потом снова налил:
— Ну что, за интерьер? Или за смысл?
Алекс улыбнулся:
— За смысл. Пока он ещё жив.
Глава 56. По мотивам
Через пару дней Михалыч пришёл с картиной. Без разговоров, без предисловий. Зашёл, поставил тубус у стены, снял пальто, прошёл на кухню.
— Есть работа, — сказал он, наливая чай. — Не сложная. Но деньги хорошие.
Алекс вышел из мастерской, посмотрел на тубус.
— Что за вещь?
— По мотивам, — ответил Михалыч сразу. — Современная. Надо привести в вид.
Он вернулся, открыл тубус, аккуратно вытащил холст. Скрученный, без подрамника. Холст был старый — видно, что не новый, но и не музейный. Рабочий, нормальный.
Развернули, положили на стол, прижали планками.
Картина была… обычная. Жанровая сцена. Тёплый колорит, аккуратная композиция. Ничего вызывающего, ничего цепляющего. Сделано добротно, но без внутреннего риска — так пишут люди, которые знают, как надо, но не идут дальше.
Алекс посмотрел, наклонил голову.
— Новая.
— Естественно, — кивнул Михалыч. — Никто и не скрывает.
— Старить?
— Да. Без цирка. Чтобы не резала глаз. Чтоб выглядело… пожившим.
Алекс медленно прошёлся взглядом по поверхности.
— Холст хороший, — сказал он. — Пигмент свежий. Возраст не чувствуется.
— Вот и надо, чтобы чувствовался, — спокойно ответил Михалыч. — Хозяин хочет, чтобы выглядело солидно. Не под икону, не под музей. Просто — не новым.
— Под кого? — спросил Алекс.
Михалыч пожал плечами:
— По мотивам. Там не принципиально. Главное — впечатление.
Алекс кивнул. В этом не было ни обмана, ни игры. Обычный заказ. Таких было полно.
— Сколько? — спросил он.
Михалыч назвал сумму. Алекс на секунду поднял брови.
— За это?
— За работу, — уточнил Михалыч. — Не за идею.
Алекс усмехнулся:
— Тогда давай.
— Срок — неделя, — добавил Михалыч. — Спешки нет. Но аккуратно.
— Понял.
Они ещё раз посмотрели на холст.
— Ничего особенного, — сказал Алекс.
— Именно, — ответил Михалыч. — Поэтому и платят.
Он закрыл тубус, будто вопрос был решён окончательно.
— Сделаешь — отдам деньги сразу.
— Хорошо.
Когда Михалыч ушёл, Алекс ещё раз подошёл к картине. Посмотрел внимательно, без эмоций. Ничего не тянуло. Ничего не отзывалось. Просто работа.
Он убрал холст в сторону и вернулся к своим делам.
Свидетельство о публикации №226090401086