Мой выбор Жить!
Глядел он на дорогу, а по дороге, чавкая по грязи, брели люди. Сорок семь душ. Серые, безликие, будто земля выплюнула их из себя. Бабы кутались в драные платки, мужики глядели в землю, а детишки — те плакали втихомолку и мамки ладонями зажимали им рты.
— Эх, горе наше луковое! — выдохнул Тупиков и заскреб пятерней щетину на щеке. — Куда ж я вас, родимые, дену?
В дверь просунулась голова секретарши Клавы — бабенки бойкой, с какими-то вечно испуганными глазками.
— Николай Иваныч, селить-то как? Куда? Землянок на всех не напасешься. А в бараках сами знаете — крысы, как псы цепные, и дубак такой, что вода в ведрах за ночь замерзает.
— Знаю, знаю, Клава... — буркнул Тупиков. — Детей давай к Марье Кузьминичне, она печью прокормит. А взрослых — по хатам, на полати, на лавки, вповалку. А жрать-то что? Сеять надо, а трактора мертвые стоят. Один механик – Петрович, да и тот вон пьет второй месяц, как в омут ушел.
Председатель вышел на крыльцо. Оглядел толпу, и вдруг — будто током дернуло его. Стоит в стороне один, не как все. Молодой, годов тридцати, щеки ввалились, под глазами — круги, как у волка перед голодной зимой, а спину держит так, будто на ней не рвань, а мундир. Глаза черные, как уголья.
— Ты! — крикнул Тупик. — Зайди-ка!
Тот вошел. Сел.
— Фамилия, имя как?
— Албаков Бексултан.
Председатель полистал бумаги. Так… механизатор, два класса, сослан. И всё? Весь человек — на пол-листка!
Тупиков крякнул.
— Слушай, Албаков. Трактора у нас — четыре «Натика», СТЗ-3, знаешь, наверное. Хлам, а не техника. До посевной три недели осталось. Сделаешь?
Бексултан поднял глаза. Помолчал.
— Платить чем будете?
— Платить? — усмехнулся председатель. — Хлебом! Собственными руками выращенным.
И землянку отдельную дам — для тебя и для твоих. Слово даю!
— А запчасти?
— Нету. С самых старых тракторов поснимаешь. Петрович, механик, тебе поможет, как проспится. В райцентре попрошу детали, может помогут…
Бексултан сжал челюсти. Видно было, как под скулами перекатываются желваки.
— Справлюсь, — выдохнул.
И пошло. Две недели Бексултан почти не спал. Чинил трактора, как учили его когда-то — вслепую, на ощупь, чтобы каждый болт душой чувствовать. Разбирал, собирал, поршни притирал. Трижды на неделе — в райцентр, за запчастями, под конвоем, правда. В кузове полуторки трясся, сжавшись в комок, глядел на степь — и степь глядела на него пустыми глазами.
Иван Петрович, механик, он же и токарь, встречал его по утрам с бутылкой. Самогон для него как вода.
— На, дёрни, — тычет Петрович, — выпей за мое здоровье!
— Не-не, — качает Бексултан головой. — Мне работать.
— А я вот не могу без этого! Руки трясутся!
— Чаю попей, — говорит Бексултан, пожимая плечами. — И расточи цилиндры. Я знаю — ты можешь.
Спорили частенько. Иногда Бексултан вынимал из-за пазухи горбушку хлеба, что выдавали на жену и сыновей. Клал на стол. Петрович глядел на хлеб, и глаза его слезились, а руки охотней хватались за резец.
— Зачем тебе это? — хрипел токарь. — Ты же никто здесь. Спецпереселенец или как там тебя. Сдохнешь — и ямы тебе не выроют, камня не поставят. А?
— Я не для них, — отвечал Бексултан спокойно. — Я для своих.
И вот, через полтора месяца — в мае, когда земля уже оттаяла, три трактора рыкнули, чихнули и пошли. Тарахтели, но шли.
А Бексултан — дальше. Глядит: две трехметровые сеялки быки тянут — медленно, тяжело, по две скотины на штуку. И в голове у него вспыхнуло. Соединил их сцепкой железной — и стала одна, шестиметровая. Трактор везет ее легко.
— Ты что творишь, дьявол! — орал агроном. — Кто так сеет?
— Время — деньги, — отвечал Бексултан. — А у нас денег нет.
Поле засеяли за десять дней. Мужики стояли по краям, смотрели в рот этому человеку — грязному, худому, в прожженном ватнике, — и не верили. Осенью амбар ломился. Впервые за три года.
На собрании Тупиков встал:
— Албаков! Ты вытащил колхоз! Премирую тебя телкой — молодой, здоровой!
В зале поднялся гул. Чужой, спецпереселенец, а ему — премию. Тупиков хватил кулачищем по столу:
— Цыц! По домам сидели! А он работал, пока вы ждали манны небесной!
Бексултан взял телку за веревку, пошел в землянку. Лицо — бледное, руки все в масле, мозолях. Но глаза горели.
На следующий год он воду механизировал. До него шесть баб целыми днями коромысла таскали — две с половиной тысячи голов скота поили. Плечи в кровь, руки в мозолях. Бексултан нашел старый движок от молотилки, приделал насос — и вода пошла сама. Бабы — крестились.
Баба Нюра упала на колени:
— Батюшки! Неужели не надо больше ведра таскать?
— Не надо, — сказал Бексултан.
И ушел к себе, в землянку. А там — жена, два сына. Старший, 1940 года, уже смышленый. Младший – 1942-го.
— Пап, — спрашивает старший, — мы здесь останемся? Или опять повезут куда?
Бексултан сел на корточки, взял сына за плечи, глянул в глаза — черные, как у него самого.
— Жить будем, — говорит. — Жить, сынок.
Март 1945-го. В конторе колхоза коптит керосинка. Тупиков перебирает списки.
Четверо переселенцев умерло за зиму. Председатель вздохнул, взял чистый лист.
Написал в райком: «Прошу разрешить спецпереселенцу Албакову Бексултану перемещение по всей Павлодарской области. За заслуги перед колхозом».
— Не «вольная», конечно, — бормочет, — да всё вольней, чем собачья будка.
Вскоре пришел ответ — одобрили. И стал ездить Бексултан в город за запчастями сам, без оказии и без конвоя.
А в землянке его по-прежнему сыро и тесно. Но телка отелилась, молока полно стало. Жена пекла лепешки. По вечерам Бексултан чинил старые часы — единственное богатство, уцелевшее с той жизни. И слушал, замирая, как они тикают.
Младший сын прижимался к матери:
— Мам, а завтра хлеб у нас будет?
Она гладит его по голове:
— Будет, сынок. Будет.
Бексултан закрыл глаза. Завтра — снова трактора, снова работа и снова мысль: а как полегче сделать, как быстрее, чтобы они, спецпереселенцы, стали не обузой, а силой. Надежда есть — хоть маленькая, с краюху хлеба. Но она есть.
А коли есть надежда — значит, жив человек. И этого довольно, чтобы дышать.
Свидетельство о публикации №226090400449