Гротвинский эксперимент. Глава 1

ГЛАВА 1
В 93 году Гротвино, в отличие от других таких же населённых пунктов империи, всё ещё хранило облик образцового наукограда. Улицы оставались красивыми и чистыми, а аккуратные дома улучшенной планировки словно звали жить в них тех, кто ценит тишину и возможность думать.
Но когда государство ослабило контроль и рыночные отношения стали набирать силу, в городе начали происходить перемены — тихие, почти незаметные, но оттого ещё более непонятные населению. Они заявляли о себе не громкими лозунгами, а будничными деталями: в витринах появлялись новые вывески с непривычными названиями, в разговорах всё чаще звучало слово «кооператив». На автобусных остановках теперь обсуждали не только сроки сдачи отчётов, но и цены на картошку, а в коридорах ИФМЭ можно было услышать осторожные разговоры о поиске дополнительного заработка. В воздухе витало то особое напряжение, которое бывает на пороге чего-то неизведанного.
Но сердцем городской жизни по-прежнему оставался просторный Дом культуры «Гравитон». По выходным там устраивали концерты самодеятельности, в фойе висели стенды с портретами ведущих сотрудников института и графиками выполнения научных планов. Однако на стыке эпох под крышей «Гравитона» распахнул двери кооперативный ресторан «Физик». Впрочем, «ресторан» — слишком пышное слово для этого места, как парадный фрак на человеке, привыкшем к рабочей робе. На деле заведение состояло из нескольких комнат, явно не предназначенных для общепита: их просто переоборудовали, поставив столы и повесив на стены старые плакаты с формулами, оставшиеся от читавшихся здесь лекций. Низкие потолки нависали над головами, стесняя мысли не меньше, чем пространство, а тесноватые проходы заставляли невольно втягивать плечи и двигаться с осторожностью, будто даже здесь, среди тарелок и графинов, требовалось соблюдать особую дисциплину. Столы были сдвинуты кое-как — временное пристанище, где не думают об уюте, а просто пытаются разместить всех, кому есть о чём поговорить.
И всё же «Физик» пользовался популярностью. В городе науки жили люди особого склада: для них ценность места определялась не блеском отделки, а возможностью говорить о главном. Формула, небрежно выведенная на салфетке в момент озарения, значила здесь куда больше, чем нарядные драпировки, а спор о законах мироздания увлекал сильнее любой светской беседы. В этой неказистой обстановке учёные находили то, что искали, — пространство, где можно было оставаться собой и говорить без оглядки на условности. Даже официант, молодой парень с растерянным взглядом, казался здесь частью общего ритуала: он не столько обслуживал, сколько наблюдал, будто пытался запомнить, как выглядит настоящая наука вблизи.
Сегодня в одной из комнат за сдвинутыми столиками теснились пятнадцать человек. На невзрачной серой стене напротив окна висела большая школьная доска, её поверхность была густо покрыта свежими формулами: кто-то не смог сдержать научный порыв и выплеснул мысли прямо здесь, посреди застолья, ощутив желание немедленно зафиксировать свои идеи. Рядом с доской на подоконнике лежал потрёпанный кусок мела — такой же привычный, как чашка кофе в лаборатории.
На столах стояли недорогие блюда провинциальной кухни: варёная картошка с укропом, соленья в стеклянных банках, пироги с капустой, источавшие тёплый, домашний запах. И водка. Из-за дефицита качественных напитков её разрешалось приносить с собой, и многие этим правом охотно пользовались: на краешках столов стояли бутылки с простыми этикетками, а рядом — гранёные стаканы, которые, казалось, помнили ещё времена первых экспериментов.
Собравшиеся отмечали день рождения Владимира Лушина — главного местного чекиста, наделённого в городе широчайшими полномочиями. Лушин имел обыкновение праздновать свой день рождения по нескольку раз в месяц и в самых разных компаниях. Так он работал: ненавязчиво поддерживал отношения, наблюдал за людьми в «естественной среде» — за теми, за кем по долгу службы ему полагалось присматривать. От его приглашения не отказывались: все знали, что лучше посидеть за накрытым столом, чем терпеть утомительные визиты в «первый отдел».
При этом к Лушину в городе относились с уважением — пусть и не без осторожной оглядки. За долгие годы службы он сумел не растерять человеческих качеств, и это выделяло его среди прочих представителей ведомства: в нём видели не просто чиновника в форме, а человека, у которого за плечами своя, непростая история. Он умел слушать, не перебивая, и запоминал не только факты, но и интонации, с которыми эти факты произносились. А врождённый талант балагура и прирождённого тамады удивительным образом сглаживал саму неловкость организуемых им застолий. Лушин умел вовремя вставить шутку, перевести разговор с опасного берега на безопасный, напомнить о чём-то добром и простом — и оттого посиделки с ним переставали казаться тягостной обязанностью. Напротив, они становились почти желанными: в них появлялся оттенок своеобразного ритуала, где напряжение дня понемногу растворялось в общем разговоре, где формальности уступали место чему-то более человеческому.
В основном зале под хрипловатый звук магнитофонной записи дробно стучали каблуками танцующие — ритм получался неровный, сбивчивый, как и сама музыка, с которой люди никак не могли поймать единую волну. Лента магнитофона время от времени заедала, и тогда в зале повисала короткая пауза, которую все торопились заполнить разговорами. Кто-то обсуждал перебои с электричеством, кто-то — слухи о новых поставках оборудования в ИФМЭ, а кто-то просто улыбался, стараясь выглядеть непринуждённо.
А за столом «именинника» разгорался жаркий спор между двумя молодыми мужчинами — Сергеем Ворониным и Дмитрием Синеоковым. Они слыли самыми яркими представителями своего научного поколения в ИФМЭ, любимчиками академика Анатолия Логинова — и в этом признании таилась не только похвала, но и тень соперничества: каждый из них втайне считал, что именно его идеи достойны большего внимания, а его путь — самый верный. Обычно эти двое старательно избегали прямого общения вне работы. Великая уверенность в собственной гениальности и почти инстинктивное презрение к идеям оппонента возводили между ними невидимую, но прочную стену — такую, что порой хватало одного взгляда, чтобы воздух между ними становился колючим. Но сегодня они, как говорится, «нашли друг друга», и эта встреча вышла не мирной, а взрывной: слова летели, словно искры от раскалённого металла, обжигая пространство вокруг и заставляя остальных невольно отстраняться.
В их споре не было места вежливым оговоркам — только голая, неприкрытая страсть к истине (или к тому, что каждый из них ею считал). И оттого этот спор, при всей своей резкости, выглядел почти завораживающе: в нём чувствовалась та самая энергия, ради которой и затеваются великие дела — даже если сами спорщики в пылу схватки об этом напрочь забывали. Разговор их был настолько специфичен, насыщен формулами и отсылками к опубликованным за рубежом работам, что остальным гостям оставалось лишь кивать с умным видом, не понимая и половины сказанного. Кто-то делал это из вежливости, кто-то — чтобы не выдать свою полную растерянность, а кто-то и вовсе притворялся, будто в этих бесконечных терминах ему чудится высший смысл.
Владимир Лушин, тонко уловив всеобщее замешательство — лёгкую неловкость, повисшую в воздухе, словно дым от дешёвых сигарет, — решил сменить тему. Он не любил такие ситуации: они портили атмосферу, делали людей скованными, а скованный человек хуже говорит, хуже думает и хуже раскрывается.
Лушин поднялся, чуть приподняв руку, будто ставил невидимую паузу в шуме зала, и представил собравшимся новое пополнение, прибывшее в ИФМЭ после окончания Старосибирского государственного университета: Татьяну Соколовскую — молодую женщину двадцати пяти лет, улыбчивую блондинку редкой красоты и острого ума, — и Александра Уголькова, высокого, застенчивого юношу, вундеркинда, успевшего получить высшее образование к семнадцати годам.
В его представлении не было излишней торжественности — только спокойная уверенность человека, привыкшего, что к его словам прислушиваются. И гости действительно притихли: одни — из любопытства, другие — из привычки реагировать на малейший сигнал со стороны Лушина, третьи — просто потому, что появление новых лиц всегда немного встряхивает устоявшийся порядок вещей.
— Свежей крови неплохо бы до визита к высокому начальству определиться, в чью группу вливаться — Воронина или Синеокова, — слегка вопросительным тоном заметил Лушин. — О выборе профилизации их наверняка будут спрашивать.
Соколовская и Угольков под общим вниманием смущённо заулыбались. Синеоков, пригладив свои длинные соломенные волосы, неожиданно воскликнул:
— Чего тут думать? Давайте ко мне! Сейчас объясню, над чем работаю!
Он поднялся, опять подошёл к школьной доске — так, будто находился не в ресторане, а в академической аудитории, — и принялся писать мелом, взятым с подоконника. Движения его выглядели уверенными, почти ритуальными, словно доска ждала этих знаков. Мел скрипел по поверхности, выводя сложные символы, которые для непосвящённого были просто каракулями, а для своих — настоящим откровением.
Физики империи, годами существовавшие под практически круглосуточным надзором, выработали особый письменный язык: гласные в нём отсутствовали, а согласные заменялись кодовыми цифрами по специальной формуле. Читать эти «каракули» мог лишь ум, заточенный под науку. Это был способ говорить свободно, зная, что никто чужой не поймёт ни слова.
Лушин, хоть и ушёл из физики, сохранил обрывки прежних знаний: в юности он учился на физико-математическом факультете и дошёл до пятого курса. Перспектива прожить жизнь «ботаником» его в итоге не прельстила — он выбрал иной путь. Но ирония судьбы заключалась в том, что, работая в «органах», он всё равно оказывался среди физиков. Только теперь ему приходилось заниматься не уравнениями, а самими учёными. И пусть он разбирал их формулы с трудом, это знание он не афишировал: не хотел, чтобы подопечные чувствовали себя под колпаком и прятали от него свои тайны. Иногда он понимал даже больше, чем это можно было представить, — хотя бы по интонациям, по тому, как дрожит рука, выводящая очередной символ, и по тому, с какой жадностью люди ищут собеседника, который не будет их осуждать.


Рецензии