Изменение сознания. Книга 1. Сущность. Глава 59

Глава 59. Исход

Дом стоял на крутом подъёме к Кайзербургу. Фахверковые стены, покатая черепичная крыша, узкие окна — и тихий вечерний свет, который ложился на балки под самым потолком.
Парацельс любил этот дом: он стоял в стороне от городской суеты; рядом — дом Дюрера, где художник ещё недавно работал до сумерек. Теперь здесь было тихо.
В соседней комнате что-то делал Петер Нирс — стучал ножом по дереву, разделывая хлеб, или перебирал свою поношенную одежду.
Парацельс сидел у длинного стола — листал записи о странном заболевании плотника с Тучной улицы. За окном шумел ветер. И вдруг — резкий стук. Не робкий. Не просьба. Удар.
Парацельс поднял голову: стук был слишком уверенным для больного, слишком холодным — для соседа.
— Петер… — тихо сказал он. — Не выходи пока.
Нирс только кивнул — и растворился в тени. Парацельс сам подошёл к двери и открыл.
На пороге стоял каноник Маттиас Роттингер.
Как будто стоял там уже давно — и ждал, пока дверь откроют. Невысокий, гибкий, но с жёсткой складкой рта. Глаза у него были такие, что человек, не знающий его, мог бы принять их за внимательные. Но внимательность в них была хищная — как у человека, который ищет не истину, а слабое место.
Он не поклонился. Не поздоровался. Просто вошёл.
— Ты желаешь войти? — сухо произнёс Парацельс.
— Я уже вошёл, — сказал каноник.
И прошёл внутрь, оставляя на полу следы мокрой обуви. Роттингер оглядел дом — быстро, как собака ищет запах крови. Книги на столе. Стеклянные сосуды. Тонкие серебряные инструменты. Сушёные корни. Странные, плотно закрытые фляги.
— Значит, так ты живёшь… — тихо сказал каноник.
— Один? Или с кем-то?
— Я живу так, как мне удобно, — ответил Парацельс.
— Ты живёшь так, как живут нарушающие законы церкви.
Парацельс не изменился в лице.
— Ты пришёл сюда по делу? Или чтобы повторить слухи, которые распространяют те, кто не умеет лечить?
Глаза Роттингера сверкнули.
— Ты, Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм. Ты применяешь запрещённые методы.
Ты используешь книги, которые церковь давно внесла в список запретных.Ты лечишь не молитвой, не таинством, а… — он брезгливо скользнул взглядом по столу, — твоими стёклами и адскими смесями.
— Они спасают жизни, — тихо ответил Парацельс.
— Это не оправдание. Врач не имеет права спасать так, как ему вздумается! Врач не имеет права лечить средствами, которые он сам создал! Врач не имеет права ставить своё знание выше знания церкви!
Парацельс наклонил голову:
— Врач имеет право лечить, если Бог дал ему способность понимать природу.
Роттингер резко подошёл ближе.
— Бог не давал тебе права менять порядок.
Они стояли почти вплотную.
В комнате стало тихо — как бывает перед грозой.
Парацельс не отступил.
— Я видел больше смертей, чем ты видел молитв, каноник. Я видел людей, умирающих в грязи. Видел детей, которых нельзя спасти словами. И если Бог дал мне ум — я обязан им пользоваться.
— Ты обязан слушаться церковь! — ударил Роттингер.
— Я обязан лечить.
— Ты обязан подчиниться.
— Я обязан говорить правду.
— Ты обязан молчать!
Эти слова каноник выкрикнул почти нечеловеческим, резким голосом. И вдруг — словно нож прошёл по воздуху — вся комната тяжело качнулась.
Роттингер схватился за виски.
— Что это… что ты… — он отшатнулся.
— Я ничего не делал, — тихо сказал Парацельс.
Но глаза его блеснули — как у человека, внутри которого проснулась сила, о существовании которой он сам не знал до конца.
— Ложь… — задыхаясь, прошептал каноник. — Ты…
— Это ты принёс сюда ярость, — сказал Парацельс. — Уходи.
Роттингер сделал шаг назад. Лицо его побелело. Он хватал воздух — словно в комнате стало меньше света.
Он понял одно: этот человек опасен. По-настоящему. Роттингер вышел, хлопнув дверью так, что по стенам прошёлся дрожащий звук.
Парацельс постоял в тишине.
Петер Нирс показался из-за двери:
— Он… что это было?
— Я сам не знаю, — сказал Парацельс.
Нирс посмотрел на дверь с тревогой:
— Он вернётся.
Парацельс медленно кивнул. Тем временем Роттингер уже шёл по улице вниз, шатаясь, как человек после удара. Ветер бил в лицо. Тошнота подступала к горлу. В висках стучало. Он дошёл до дома канцелярии. Сел за стол и дрожащей рукой начал писать донос епископу Бамбергскому:

«Этот человек опасен. Он действует против церкви. Он использует силы, которые не от мира сего. Я требую немедленного расследования. Его необходимо остановить.
Остановить любой ценой.» Он вывел последнее слово — «уничтожить», но потом зачеркнул. Написал мягче — но смысл остался: «Привлечь к суду. И исключить из жизни города.» И поставил печать.

Желваки на лице его ходили — он всё ещё чувствовал давящее присутствие Парацельса.

День клонился к вечеру.
Старинная улица, ведущая к Кайзербургкирхе, уже погружалась в тень. Ветер шёл сверху, с крепости, играл черепицей, звенел в ставнях. В доме Парацельса горела одна свеча — он сидел у стола, проверял записи о больном кожевнике, которого лечил днём.
Стучать в дверь начали едва слышно.
Словно человек думал, имеет ли он право тревожить.
Парацельс поднял голову.
— Петер, не нужно, — сказал он. — Я сам.
Он открыл дверь.
На пороге стоял невысокий священник в тёмном плаще. Плащ был старый, но аккуратный; в руках — маленький дорожный посох. Лицо спокойное, мягкое. Глаза тёплые, но внимательные, умные.
Седина в волосах лёгкая — он был лет сорока пяти. Не монах и не чиновник, а приходской священник — по походке, по спокойствию, по тому, как держался.
Он слегка поклонился:
— Простите, доктор фон Гогенгейм, что тревожу вас в поздний час. Меня зовут Иоганн, служу в приходе Святого Себальда. Мы с вами незнакомы, но… — он чуть улыбнулся, — я слышал о вас гораздо раньше, чем вы обо мне.
Парацельс кивнул.
— Входите. Думаю, вы пришли не из простой вежливости.
Отец Иоганн вошёл осторожно, как входят люди, привыкшие к бедным домам, к больным, к скорбным. Он оглядел комнату с уважением — ни одного осуждающего взгляда на приборы, на книги, на банки с мазями.
— У вас дом, где можно говорить, — тихо сказал он. — Это редкость.
Они сели за стол.
Отец Иоганн Трирский был из тех священников, которых встречаешь редко — одновременно кроткий и твёрдый. Лицо простое, открытое. Голос мягкий, без нажима. Но в мягкости чувствовалась сила человека, который видел и смерть, и горе, и человеческие слабости — и не озлобился.
Тридцать лет назад он учился в Трире, где преподавали и богословие, и медицину — по старым школам. Среди его учителей были честные люди. Он запомнил их всех.
И теперь он сам был таким: странным священником, который в первую очередь спасал жизни, а не искал грехи.
— Я пришёл предупредить вас, — сказал Иоганн без прелюдий. — Один из моих прихожан видел сегодня… того каноника.
— Роттингера? — спросил Парацельс.
Иоганн слегка нахмурился.
— Да. Тот человек редко приходит к больным, но всегда приходит к тем, кого собирается обвинить.
Парацельс вздохнул:
— Он уже был здесь.
Отец Иоганн задержал дыхание.
— И?..
— Говорил громко. Угрожал.
— Он всегда угрожает.
— Но… — Парацельс помедлил, — с ним случилось нечто странное. Он ушёл, как будто голова его разрывалась.
Иоганн тихо кивнул, не удивившись.
— Я верю вам. И хочу сказать вам одну вещь, доктор.
Он наклонился:
— Не все в церкви такие, как он. И не все видят в вас врага. Есть те, кто понимает, что знание — это не грех. Что лечить — это не преступление. Что Бог дал разум не для того, чтобы его прятали.
Парацельс смотрел на него долго — так, как смотрят на человека, которого давно ждали, но не надеялись встретить.
— Спасибо, отец Иоганн. Такие слова сейчас редкость.
Священник улыбнулся едва заметно:
— Я говорю это не ради утешения. Я говорю это ради истины.
Иоганн немного отодвинул свечу и стал серьёзным:
— Есть ещё одно. Я не знаю, собираетесь ли вы в Италию… но если судьба заведёт вас туда — будьте осторожны.
Парацельс напрягся.
— Почему именно Италия?
— Там сейчас… — Иоганн подбирал слово, глядя в огонь свечи, — что-то происходит. Не только религиозные споры. Гораздо глубже. В монастырях исчезают рукописи. В больницах появляются странные пациенты, и над ними проводят непонятные процедуры. Некоторые священники туда приезжают — и не возвращаются. Официально — болезни. Но я не верю.
Он поднял глаза:
— Там ищут. Ищут старое знание. Ищут того, кто может открыть то, что давно скрыто. И если вы поедете туда — любой след за вами заметут.
Парацельс нахмурился:
— Вы думаете, это связано со мной?
— Я думаю, — сказал отец Иоганн мягко, — что вы стоите на пути, которого боится Роттингер… и который ищут другие, гораздо менее честные люди.
— Вы говорите загадками, — тихо сказал Парацельс.
— Нет, — Иоганн покачал головой. — Я говорю так ясно, как могу, не нарушая обязанностей священника.
Он встал.
Руки его были натруженные, тёплые — как у человека, который поднимает больных, помогает матерям, держит младенцев.
— Я не могу защитить вас, доктор, — сказал он. — Но могу предупредить. И могу сказать — если тьма поднимается, вставайте раньше неё.
— Спасибо, отец Иоганн.
— Если понадоблюсь — приходите в мой приход. Там вас никто не тронет. Не все двери закрыты. Помните об этом.
Он поклонился тихо — как кланяются не священники, а люди, которые искренне желают другому добра. И ушёл. Дверь закрылась. Тень легла на комнату.
Парацельс долго сидел в тишине, вертя в пальцах маленький металлический инструмент, который вдруг стал холоднее обычного.
Слова священника звучали в голове: «Вставайте раньше тьмы». Он впервые подумал: не пора ли уходить из Нюрнберга.

Дорога к дому наместника была пустынной. Утро только серело; из труб поднимались тонкие струи дыма, а над крепостью висел холодный ветер, который трепал флаги империи. У дверей стояли двое стражников — в красных плащах, с золотой вышивкой орла. Не городская стража — имперская.
— Доктор Теофраст фон Гогенгейм?
— Да.
— Его Высочество ждёт. Скорее.
Это «скорее» прозвучало слишком тревожно. Парацельса провели узким коридором мимо открытой двери, где на столе лежали карты земель, мимо двух стражников, которые выглядели так, как будто ночь не спали. И наконец — в зал, где горели сразу четыре свечи, хотя день уже начинался.
На полу, у стены, на широком ковре лежал человек. Он не просто лежал — он задыхался. Лицо — синюшное. Губы сухие. Беззвучные рывки ртом — как у большой рыбы, выброшенной на берег. Глаза — в ужасе. На его шее, под кадыком, вздулся багровый отёк — плотный, напряжённый, издающий влажный, свистящий звук каждый раз, когда он пытался вдохнуть.
Это был не просто отёк. Это была смерть, уже взявшая человека за горло.
Рядом стоял наместник.
Лицо бледное. Руки дрожат. Его никогда не видели таким никто из горожан — он всегда был человек-глыба, страж порядка, представитель Кайзера в Нюрнберге.
А сейчас — он был просто человеком, который теряет друга.
— Доктор… — голос сорвался. — Он умирает.
Парацельс присел. Провёл рукой по груди больного. Посмотрел в горло. Потрогал пальцами отёк. И сразу сказал:
— Через минуту — всё. Он задохнётся.
Наместник побледнел ещё сильнее.
— Что можно…
— Нужен разрез. Сейчас. Глубокий. Прямо в горло.
— Разрез? Чем?! Все врачи сказали, что он умрёт от крови!
Парацельс поднялся.
— От крови он не умрёт. От отсутствия воздуха — умрёт. И очень скоро.
Парацельс снял нож с пояса — не скальпель, не хирургический инструмент, а обычный, хоть и острый, который он всегда носил с собой.
— Держите его голову. Твёрдо. Сейчас будет больно.
Наместник опустился на колени — впервые за многие годы — и удержал голову друга. Руки у него дрожали. Больной хрипел, дёргался, тянулся к воздуху, которого уже не было.
Парацельс сделал вдох. И, не колеблясь, врезал лезвием в горло. Кровь хлынула сразу — тёплая, густая. Больной захрипел ещё сильнее. Звук был страшный, животный, нечеловеческий.
— Не отпускайте! — крикнул Парацельс.
Он пальцами раздвинул края разреза — быстро, резко, точно. Искал трахею. Наметил место. И вторым движением — точным, хладнокровным — прорезал воздуховод.
Больной дёрнулся всем телом. Глаза выкатились. Наместник побелел.
— Быстрее… быстрее… — шептал он.
Парацельс вытянул из сумки тонкую трубочку, выструганную из гусиного пера — именно так врачи древности делали первые трубки. И одним движением вставил её в отверстие. Мгновение — тишина. Потом — бурный, свистящий вдох. Ещё один. И ещё.
Цвет на лице больного начал меняться. Губы перестали быть синими. Пальцы, судорожно сжатые, расслабились. Он начал дышать. Глубоко. Жадно. Впервые за последние минуты.
Парацельс отступил, вытирая ладони о ткань. Наместник смотрел на него,
не веря своим глазам.
— Он… жив?
— Да, — сказал Парацельс. — Если до ночи не случится нового отёка, он будет жить долго.
Наместник сел на пол, как будто силы покинули его. Он не мог сказать ни слова.
Он поднял глаза. И впервые Парацельс увидел — что этот человек боится. Но не операции. Не крови. Не ужаса.
Он боится его.
— Как… вы… сделали это?
— Я сделал то, что был обязан сделать.
— Этого нельзя было сделать… так быстро. Этого нельзя было сделать… без инструментов…
— Можно. Если понимаешь, как устроено дыхание. И не боишься ответственности за чужую жизнь.
Наместник встал. Медленно, шатко. Он смотрел на Парацельса так, как смотрят на человека, которого больше никогда нельзя недооценивать.
— Теперь… слушайте меня внимательно, доктор, — сказал он уже спокойнее, но глубоко серьёзно. — Империя трещит. Церковь раскалывается. Князья грызутся.
Кайзер в Вене обезумел от давления. Каждый город думает о себе. Каждый чиновник защищает свой карман. И только немногие понимают — что Европа стоит на грани.
Он шагнул к окну.
— Вы человек с силой. Вы слишком велики для Нюрнберга. Слишком заметны.
Слишком умны. И слишком опасны для тех, кому выгодны тупость, болезни и смерть.
Парацельс слушал молча.
— Вас пытаются уничтожить. Я знаю это наверняка. И вас уничтожат —
если вы останетесь здесь.
Он повернулся:
— Италия. Там центр. Там сейчас решается всё. Церковные дела. Научные дела.
И тайные дела тоже.
Парацельс не изменился в лице:
— Вы хотите, чтобы я поехал туда?
— Я хочу, — сказал наместник, — чтобы вы уехали прежде, чем ночь накроет вас.
Он сделал паузу. Видно было — редко говорит таким тоном.
— Вы спасли моего друга. Теперь я в долгу. Если вы поедете — я дам вам сопровождение. Дам деньги. Дам гарантию. Дам вам дорогу.
И он тихо добавил:
— Я не знаю, что вы несёте в себе, доктор. Но я чувствую — это больше, чем медицина. И больше, чем наука.
Он поклонился — не формально, а как человек, который знает цену жизни
и цену спасения. Парацельс долго стоял в тишине. Смотрел на руки, ещё пахнущие кровью.
И понимал: дорога на юг уже начинается.

Ответ пришёл быстро — слишком быстро, чтобы быть случайностью. Письмо было принесено молодой послушницей, которая явно не знала, что несёт. Роттингер взял конверт, ударив девушку коротким взглядом, от которого она сразу поникла.
Он остался один. Поставил письмо на свет. Печать Бамберга была настоящей — чёткой, тяжёлой, восковой, с гербом и наклоном, который делал сам епископ.
Роттингер разрезал письмо ножом. Строки были короткие — епископ никогда не тратил чернила на лишние слова.

«Маттиас. Я предупреждал: Нюрнберг — город свободный, но свобода — как дым.
Он вьётся, пока его не развеют. Если этот человек угрожает порядку — не жди суда.
Не жди формальностей. Решай. Но так, чтобы не было следов, которые приведут ко мне.»

Ни подписи. Только знак. Но этого знака было достаточно, чтобы оправдать любую жестокость.
Роттингер медленно перечитал письмо дважды. Губы его дрогнули — впервые за долгое время он почувствовал настоящее удовлетворение. Оно было похоже на тепло, которое появляется у человека, долго ждавшего разрешения на действие,
которое он давно уже совершил бы сам.
Он сложил письмо. Спрятал его в подкладку рясы. Задул свечу. И вышел — теперь уверенный, прямой, как лезвие. Ему нужен был человек, который умеет скрывать следы. И в Нюрнберге такой человек был только один.
Хольцман никогда не держал свой кабинет в ратуше — он слишком хорошо знал: чиновник, который сидит в одном и том же месте, становится мишенью. Его «офисом» был небольшой дом у Речных ворот — простой, ничем не примечательный. Но каждый нищий города знал: из этого дома выходят решения, от которых могут исчезнуть люди, двигаться товары и меняться судьбы.
Дверь открыл сам Хольцман.
Широкоплечий, мощный, с жёстким, крупным лицом. Глаза блеклые — но живые, быстрые. Шея крепкая, как у палача. Движения спокойные, почти ленивые,
но в каждом — тень силы, которую он мог включить мгновенно.
Увидев Роттингера, он чуть прищурился:
— Интересно… я думал, церковь ко мне не ходит.
— Церковь ходит туда, где решаются настоящие дела, — сказал Роттингер, не улыбнувшись.
Хольцман пропустил его внутрь. Комната была почти пустой: стол, два стула, карта города, коронная печать Нюрнберга, и в углу — тяжёлый кожаный ремень, весь в старых зазубринах. Не объявленный инструмент, но все понимали, что используется он не для коня.
— Говори, — сказал Хольцман, садясь так, как садится человек, который привык слушать дела, а не исповеди.
Роттингер тоже сел. Сел прямо, не сгибаясь — как человек, который приносит приказ, а не просьбу.
— Мне нужен один человек.
— Живой или мёртвый? — спокойно спросил Хольцман.
Роттингер впервые чуть улыбнулся.
— Мёртвый.
— Имя?
— Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм. В городе зовут его Парацельсом.
Хольцман кивнул. Ни удивления, ни вопросов. Этот человек не говорил лишнего — он умел считать каждое слово.
— Причина?
— Он нарушает порядок.
— Закон?
— Порядок.
— Это важнее, — сказал Хольцман, точно ставя акцент.
Тишина была гуще воздуха.
— Когда? — спросил он.
— Скоро. Он ещё какое-то время будет в городе… но недолго. Он уходит в путь.
— В Италию?
— Да.
— В дороге удобнее всего.
Хольцман медленно кивнул.
— У дороги много теней. И многие в ней падают, если рядом нет светильника.
— Я принёс тебе светильник, — тихо сказал Роттингер. — А ты вернёшь мне тень.
Они посмотрели друг на друга — двое людей, которые понимали всё без лишних слов. Это был договор. Грязный, как вода у городской мельницы. Но прочный, как железо.
Хольцман поднялся. Медленно. Тихо. Как поднимается зверь, решивший выйти на охоту.
— Хорошо. Это будет сделано. Дорога в Италию длинная. Там полно разбойников. Никто не удивится, если учёный исчезнет в горах.
— Он поедет не один, — сказал Роттингер.
— Я знаю. Но люди исчезают и втроём.
Роттингер поднялся тоже. И впервые за встречу — чуть, еле заметно — поклонился.
— Я доверяю тебе.
Хольцман ответил так же тихо:
— А я —твоей ненависти.
И они разошлись — один к свечам и молитвам, другой — к людям, которые за деньги делают то, для чего молитвы не подходят. Заговор начался.
И Парацельс ещё не знал,
что шаги на улице под его окнами уже стали чуть тяжелее, чуть внимательнее, чуть ближе.
К вечеру улица уже затихала. В дом Парацельса поднимался тёплый запах угля и влажного камня — день выдался ненастный. Петер Нирс возился у печи, перебирая ножи и сохнущие ремни, когда вдруг за дверью послышались быстрые, нервные шаги.
Петер обернулся — и сразу понял, кто это.
Агриппа не стучал. Он ворвался, словно его кто-то гнал.
— Теофраст, — сказал он хрипло. — Нам нужно говорить. Сейчас.
Парацельс поднялся из-за стола. Он сразу увидел: это не тот Агриппа, который обычно смеётся, спорит, бросает ироничные фразы. Сейчас перед ним стоял человек встревоженный, собранный, с лицом, где каждая мышца удерживала эмоцию, чтобы не сорваться.
— Что случилось? — тихо спросил Парацельс.
— Садись, — сказал Агриппа. — И слушай.
Петер инстинктивно встал у двери — как пёс, чующий пожар.
Агриппа заговорил быстро, короткими, обрубленными фразами:
— Сегодня утром в городе было что-то… странное. На рынке говорили о тебе. Сплетни, слухи… но слишком точные.
— О чём именно?
— О твоих способах лечения. О том, что «врачу удалось воскресить почти мёртвого». О том, что «он знает больше, чем должен знать человек».
— Пустые разговоры, — бросил Парацельс.
— Нет, — Агриппа поднял палец. — Эти разговоры не бывают пустыми, когда рядом Бамбергский епископ и его люди.
Парацельс молчал.
Агриппа продолжил:
— Я видел сегодня Роттингера. Он ходил по домам. Не скрывался. Он искал. Он расспрашивал людей о тебе… и не пытался это скрывать.
— Он был здесь, — сказал Парацельс. — Угрожал.
Агриппа вздрогнул.
— Я знал. По его лицу было видно. Он был уверен.
Парацельс коротко кивнул.
— И это ещё не всё… — Агриппа прошёлся по комнате. — Я слышал, как Хольцман расспрашивал стражников: «Где сейчас живёт этот врач?»
— Хольцман? — Петер щёлкнул суставами. — Этот падальщик?
— Да, — кивнул Агриппа. — И если Хольцман задаёт вопросы — значит, он получил приказ сверху. А сверху сейчас Роттингер.
— Или наместник, — тихо сказал Парацельс.
Агриппа покачал головой:
— Нет. Наместник тебя уважает. Это не он.
Он сел напротив Парацельса и впервые за много лет сказал без иронии:
— Теофраст… они хотят тебя убрать. Не напугать. Не выгнать. Убрать.
Молчание висело тяжёлым грузом.
— Что ты предлагаешь? — спросил Парацельс спокойно.
Агриппа наклонился вперёд:
— Уйти сегодня. Сейчас. До темноты.
— Только мы трое?
— Да. Мы втроём доберёмся до Италии. Там безопаснее… относительно. Я получил письмо от друга — там ждут врача, который не боится новых идей. Там ты нужен.
— И ты?
— Я поеду с тобой. Я обещал себе это.
Петер шагнул вперёд, тихо:
— Мы поедем.
Агриппа выдохнул:
— Тогда собирайтесь. У нас есть несколько часов. Я зайду к наместнику — он поможет… если успею.
Он уже шёл к двери, когда Парацельс спросил:
— Почему так срочно?
Агриппа остановился и сказал, не оборачиваясь:
— Потому что я видел в глазах Роттингера решение. Он тебя уже осудил. Осталось только исполнение.
Он ушёл. И в доме воцарилась тишина, похожая на передышку перед бурей.

Старый квартал за городскими воротами пах сыростью, тухлым пивом и кожей. Там, в подвале заброшенной гильдейской конторы, собирались люди, о которых честные жители предпочитали не знать.
В центре стола сидел Мартин Верхт — глава преступного мира города: крупный, медлительный, с тяжёлой шеей бойца и холодными глазами зверя, который никогда не спешит, потому что уверен в своей силе.
Дверь открылась.
Вошёл Хольцман — аккуратный, выбритый, в чистом сером камзоле. С виду — важный чиновник. Но взгляд у него был хищный.
Верхт хмыкнул:
— Чего надо, господин управитель? Дыра в дороге, которую надо засыпать? Или стражники опять просят у меня ночного патруля?
— Мне нужен человек, — сказал Хольцман.
— Твой человек?
— Скорее… чужой.
Верхт чуть наклонил голову:
— Кто?
— Парацельс.
Подвал будто стал темнее.
— Лекарь? — спросил Верхт осторожно. — Сильный парень. Говорят, он исцеляет тех, кто уже одной ногой в могиле.
— Вот именно, — холодно ответил Хольцман. — Слишком сильный.
— Слишком? — ухмыльнулся Верхт. — Таких обычно нанимают, а не убирают.
— Не в этот раз.
Хольцман сел напротив и сказал тихо:
— Есть приказ.
— Церковный?
— Да. Из Бамберга.
Верхт сразу перестал улыбаться.
— Когда?
— Он уезжает сегодня ночью или утром.
— Куда?
— В Италию. Через Тироль. Там узкие дороги. Правильное место.
— И кто ещё знает?
— Только ты. И я.
Верхт постучал пальцами по столу:
— Сколько платишь?
— Полугодовая рента с «Рыночного моста».
Верхт присвистнул:
— Жирно.
— И ещё… — Хольцман наклонился, — покровительство.
Верхт улыбнулся так, словно услышал истинное предложение:
— Тогда слушай.
Он вытащил карту.
— Вот перевал Бреннер. Вот скалистая тропа. Там камни, там туман. И только один путь. Сколько человек у него?
— Двое.
— Тогда двоих сверху хватит. И ещё трое снизу. Лошадям дорогу мы перекроем.
— Сделаете?
— Сделаем.
— Когда? — спросил Хольцман.
— Как только он покинет город.
Хольцман поднялся.
Верхт протянул руку:
— У нас договор?
— У нас договор.
И когда Хольцман вышел, Мартин Верхт сказал своим людям:
— Этот врач живым Тироль не пройдёт.

Солнце уже садилось, окрашивая стены в медный цвет. На улице было тихо — слишком тихо, как бывает в городах перед снегом. И вдруг тишину прорезал металлический звук копыт. Петер выглянул в окно и присвистнул:
— Господин, вы посмотрите.
К дому подъехала карета — тёмно-синяя, с золотым гербом Империи. Два гвардейца. Кучер в алом плаще наместника. За ними — мул с сундуками.
Парацельс вышел на улицу. Кучер поклонился:
— Господин доктор. Наместник передаёт вам это. Он протянул письмо, запечатанное воском. Парацельс вскрыл его. Почерк был быстрый, нервный.

«Доктор Теофраст.
Я слышал, что ваши дела ухудшились.
Я не могу вмешиваться прямо — город сейчас не мой.
Но я могу дать вам то, что даёт власть… возможность уйти.
Берегите себя.

Наместник Священной Римской Империи.»
Вместо подписи — короткая приписка:
«Уезжайте сегодня. Я пришлю стражу покараулить ваш дом до ночи.»

Петер тихо сказал:
— Наместник знает. Всё знает.
Парацельс закрыл письмо.
— Быстро собираемся.
Наместник прислал всё неоходимое:
— сухари, сыр, копчёное мясо, крупы, — меховые плащи, — две фляги вина,
— деньги в кожаном мешочке, — и главное — лошадей, крепких тирольских кобыл.
Это был знак: наместник не только уважает — он спасает.
Ночь легла мягко, как покрывало. В доме всё было собрано. Агриппа вернулся ближе к полуночи — усталый, но решительный.
— Всё готово?
— Готово.
— Тогда едем.
Они вывели карету на пустую улицу. Нюрнберг светился маленькими огоньками  окон. Петер оглянулся последний раз:
— Жаль уходить.
Парацельс тихо сказал:
— Мы ещё вернёмся.
Агриппа добавил:
— Если будем живы.
Они тронулись. Карета медленно покатилась вниз по улице — мимо дома Дюрера, мимо лавок, мимо гильдейских дворов. Город спал. Только на одной из крыш коротко сверкнул огонёк — сигнал. А в глубине переулка двое людей в тени двинулись следом.
Путь в Италию начинался. И Нюрнберг — со всеми его тайнами, друзьями и врагами — оставался позади. Но дорога вела не к покою.
А к встрече с судьбой.


Рецензии