Странные сны. Сугробы

Она снилась мне третьего дня, и теперь я не могу отделаться от ощущения, что всё это было не сном, а каким-то иным, более достоверным способом бытия. Я иду по снегу — но это даже не снег, это невесомое белое вещество, состоящее из одних только лучей, преломлённых в сотнях тысяч ледяных призм. Ослепительно. Снег до колен, и каждый шаг требует усилия, напоминающего усилие всплывающего на поверхность утопленника; нога проваливается, и мокрый холод обхватывает щиколотку, добирается до кости, чтобы тут же отступить под натиском того внутреннего пожара, что всегда теплится у человека в пятках. Примечательно, что этот жар не убывает, сколько бы льда ни набивалось в ботинки; тело помнит, что оно живое, и оспаривает у зимы каждый миллиметр пространства.

Солнце стоит высоко и не греет — оно колет. Его лучи напоминают булавки, которыми мать когда-то прикалывала кружева к старым простыням; они вонзаются в сугробы с упорством столяра, вгоняющего шило в дерево, и, кажется, хотят не растопить этот снег, а закрепить его на веки вечные, законсервировать в нём каждый мой след. Следы же мои чёрными ямками уходят в бесконечность позади меня, а впереди — ни одной зарубки, ни одной точки опоры. Я всё иду и иду, и это движение становится уже не действием, а состоянием, чем-то вроде дыхания или биения сердца, которое можно остановить, только перестав существовать.

А она уходит. Я вижу её фигуру вдали — она не оборачивается, и это-то и есть самое мучительное. В этом нескончаемом молчаливом бегстве есть что-то от жеста, которым мы отпускаем воздушный шар, ещё секунду назад сжатый в ладони. Плечи её, укутанные в лёгкую ткань, чуть подрагивают при каждом шаге, но она не убыстряется и не замедляется; она движется с той ровной и страшной плавностью, с какой движутся планеты по своим кругам, — неотвратимо и безотносительно к моим усилиям. Я пытаюсь ускорить шаг — и вот тогда происходит то, что всякий раз разрывает мне грудь изнутри: она начинает растворяться. Сначала края её плаща становятся прозрачными, потом руки, потом волосы, — всё это превращается в туманную дымку, которая, вопреки законам физики, не опускается на снег, а поднимается вверх, в ту самую синюю пустоту неба, которая в полдень кажется выцветшей, как старая открытка.

Синева эта особая, памятная. В детстве я лежал на траве и глядел в такое же небо; оно казалось мне опрокинутым морем, и я боялся, что сейчас оттуда хлынет вода и накроет меня с головой. Теперь же эта синева представляется мне веществом, которое не вместить ни в один стеклянный сосуд; она — как слог, лишённый смысла, но несущий в себе всю музыку языка. Моя сестра поднимается в неё, становится её частью, и я понимаю, что пытаюсь догнать не живого человека, а воспоминание, которое, пока я к нему приближаюсь, уже перестаёт быть собой и обращается в то, о чём я могу только догадываться.

Я останавливаюсь. Мокрые ботинки тяжелеют, но жар в пятках по-прежнему борется со стужей, и я чувствую, как подошвы мои оставляют на снегу тёмные проталины — маленькие круглые островки тепла, которые, быть может, доживут до вечера. Она уже совсем близко к небу, и я вдруг остро, до рези в глазах, осознаю: она уходит не от меня. Она уходит в тот мир, где снег не тает от тепла, потому что там нет ни холода, ни жара — там есть лишь этот пронзительный, беззвучный свет. И я, стоя по колено в белизне, смотрю ей вслед и ничего не шепчу, потому что слова здесь беспомощны. Они годятся для утрат земных, но не для того, чтобы провожать тех, кто уже стал частью синего неба над головой.

И я всё ещё иду. Наверное, я буду идти и завтра, и послезавтра, пока сон не отпустит меня или пока я не научусь видеть её не там, в выси, а здесь — в каждой ледяной искре, что вспыхивает перед глазами от солнечного удара. Может быть, именно это и есть тайна нашей любви: мы идём по колено в сугробах, а те, кого мы любим, возносятся в синеву, оставляя нам только холод и боль, чтобы мы могли чувствовать, что мы живы.


Рецензии