Три лесных царя от Гете до Бродского

(1)

Жуковский В. А. Лесной царь

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?» —
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».—
«О нет, то белеет туман над водой».
«Дитя, оглянися; младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужны струи;
Из золота слиты чертоги мои».
«Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит».—
«О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы».
«Ко мне, мой младенец; в дуброве моей
Узнаешь прекрасных моих дочерей:
При месяце будут играть и летать,
Играя, летая, тебя усыплять».
«Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей».—
«О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне».
 «Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой».—
«Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал...
В руках его мертвый младенец лежал.

//Жуковский В. А. Собрание сочинений: в 4 т.— М.;Л.:Гос.изд-во худож.лит.,1959—1960. Т.2: Баллады, поэмы и повести. — 1959. — С. 140—141.
Примечания редакции
Лесной царь
(«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?..»)
Автограф (ПД. № 27807. Книга Александры Воейковой. Л. 46 об. — 47) — черновой, с заглавием: «Лесной царь» и подзаголовком: «Баллада».
Копия (ПД. № 9678. С. 229—230) — рукою неустановленного лица.
Впервые: FWДН. 1818. № 4. Апрель. С. 11—12.
В прижизненных изданиях: С 3—5. В С 3 с подзаголовком: «Подр‹ажание› Гёте». С 3—4 в разделе: «Баллады». В С 5 с подзаголовком: «Баллада (из Гёте)». БиП. Ч. 1. С. 75—76.
Датируется: вторая половина марта — первая половина апреля 1818 г.
Перевод баллады Гёте «Erlkonig» (от датского Elbenkonge — король эльфов), написанной им для зингшпиля «Рыбачка», который был поставлен в Тифурте в 1782 г. и тогда же опубликован. В свою очередь, Гёте использует несколько измененный сюжет баллады Гердера «Erlkonigs Tochter», основанный на фольклорном датском источнике. А. фон Арним и К. Брентано, обнаружив сходный текст на «летучем листке», издают его как народную немецкую балладу.
«Лесной царь» переведен Жуковским в марте 1818 г. Основанием для датировки служит местоположение автографа в «Книге Александры Воейковой» между двумя неопубликованными посланиями, являющимися продолжением стихотворного комментария Жуковским популярного романа г-жи Коттен (1770—1807) «Матильда» (1805) и просьбами о присылке очередных томов. См. комментарий в т. 2 наст. изд. (С. 506—507) к посланию «К Варваре Павловне Ушаковой и гр. Прасковье Александровне Хилковой. В Гатчине» (где он был со двором, возвратившись в Москву около 26 марта. См.: ИВ. 1881. № 5. Май. С. 4—9). Первое послание из четырехчастного цикла («Не грех ли вам, прекрасная графиня...») датировано самим Жуковским: «Сего 14 марта 1818 года» (ПД. Р. I. Оп. 9. № 4. Л. 1). Интенсивность переписки сопровождается указанием номеров ожидаемых томов. Во второй части цикла («Варвара Павловна! графиня! помогите...») Жуковский просит прислать третий том, а в третьем (впервые опубликовано в т. 2 наст. изд. С. 91—93) послании: «Графиня, можно ль так неблагодарной быть!..», расположенным перед автографом «Лесного царя» (ПД. № 27807. Л. 45 об. — 46 об.), речь идет о присылке четвертого тома, но место действия перемещается в Москву, на что есть указания в тексте самого послания («Я нынче поутру, окончив свой урок // И красный свой портфель смиренно запирая, // Уж шляпу в руки брал и в темный уголок //Из светлого дворца готов был перебраться»). Речь идет об уроках русского языка Великой княгине Александре Федоровне. Сразу же после автографа «Лесного царя» следует четвертая часть условного эпистолярного цикла «Варвара Павловна, Графиня и княжна!..» (ПД. № 27807. Л. 48), опубликованная впервые в т. 2 наст. изд. С. 373. Баллада, находящаяся в обрамлении посланий, напечатана в апрельском номере FWДН. Датируется второй половиной марта (после 14) — первой половиной апреля 1818 г.
«Лесной царь» и напечатанный в № 1 FWДН перевод баллады Гёте «Рыбак» объединены общим мотивом притягательности зла и ориентацией на балладу фольклорно-мифологического типа.
Перевод «Лесного царя» относится к точным. Тем не менее, используя ряд незначительных, на первый взгляд, изменений, Жуковский переводит текст в систему иных художественных координат. Для Гёте было важным сохранить фольклорно-мифологическую основу. Жуковский меняет реалии. У Гёте «Лесной царь» «mit Kron’ und Schweif» (с короной и хвостом), у Жуковского «в темной короне с густой бородой», что лишает образ черт низших демонологических существ (хвост) и очеловечивает. Кроме того, вместо матери Лесного царя у Жуковского появляются золотые
чертоги («Meine Mutter hat manch gulden Gewand» — «Из золота слиты чертоги мои»), игры, более привлекательные для ребенка («Gar schone Spiele spiel ich mit dir»), заменяются на нейтрально-неопределенное «Веселого много в моей стороне», конкретный берег с яркими цветами («Manch bunte Blumen sind an dem Strand») — на условное «цветы бирюзовы, жемчужны струи». Цветовая гамма баллады соответствует контрасту двух миров: это «гризайль» реального и цветная многокрасочность фантастического.
Структура оригинала адекватно передает трагедию столкновения разных миров, где отец принадлежит миру реальному, Лесной царь — ирреальному, а ребенок становится посредником и жертвой; соприкоснувшись с тайнами бытия, он гибнет. (Ср.: «Кассандра», «Кубок».) Балладный сюжет пути через страшный лес символичен: это путь человека на грани культуры и природы, опасный, как сама жизнь. За исключением первой и последних строф (авторское повествование) сюжет воплощается в диалоге, в ситуации вопроса—ответа, когда видение ребенком Лесного царя «переводится» отцом в реальный план. У Гёте реплики сына (Kind — ребенок, Knabe — мальчик, Sohn — сын) звучат интонационно с известной долей предположительности: «Не видишь ты, отец, Лесного царя?» («Siehst, Vater, du den Erlkonig nicht»), «Отец, отец, ты не слышишь?» («Mein Vater, mein Vater, und horest du nicht?») и т. п., где напряженность усиливается повтором («Mein Vater, mein Vater...» — «Mein Sohn, mein Sohn...»). В переводе: сын молодой, малютка, дитя, младенец, а отец — старик, родимый, что расширяет диапазон смыслов.
По-разному воссоздается нарастание напряженности действия. У Гёте создается ощущение реальности происходящего, у Жуковского преобладает предчувствие гибели, атмосфера нагнетания страха. «Mein Vater, mein Vater, jetzt fa;t er mich an! // Erlkonig hat mir ein Leids getahn!» (Отец, отец, он хватает меня, он причинил мне страдание!) — «Родимый, лесной царь нас хочет догнать; // Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать». Наибольший динамизм достигается в последней строфе, где Жуковский сознательно использует большее количество глаголов: у Гёте — скачет, достиг (reitet, erreicht), в переводе: не скачет, летит; погоняет, доскакал, усиленные отсутствующими в подлиннике эмоциональными повторами «Младенец тоскует, младенец кричит» вместо «Er halt in den Armen das achzende Kind» (Он держит на руках задыхающегося ребенка).
М. Цветаева в эссе «Два “Лесных царя”» (Цветаева Марина. Два «Лесных царя» // Зарубежная поэзия. Т. 2. С. 535—541) «развела» оригинал и перевод по разным эстетическим и художественным барьерам, приравняв балладу Гёте к мифу, а «гениальную вольную передачу» (С. 539) Жуковского к сказке. Цветаева руководствуется собственной поэтикой контрастов, интуитивно акцентируя идею романтического двоемирия. «Но не только два “Лесных царя” — и два Лесных Царя: безвозрастный жгучий демон и величественный старик, но не только Лесных царя — два, и отца — два: молодой ездок и опять-таки старик (у Жуковского два старика, у Гёте — ни одного), сохранено только единство ребенка. Две вариации на одну тему, два видения одной вещи, два свидетельства одного видения. Каждый вещь увидел из собственных глаз ‹...› У Жуковского ребенок погибает от страха. У Гёте от Лесного Царя» (Там же. С. 539—540). Цветаева приводит собственный подстрочный перевод «Лесного Царя» Гёте.
«Кто так поздно скачет сквозь ветер и ночь? Это отец с ребенком. Он крепко прижал к себе мальчика, ребенку у отца покойно, ребенку у отца тепло. — Мой сын, что ты так робко прячешь лицо? — Отец, ты не видишь Лесного Царя? Лесного Царя в короне и с хвостом? — Мой сын, это полоса тумана! — Милое дитя, иди ко мне, иди со мной! Я буду играть с тобой в чудные игры. На побережье моем — много пестрых цветов, у моей матери много золотых одежд! Отец, отец, неужели ты не слышишь, что Лесной Царь мне шепотом обещает? — Успокойся, мой сын, не бойся, мой сын, в сухой листве — ветер шуршит. — Хочешь, нежный мальчик, идти со мной? Мои дочери чудно тебя будут нянчить, мои дочери ведут лесной хоровод, — убаюкают, упляшут, упоют тебя. — Отец, отец, неужели ты не видишь — там, в этой мрачной тьме, Лесного царя дочерей? — Мой сын, мой сын, я в точности вижу: то старые ивы так серо светятся... Я люблю тебя, меня уязвляет твоя красота! Не хочешь охотой — силой возьму! — Отец, отец, вот он меня схватил! Лесной Царь мне сделал больно! Отцу жутко, он быстро скачет, он держит в объятиях стонущее дитя, доскакал до двора с трудом через силу — ребенок в его руках был мертв» (Там же. С. 535—536).
Заданность концепции приводит к смещению акцентов, что меняет смысл. «Am dustern Ort» («в темном месте») Цветаева переводит как «в мрачной тьме»; активный залог заменяет пассивным: «Er fa;t ihn sicher, Er halt ihn warm» (Он держит его осторожно, он обнимает его тепло) — «ребенку у отца покойно, ребенку у отца тепло» (М. Цветаева); использует кальки с немецкого: «убаюкают, упляшут, упоют тебя» («Und wiegen, und tanzen, und singen dich ein») и т. д. Тем не менее, резюмируя сказанное, Цветаева точно определяет смысл «Лесного царя» Жуковского, опровергая собственную логику: «вся вещь Жуковского на пороге жизни и сна» (Там же. С. 540). Не разведение двух контрастных миров (жизни и смерти, рационального и иррационального), а их взаимопроницаемость, мерцание смыслов, их равноправие и неопределенность было важно для переводчика. Искушение и заклинание, предстающие в условной балладной форме, воплощают экзистенциальные размышления Жуковского о месте и природе человека на грани двух миров.
До Цветаевой двух «Лесных царей» пытался противопоставить биограф Жуковского Л. Поливанов [П. Загарин], отдавая пальму первенства переводчику: «Лучшая из них [баллад], без сомнения, “Лесной царь”, который по благозвучию стиха, по художественному соответствию его с изображенными предметами и ощущениями лиц, по силе диалога, исполненного истинного драматизма, несомненно превосходит самый оригинал великого германского поэта» (Загарин. С. 235).
Это почувствовал один из переводчиков «Лесного царя», Ап. Григорьев, который, состязаясь с Жуковским, слегка русифицирует оригинал и сохраняет дольник оригинала, замененный Жуковским на амфибрахий. Ап. Григорьев как поэт и критик дважды размышляет о «Лесном царе» в статьях «Стихотворения Фета» (ОЗ. 1850. № 2) и «О правде и искренности в искусстве» (Григорьев Ап. Эстетика и критика. М., 1980. С. 51—116). Говоря о балладе Гёте, он подчеркивает именно общность оригинала и перевода Жуковского: «Всем известен “Лесной царь”, и чем в особенности удовлетворяет чувство эта баллада? Она не напрашивается на вашу веру; вы как-то колеблетесь: то слышите вы плач ребенка и слово лесного царя, то разуверяетесь вы вместе с отцом и, вместо лесного царя, видите седой туман и в речах его слышите шелест листьев. В этой иронии и заключается вся глубина и прелесть этого маленького стихотворения. Точно то же и в “Рыбаке”» (‹Григорьев А. А.› Стихотворения Фета // ОЗ. 1850. № 2. С. 65).
Помимо Жуковского существуют переводы баллады Гёте (Ап. Григорьев, А. Фет) и вариации этого сюжета: баллада А. К. Толстого «Садко» (1871—1872) и его же «Где гнутся над омутом лозы...» — «парафраза “Лесного царя”, но с русалочьей “прививкой” (стрекозы манят младенца в реку)» (Немзер. С. 207), вариация на тему «Лесного царя» К. Случевского («Дитятко! милость господня с тобою!.. », 1858), «Миазм» Я. Полонского (1868). См. об этом подробней: Немзер. С. 207—215. Как и «Рыбак», перевод «Лесного царя» включал в себя скрытые возможности развития не только баллады, но и русской литературы в целом, концентрированно воплотив основную романтическую коллизию.
«Лесной царь» Жуковского положен на музыку А. С. Аренским («Баллада для соло, хора и оркестра»). Известную вокальную интерпретацию «Лесного царя» Ф. Шуберта переработал А. Рубинштейн (Ф. Шуберт, ред. А. Рубинштейн, 1880).
Ст. 3. К отцу, весь издрогнув, малютка приник... — Ср. в автографе: «К отцу, весь издрогнув, младенец приник».
Ст. 7. Он в темной короне, с густой бородой»... — В автографе: «Он в темной короне, с седой бородой...»
Ст. 11. Цветы бирюзовы, жемчужны струи... — Первоначально: «Цветочки янтарны, жемчужны струи...»
Ст. 14. Он золото, перлы и радость сулит»... — В первоначальном варианте: «Он золото, перлы и злато сулит».
Ст. 30. Младенец тоскует, младенец кричит... — Ср. автограф: «И жалобно, тонко ‹?› младенец кричит».
Ст. 32. В руках его мертвый младенец лежал. — В «Книге Александры Воейковой»: «Младенец умолкнул и мертвый лежал...»
Н. Ветшева


(0)

Erlk;nig
Johann Wolfgang von Goethe

Wer reitet so sp;t durch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind;
er hat den Knaben wohl in dem Arm,
er fasst ihn sicher, er h;lt ihn warm.
Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht? –
Siehst Vater, du den Erlk;nig nicht?
Den Erlenk;nig mit Kron' und Schweif? –
Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif.
„Du liebes Kind, komm, geh mit mir!
Gar sch;ne Spiele spiel' ich mit dir;
manch bunte Blumen sind an dem Strand,
meine Mutter hat manch g;lden Gewand.“
Mein Vater, mein Vater, und h;rest du nicht,
was Erlenk;nig mir leise verspricht? –
Sei ruhig, bleibe ruhig, mein Kind:
In d;rren Bl;ttern s;uselt der Wind.
„Willst, feiner Knabe, du mit mir gehn?
Meine T;chter sollen dich warten sch;n;
meine T;chter f;hren den n;chtlichen Reihn,
und wiegen und tanzen und singen dich ein.“
Mein Vater, mein Vater und siehst du nicht dort
Erlk;nigs T;chter am d;stern Ort? –
Mein Sohn, mein Sohn, ich seh' es genau:
Es scheinen die alten Weiden so grau.
„Ich liebe dich, mich reizt deine sch;ne Gestalt;
und bist du nicht willig, so brauch ich Gewalt.“
Mein Vater, mein Vater, jetzt fasst er mich an!
Erlk;nig hat mir ein Leids getan! –
Dem Vater grauset's, er reitet geschwind,
er h;lt in Armen das ;chzende Kind,
erreicht den Hof mit M;he und Not;
in seinen Armen das Kind war tot.
«Erlk;nig» («Лесной царь») — баллада Иоганна Вольфганга фон Гёте, написанная в 1782 году. Это одно из самых известных произведений поэта, которое сочетает элементы эпоса, лирики и драмы.

(2)

Два «Лесных царя» Цветаевой

Дословный перевод «Лесного Царя» Гете.
Кто так поздно скачет сквозь ветер и ночь? Это отец с ребенком. Он крепко прижал к себе мальчика, ребенку у отца покойно, ребенку у отца тепло. — Мой сын, что ты так робко прячешь лицо? — Отец, ты не видишь Лесного Царя? Лесного Царя в короне и с хвостом? — Мой сын, это полоска тумана! — Милое дитя, иди ко мне, иди со мной! Я буду играть с тобой в чудные игры. На побережье моем — много пестрых цветов, у моей матери — много золотых одежд! — Отец, отец, неужели ты не слышишь, что Лесной Царь мне шепотом обещает? — Успокойся, мой сын, не бойся, мой сын, в сухой листве — ветер шуршит. — Хочешь, нежный мальчик, идти со мной? Мои дочери чудно тебя будут нянчить, мои дочери ведут ночной хоровод, — убаюкают, упляшут, упоют тебя. — Отец, отец, неужели ты не видишь — там, там, в этой сумрачной тьме, Лесного Царя дочерей? — Мой сын, мой сын, я в точности вижу: то старые ивы так серо светятся… — я люблю тебя, меня уязвляет твоя красота! Не хочешь охотой — силой возьму! — Отец, отец, вот он меня схватил! Лесной Царь мне сделал больно! — Отцу жутко, он быстро скачет, он держит в объятьях стонущее дитя, доскакал до двора с трудом, через силу — ребенок в его руках был мертв.
Знаю, что неблагодарная задача после гениального и вольного поэтического перевода давать дословный прозаический подневольный, но это мне для моей нынешней задачи необходимо.
Остановимся сначала на непереводимых словах, следовательно — непередаваемых понятиях. Их целый ряд. Начнем с первого: хвост. Хвост, по-немецки, и Schwanz и Schweif; например — у собаки Schwanz и Schweif — у льва, у дьявола, у кометы — и у Лесного Царя. Поэтому моим «хвостатым» и «с хвостом» хвост у «Лесного Царя» принижен, унижен. Второе слово — fein, переведенное у меня «нежный», и плохо переведенное, ибо оно, прежде всего, означает высокое качество: избранность, неподдельность, изящество, благородство, благорожденность вещи или человека. Здесь оно и «благородный», и «знатный», и «нежный», и «редкостный». Третье слово — глагол reizt, reizen — в первичном смысле — раздражать, возбуждать, вызывать на, доводить до (неизменно дурного: гнева, беды и т. д.). И только во вторичном — очаровывать. Слово, здесь ни полностью, ни в первичном смысле не переводимое. Ближе остальных по корню будет: Я раздразнен (раздражен) твоей красотой, по смыслу: уязвлен. Четвертое в этой же строке Gestalt — фигура, телосложение, внешний вид, форма. Обличие, распространенное на всего человека. То, как человек внешне явлен. Пятое — scheinen, по-немецки: и казаться, и светиться, и мерцать, и мерещиться. Шестое непереводимое — Leids. «мне сделал больно» меньше, чем «Leids getan», одинаково и одновременно означающее и боль, и вред, и порчу, в данном гетевском случае непоправимую порчу — смерть.
Перечислив все, чего не мог или только с большим, а может быть, и неоправданным трудом мог бы передать Жуковский, обратимся к тому, что он самовольно (поскольку это слово в стихах применимо) заменил. Уже с первой строфы мы видим: ездок дан стариком, ребенок издрогшим, до первого видения Лесного Царя — уже издрогшим, что сразу наводит нас на мысль, что сам Лесной Царь бред, чего нет у Гете, у которого ребенок дрожит от достоверности Лесного Царя. (Увидел оттого, что дрожит, — задрожал оттого, что увидел.) Так же изменен и жест отца, у Гете ребенка держащего крепко и в тепле, у Жуковского согревающего его в ответ на дрожь. Поэтому пропадает и удивление отца: «Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?» — удивление, оправданное и усиленное Гете прекрасным самочувствием ребенка до видения. Вторая строфа видоизменена в каждой строке. Первое видение Лесного Царя, из уст ребенка, описательно: «Родимый! Лесной Царь в глаза мне сверкнул!» — тогда как у Гете («Разве ты не видишь Лесного Царя?») — императивно, гипнотично, — ребенок не может себе представить, чтобы этого можно было не видеть, внушает Царя отцу. Вся разница между: «Вижу» и «Неужто ты не видишь?» Обратимся к самому видению. У Жуковского мы видим старика, величественного, «в темной короне, с густой бородой», вроде омраченного Царя-Саула очами пастуха Давида. Нам от него, как от всякой царственности, вопреки всему все-таки спокойно. У Гете — неопределенное — неопределимое! — неизвестно какого возраста, без возраста, существо, сплошь из львиного хвоста и короны, — демона, хвостатости которого вплотную соответствует «полоса» (лоскуток, отрезок, обрывок, Streif) тумана, равно как бороде Жуковского вообще-туман над вообще-водой.
Каковы же соблазны, коими прельщает Лесной Царь ребенка? Скажем сразу, что гетевский Лесной Царь детское сердце — лучше знал. Чудесные игры, в которые он будет с ребенком играть, заманчивее неопределенного «веселого много в моей стороне», равно как и золотая одежда, в которую его нарядит его, Лесного Царя, мать, — соблазнительнее холодных золотых чертогов. Еще более расходятся четвертые строфы. Перечисление ребенком соблазнов Лесного Царя (да и каких соблазнов, — «золото, перлы, радость…» Точно паша — турчанке…) несравненно менее волнует нас, чем только упоминание, указание, умолчание о них ребенком: «Отец, отец, неужели ты не слышишь, что Лесной Царь мне тихонько обещает?» И это что, усиленное тихостью обещания, неназванностью обещаемого, разыгрывается в нас видениями такой силы, жути и блаженства, какие и не снились идиллическому автору «перлов и струй». Таковы же ответы у отцов: безмятежный у Жуковского — «О нет, мой младенец, ослышался ты, — то ветер, проснувшись, колыхнул листы». И насмерть испуганный, пугающий — Гете: «Успокойся, дитя! Не бойся, дитя! В сухой листве — ветер шуршит». Ответ, каждым словом бьющий тревогу — сердца. Ответ, одним словом дающий нам время года, столь же важное и неизбежное здесь, как час суток, богатейшее возможностями и невозможностями — из всех его времен.
Мы подошли к самой вершине соблазна и баллады, к месту, где Лесной Царь, неистовство обуздав, находит интонации глубже, чем отцовские — материнские, проводит нас через всю скалу женского воздействия, всю гамму женской интонации: от женской вкрадчивости до материнской нежности; мы подошли к строфе, которая, помимо смысла, уже одним своим звучанием есть колыбельная. И опять-таки, насколько гетевский Лесной Царь интимнее и подробнее Жуковского, хотя бы уж одно старинное и простонародное warten (нянчить, большинством русских читателей переводимое — ждать), у Жуковского совсем опущенное, замененное: «узнаешь прекрасных моих дочерей»; у Жуковского — прекрасных, у Гете — просто дочерей, ибо его, гетевский, Лесной Царь ни о чьей прекрасности, кроме мальчиковой, сейчас не может помнить. У Жуковского прекрасные дочери, у Гете — дочери прекрасно будут нянчить.
И снова, уже бывшее у Жуковского — пересказ видения, у Гете — оно само. — «Родимый, Лесной Царь созвал дочерей! Мне, вижу, кивают из темных ветвей…» (Хотя бы «видишь?») — и: «Отец, отец, неужто ты не видишь — там, в этой сплошной тьме, Лесного Царя дочерей?» Интонация, в которой мы узнаем собственное нетерпение, когда мы видим, а другой — не видит. И такие разные, такие соответственные вопросам ответы: олимпийский — Жуковского: «О нет, все спокойно в ночной глубине. То ветлы седые стоят в стороне», ответ даже ивовых взмахов, то есть иллюзии видимости не дающий! И потрясенный, сердцебиенный ответ Гете: «Мой сын, мой сын, я в точности вижу…» — ответ человека, умоляющего, заклинающего другого поверить, чтобы поверить самому, этой точностью видимых и еще более убеждающего нас в обратном видении.
И, наконец, конец — взрыв, открытые карты, сорванная маска, угроза, ультиматум: «Я люблю тебя! Меня уязвила твоя красота! Не хочешь охотой — силой возьму!» и жуковское пассивное: «Дитя! Я пленился твоей красотой!» — точно избалованный паша рабыне, паша, сам взятый в плен, тот самый паша бирюзового и жемчужного посула. Или семидесятилетний Гете, от созерцания римских гравюр переходящий к созерцанию пятнадцатилетней девушки. Повествовательно, созерцательно, живописующе — как на живопись… И даже гениальная передача — формула — последующей строки: «Неволей иль волей, а будешь ты мой!» — слабее гетевского: «Не хочешь охотой — силой возьму!», как сама формула «будешь мною взят» меньше берет — чем «возьму», ослабляет и отдаляет захват — руки Лесного Царя, уже хватающей, и от которой до детского крика «больно» меньше, чем шаг, меньше, чем скок коня. У Жуковского этого крика нет: «Родимый! Лесной Царь нас хочет догнать! Уж вот он, мне душно, мне тяжко дышать». У Гете между криком Лесного Царя, — «силой возьму!» — и криком ребенка — «мне больно!» — ничего, кроме дважды повторенного: «отец, отец» и самого задыхания захвата, у Жуковского же — все отстояние намерения. У Жуковского Лесной Царь на загривке.
И — послесловие (ибо вещь кончается здесь), то, что мы все уже, с первой строки второй строфы уже, знали — смерть, единственное почти дословно у Жуковского совпадающее, ибо динамика вещи уже позади.
Повторяю: неблагодарная задача сопоставлять мой придирчивый дословный аритмический внехудожественный перевод с гениальной вольной передачей Жуковского. Хорошие стихи всегда лучше прозы — даже лучшей, и преимущество Жуковского надо мной слишком очевидно. Но я не прозу со стихами сравнивала, а точный текст подлинника с точным текстом перевода: «Лесного Царя» Гете с «Лесным Царем» Жуковского.
И вот выводы.
Вещи равновелики. Лучше перевести «Лесного Царя», чем это сделал Жуковский, — нельзя. И не должно пытаться. За столетие давности это уже не перевод, а подлинник. Это просто другой «Лесной Царь». Русский «Лесной Царь» — из хрестоматии и страшных детских снов.
Вещи равновелики. И совершенно разны. Два «Лесных Царя».
Но не только два «Лесных Царя» — и два Лесных Царя: безвозрастный жгучий демон и величественный старик, но не только Лесных Царя — два, и отца — два: молодой ездок и, опять-таки, старик (у Жуковского два старика, у Гете — ни одного), сохранено только единство ребенка.
Две вариации на одну тему, два видения одной вещи, два свидетельства одного видения.
Каждый вещь увидел из собственных глаз.
Гете, из черноты своих огненных — увидел, и мы с ним. Наше чувство за сновиденный срок Лесного Царя: как это отец не видит?
Жуковский, из глади своих карих, добрых, разумных — не увидел, не увидели и мы с ним. Поверил в туман и ивы. Наше чувство в течение Лесного Царя: как это ребенок не видит, что это — ветлы?
У Жуковского ребенок погибает от страха.
У Гете от Лесного Царя.
У Жуковского — просто. Ребенок испугался, отец не сумел успокоить, ребенку показалось, что его схватили (может быть, ветка хлестнула), и из-за всего этого показавшегося ребенок достоверно умер. Как тот безумец, мнивший себя стеклянным, на разубедительный толчок здравого смысла ответивший разрывом сердца и звуком: дзинь… (Подобие далеко заводящее.)
Один только раз, в самом конце, точно усомнившись, Жуковский предает свое благоразумие — одним только словом: «ездок оробелый»… но тут же, сам оробев, минует.
Лесной Царь Жуковского (сам Жуковский) бесконечно добрее: к ребенку добрее, — ребенку у него не больно, а только душно, к отцу добрее — горестная, но все же естественная смерть, к нам добрее — ненарушенный порядок вещей. Ибо допустить хотя бы на секунду, что Лесной Царь есть, — сместить нас со всех наших мест. Так же — прискорбный, но бывалый случай. И само видение добрее: старик с бородой, дедушка, «бирюзовы струи» («цветы бирюзовы, жемчужны струи…»). Даже удивляешься, чего ребенок испугался?
(Разве что темной короны, разве что силы любви?) Страшная сказка на ночь. Страшная, но сказка. Страшная сказка нестрашного дедушки. После страшной сказки все-таки можно спать.
Странная сказка совсем не дедушки. После странной гетевской не-сказки жить нельзя — так, как жили (в тот лес! Домой!).
…Добрее, холоднее, величественнее, ирреальнее. Борода величественнее хвоста, дочери, узренные, и величественнее, и холоднее, и ирреальнее, чем дочери нянчащие, вся вещь Жуковского на пороге жизни и сна.
Видение Гете целиком жизнь или целиком сон, все равно, как это называется, раз одно страшнее другого, и дело не в названии, а в захвате дыхания.
Что больше — искусство? Спорно.
Но есть вещи больше, чем искусство.
Страшнее, чем искусство.

Ноябрь, 1933

(3)

Бродский Иосиф. Ты поскачешь во мраке

Стихотворение было написано в 1962 году.
У произведения есть другое название — «Лесная баллада».

Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,
вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,
вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,
освещенный луной, и ее замечая одну.
Гулкий топот копыт по застывшим холмам — это не с чем сравнить,
это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить,
там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей,
где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей.

Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворяясь впотьмах,
возникая вдали, освещенный луной, на бескрайних холмах,
мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу,
говоря сам с собой, растворяется в черном лесу.
Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, — не отыщется след,
даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет,
все равно ты его никогда ни за что не сумеешь догнать.

Кто там скачет в холмах … я хочу это знать, я хочу это знать.
Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой, говорю,
одиноким лицом обернувшись к лесному царю, —
обращаюсь к природе от лица треугольных домов:
кто там скачет один, освещенный царицей холмов?
Но еловая готика русских равнин поглощает ответ,
из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет,
кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес,
по застывшей траве, мимо черных кустов. Приближается лес.

Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд.
Кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд,
кто глядит на себя, отраженного в черной воде,
тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте.
Нет, не думай, что жизнь — это замкнутый круг небылиц,
ибо сотни холмов — поразительных круп кобылиц,
из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ,
засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг.
Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,
создавая свой мир по подобию вдруг твоему,
от бобровых запруд, от холодных костров пустырей
до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.

Все равно — возвращенье… Все равно даже в ритме баллад
есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат,
даже если Творец на иконах своих не живет и не спит,
появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт.
Ты, мой лес и вода! кто объедет, а кто, как сквозняк,
проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк,
кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече,
кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье.
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
потому что не жизнь, а другая какая-то боль
приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна,
лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна.

(5)

А что Наше Всё (русскости)?

Быстрый ответ Алисы AI

Связь между Пушкиным и «Лесным царём» косвенная: Александр Сергеевич не писал эту балладу сам, но активно с ней работал — и в этом смысле его можно назвать связующим звеном между классическим оригиналом и русской литературной традицией.
 «Лесной царь» — это баллада Иоганна Вольфганга фон Гёте (1782 год). На русский язык её впервые перевёл Василий Андреевич Жуковский — его вариант и закрепился в культуре под названием «Лесной царь». В переводе Жуковского сюжет звучит так: отец везёт на коне больного сына сквозь непогоду. Ребёнку мерещится сверхъестественное существо — лесной царь, который заманивает его сокровищами и играми. Отец не видит ничего, кроме леса, и пытается успокоить ребёнка. В финале сын кричит, что лесной царь нагнал их, а когда отец приезжает домой — обнаруживает, что мальчик мёртв. В этой истории есть важный философский оттенок: остаётся неясным, действительно ли существо настигло ребёнка, или всё это — бред больного воображения.
 А что же Пушкин? Он не переводил «Лесного царя», но проявлял к нему глубокий интерес. В черновиках и заметках поэта сохранились размышления о балладе Гёте — он анализировал её структуру, ритм, способы передачи драматизма. Более того, пушкинский интерес к этому сюжету проявился в собственном творчестве: в 1822 году Пушкин написал «Песнь о вещем Олеге» — балладу, в которой он переосмысливает тот же летописный сюжет (о смерти князя от собственного коня), но уже с ярко выраженной авторской позицией и в русском историческом контексте.
 Так что «Лесной царь» стал для Пушкина не источником сюжета, а поводом для творческой работы — и в этом смысле он продолжил ту традицию осмысления баллады, которую начали Жуковский и Гёте. 


Рецензии