Ключи

     Валентина Петровна держала почтальоншу за рукав дольше, чем полагалось.

     — Нин, а вот эти вот, — она показывала на конверты, — они же по почте не приходят? Ну, если что. Они же сами?
     — Сами, тёть Валь, — говорила Нина в двадцатый раз. — Не по почте.
     — Ну и слава Богу. Значит, ничего.

     Она отпускала рукав и шла к калитке, и всю дорогу до крыльца шла медленно, как ходят по льду.

     Сын у неё был один — Серёжка. Ушёл в феврале, писал редко и коротко, всё больше про еду и про погоду: тут сыро, тут дождь, ты не переживай, ма. Она читала эти шесть строчек по часу, как читают документ, где важна каждая запятая, и потом складывала в жестяную коробку из-под печенья, где раньше лежали нитки.

     Он звонил раз в две недели. Голос в трубке был чужой — не по звуку, а по манере: он говорил ровно, взрослым голосом, каким разговаривают с испуганными. «Ма, всё нормально. Ма, я поел. Ма, отстань от врача, у тебя давление, я знаю». Она смеялась и плакала одновременно, и потом сидела на табуретке в коридоре, не выпуская телефон из рук, пока он не остывал.

     Соседка Люба говорила ей: ты не сиди дома, ты ходи. И она ходила. Ходила в магазин каждый день, хотя хватило бы двух раз в неделю. Мыла окна в мае и снова в июне. Красила забор — сначала одну сторону, потом решила, что и вторую надо. Копала, полола, консервировала. К августу у неё в подполе стояло сто двадцать банок — огурцы, кабачковая икра, компот, — на семью из шести человек, а их было двое, и один из них был не здесь. На СВО.

     — Куда тебе столько? — спрашивала Люба.
     — Приедет — съест, — отвечала Валентина Петровна и закатывала следующую.

     В сентябре он приехал. На десять дней. Вышел из маршрутки на повороте — большой, обгоревший, с чужой походкой, — и она сначала не узнала его, а потом узнала и почему-то не побежала, а осталась стоять, потому что ноги перестали слушаться.

     Дома он ел борщ и хвалил, и она смотрела, как он ест, и это было лучшее, что с ней случалось за семь месяцев.

     Потом он спал восемнадцать часов. Она заходила три раза — проверить, дышит ли.

     Эти десять дней прошли как один. Он починил ей калитку, которая скрипела с позапрошлого года. Съездил с ней на кладбище к отцу. Сходил к однокласснику, вернулся поздно и молча. Один раз, когда за окном мальчишки что-то взорвали на пустыре, он положил ложку и очень долго не поднимал.

     — Серёж, — сказала она осторожно. — Ты бы, может, к врачу.
     — Ма, — сказал он и улыбнулся. — Я в порядке.

     Накануне отъезда он вдруг вышел на кухню в двенадцатом часу и сел напротив.

     — Ма. Слушай. Ключи от квартиры — они в куртке, в правом кармане. Синяя, в шкафу. Просто, чтоб ты знала.

     Она поняла всё сразу и сделала вид, что не поняла.

     — Ты сам достанешь, когда приедешь.
     — Ну да, — сказал он. — Конечно.

     И они больше про это не говорили.

     Он уехал утром. Она собрала ему сумку — четыре банки, сало, носки, — и он смеялся, что не донесёт, и всё равно взял всё. На повороте он поднял руку. Она стояла и смотрела, пока маршрутка не скрылась, и потом ещё стояла, потому что не знала, что теперь делать со своим телом.

     Осень была тёплая, длинная. Листья держались до конца октября.

     Они пришли седьмого ноября, в четверг, в половине шестого. Двое, в форме, и с ними женщина из администрации, которую Валентина Петровна знала по фамилии.

     Она открыла дверь и сказала:
     — Нет.

     Они молчали.

     — Нет, — повторила она. — Вы, наверное, к Любе. Люба через дом.

     Женщина из администрации взяла её за руку.

     Потом было много всего, и она этого почти не помнит. Помнит только, что кто-то заваривал ей чай, и что она всё время думала: надо бы сказать, что чай в другой банке, в этой — сахар, — и не сказала, потому что было неважно.

     Ночью, когда все ушли, она встала и пошла к шкафу.

     Синяя куртка висела там же, где он её оставил. Она сунула руку в правый карман и нащупала ключи — три штуки на колечке и брелок, дурацкий, пластмассовый, с медведем, который он выиграл на ярмарке в девятом классе.

     Она держала их в кулаке и стояла в темноте, и ключи были холодные, а потом стали тёплые.

     — Дурак ты, — сказала она вслух. — Ну какой же ты дурак.

     Она не плакала. Она села на пол возле шкафа, привалилась спиной и просидела так до утра, и в шесть, когда посветлело, встала, потому что надо было кормить кур.

     Куры были ни в чём не виноваты.

     Весной у неё зацвела сирень — та, что он сажал в четвёртом классе, кривая, у самого забора. Она наломала целую охапку, поставила в трёхлитровую банку на подоконник — и оставила стоять, пока та не осыпалась вся, до последнего лепестка.

     А банки в подполе так и стоят. Сто двадцать штук.

     Она их не открывает...


Рецензии