At the End of Worlds

Было такое лето, когда город, ещё недавно считавший себя вполне устроенным, культурным и, что особенно важно, принадлежащим человеку, вдруг обнаружил, что человек в нём вовсе не хозяин, а всего лишь временный жилец, которому по недоразумению разрешили пользоваться каменными набережными, фонарями, мостами, площадями и прочими сооружениями, пока однажды ночью из тёмного неба не посыпалась саранча, причём не та мелкая, почти игрушечная саранча, которую можно было разглядеть только при внимательном рассмотрении травы, а настоящая, тяжёлая, бронзово-чёрная, с прозрачными крыльями, огромными глазами и таким количеством ног, что при первом столкновении с нею у человека возникало неприятное ощущение, будто природа, долгое время соблюдавшая приличия, наконец решила показать весь свой запас конечностей.

Сначала никто особенно не испугался, потому что город привык к неожиданностям, а человек вообще чрезвычайно изобретателен в деле объяснения того, чего он боится, и потому первые тучи насекомых были объявлены редким природным явлением, затем климатической аномалией, затем следствием какого-то далёкого сельскохозяйственного процесса, затем, как это обычно бывает, предметом научной дискуссии, а уже после того, как саранча стала садиться на автомобили, вывески, крыши, памятники, фонари и человеческие головы, обнаружилось, что объяснение вовсе не является защитой, потому что можно сколько угодно знать название происходящего, но от знания названия кузов автомобиля не становится крепче, окно не становится прозрачнее, а человек не перестаёт быть съедобным.

Особенно странным было то, что среди этого нашествия продолжалась прежняя жизнь, поскольку несколько десятков людей, оказавшихся на площади, всё ещё куда-то шли, кто-то прогуливал собаку, кто-то нёс цветы, кто-то придерживал за руку спутницу, кто-то, совершенно не замечая исторического масштаба происходящего, делал селфи, и двое влюблённых шли рядом так спокойно, словно вокруг них происходила не катастрофа, а всего лишь необычно шумный вечер, и, возможно, именно это спокойствие было самым загадочным обстоятельством той ночи.

Они шли среди развалин, хотя ещё никто не успел назвать их развалинами, потому что разрушение иногда начинается не с падения зданий, а с того мгновения, когда привычный смысл вещей перестаёт работать, и поэтому каменная площадь, по которой вчера проходили люди, сегодня стала местом какого-то странного переселения видов, фонари продолжали светиться, хотя их свет почти тонул в насекомом облаке, ветер перебрасывал по мостовой обрывки одежды, сухие листья и крылья, а над всем этим, насколько позволяла темнота, летело такое количество саранчи, что казалось, будто само небо приобрело способность шевелиться.

И всё же они были красивы, эти двое, не потому, что выглядели молодыми или нарядными, и даже не потому, что держались друг за друга, а потому, что в них сохранялось совершенно непрактичное человеческое качество — способность замечать другого человека тогда, когда весь окружающий мир требует обратить внимание исключительно на себя, и если вокруг них рушилась привычная действительность, то их собственная маленькая действительность, состоявшая из близости, взгляда, прикосновения, общего движения и почти невидимого доверия, почему-то не разрушалась.

Саранча садилась на их плечи, цеплялась за одежду, перелетала через головы, кружилась вокруг фонарей, ударялась о камень, взбиралась по краям разрушенных сооружений и, казалось, постепенно осваивала город с той деловитостью, с какой когда-то люди осваивали чужие земли, строили улицы, прокладывали дороги, возводили дома и совершенно искренне полагали, что если построенное ими достаточно велико и прочно, то оно непременно будет существовать вечно, хотя вечность, как известно, вообще не подписывает договоров с архитекторами.

Пожалуй, в этом и заключалась самая странная сторона нашествия: саранча ничего не разрушала из ненависти, ничего не захватывала из честолюбия, ничего не доказывала и ни перед кем не оправдывалась, потому что ей просто требовалась жизнь, а человеку, наблюдавшему за этим, было мучительно трудно признать, что между его собственной жизнью и жизнью миллионов насекомых существует гораздо меньше принципиальной разницы, чем ему хотелось бы думать, ведь и тот и другой вид движется, питается, размножается, спасается от холода, ищет тепло, погибает и, самое главное, совершенно убеждён в исключительной важности собственного существования.

Город между тем темнел, и в этой темноте человеческие фигуры становились похожими на скульптуры, которые кто-то выставил среди гигантских насекомых, чтобы проверить, что окажется долговечнее — человеческая форма или форма природы, — и чем дольше продолжалось это невероятное соседство, тем сильнее исчезало ощущение, что перед нами просто катастрофа, потому что катастрофа предполагает норму, после которой что-то произошло, тогда как здесь постепенно становилось ясно, что никакой нормы, возможно, никогда и не существовало, а существовало лишь наше удобное человеческое представление о ней.
И всё-таки они продолжали идти.
Наверное, именно это и было главным событием той ночи.
Не нашествие. Не разрушенный город. Не чёрное небо, наполненное крыльями. Не страх людей, которые впервые увидели, насколько маленьким может оказаться человек перед совершенно бесстрастной природой.
А двое, которые среди всего этого продолжали идти рядом, потому что иногда любовь обнаруживает себя не в спасении мира, не в героическом поступке и даже не в обещании вечности, а в простом, почти нелепом нежелании отпускать руку другого человека в тот самый момент, когда весь остальной мир уже перестал быть похожим на мир.

И если когда-нибудь после этого лета кто-нибудь спросил бы, что именно произошло в ту ночь, то самый точный ответ, вероятно, оказался бы одновременно самым непонятным: ничего особенного — просто кончился один человеческий порядок вещей, а двое людей этого почти не заметили, потому что были заняты друг другом.


Рецензии