Чучун

Чучун

Бывалые люди знают, что тайга дураков не любит, а молодых и романтичных калечит с особым цинизмом. Вот к примеру, прошлым летом аккурат в моих местах, в нижнем течении Подкаменной Тунгуски неподалеку от речки Чамбы, произошла история. Приперлась, значится, из города компания, двое парней и три девицы. Городские романтики, начитались интернетов, мля. Приехали в середине июля, когда гнус в тайге стоит такой, что кони с ума сходят. Из экипировки у них были ярко-розовые шорты, футболочки да купальники с тапочками на тонкой подошве. Собрались они, видите ли, устроить пикник на лоне дикой природы и сделать красивых фотографий.

Плутанули они на второй же день, отойдя от реки буквально на пару километров. Когда я на них случайно наткнулся во время обхода путиков, зрелище было то еще. Сидят на бревне впятером, девки ревут в три ручья, парни сопли жуют, а лица и руки у всех вздулись от мошки так, что глаза щелочками стали. Мошкара их едва живьем не сожрала. Когда они меня с ружьем увидели, чуть ноги не целовали, кричали о спасении. Я их, убогих, конечно, вывел к протоке, сдал на проходящий катер, но про себя подумал, что легко отделались. Тайга им просто предупреждение вынесла. За тридцать лет промысла я таких визитеров десятками видал. Сам я всегда держался простого и жесткого правила, что в лесу ты не хозяин, а временно допущенный жилец, и уважение к тайге бережет кости лучше любого бронежилета.

Осень того года выдалась обычная, сырая да промозглая. Холодный дождь хлестал третью неделю подряд, превращая таёжный мох в раскисшую губку. Я шёл по своему прежнему пути на соболя. Ружьё, старая проверенная «вертикалка» ТОЗ-34, привычно оттягивала плечо. В патронташе на поясе аккуратненько сидели два десятка патронов. Полдюжины заряжены тяжелой картечью, остальные, добрыми пулями Полева, на случай встречи с подгулявшим перед берлогой медведем. Снаряжен я был исправно, голова на плечах имелась, а в рюкзаке лежал новенький немецкий прожектор-фонарь на аккумуляторах, лупивший метром узкого белого света чуть ли не на полкилометра. В общем, чувствовал я себя хозяином положения и никаких неприятностей не ждал.

К избушке у Медвежьего ручья я вышел уже по глубоким сумеркам. Место там дикое, заломистое, кругом вывороченные бурей ели да скользкий курумник. Сама изба строена была ещё при Хрущёве каким-то беглым промхозовцем. Мощные лиственные бревна, вложенные в лапу, маленькое окошко с толстым стеклом без всяких ставен и тяжелая дверь из пятидесятки, подбитая изнутри железной полосой.

Я сбросил мокрый рюкзак на нары, забил печку-прачку сосновым валежником и запалил огонь. Железо дружно загудело, рассыпая по бревенчатым стенам жёлтые теплистые блики. Достал пайку, поставил жесткую кружку с чаем на притороченный к печке лист, прикрутил фитиль у керосинки. Совершенно будничный, привычный до мелочей таёжный вечер. Лес за окном шумел под дождем своей обычной жизнью, капли отбивали дробь по крыше, в углу тихонько поскрипывала от тепла сохнущая лавка. Я растянулся на нарах, потягивая кипяток, наслаждаясь сухим телом и не думая ни о чем плохом.

И тут в дверь избушки ударили. Это не был треск упавшей ветки или случайный толчок. Кто-то снаружи с ходу, с тяжелого размаха въехал чем-то массивным прямо в деревянный массив двери. Избушка гулко вздрогнула. С потолка на нары просыпалась сухая моховая конопатка. Засов из пятидесятки надрывно хрустнул, но выдержал.

Чай из кружки плеснул мне прямо на колени, но боль от ожога я ощутил лишь секундой позже. Рука сама мгновенно смахнула с лавки ТОЗ-34. Заученным до автоматизма движением я щелкнул предохранителем и шагнул в угол, перекрывая спиной печку. В левую руку привычно лег тяжелый тубус немецкого прожектора.

— Вы чего там, совсем обалдели?! — рявкнул я на весь сруб, искренне полагая, что какой-то дурак из метеорологов или заблудших охотников решает так пошутить. — Сейчас как шмальну через дверь, быстро охоту шутить отобьет!

В ответ не донеслось ни ругани, ни человеческого голоса. За дверью раздалось странное, ни на что не похожее низкое, грудное сипение с отчетливым прихлюпыванием. И тут же в щели между бревнами ударила такая вонь, будто кто-то вскрыл старую скотомогильную яму, перемешанную с мокрой псиной и тухлым потрохом.

Зверь снаружи не стал ломиться дальше в дверь. Он медленно, неторопливо пошел вдоль стены. По тому, как тяжело прогибалась земля под окном, я понял, что вес у этой дряни был далеко за триста килограммов. Шагов было два. Не четыре, как у медведя или лося, а именно два, тяжелых, размеренных шага человеческой походки.

Снаружи уперлись огромной массой в бревенчатую стену прямо возле оконца. Венцы затрещали. Тварь проверяла мое жилище на прочность с холодным, расчетливым цинизмом.

Я вскинул прожектор к окну и щелкнул тумблером. Мощный плотный луч вырвал из тьмы стену проливного дождя, мокрые лапы елей и… кусок мохнатой, иссиня-черной туши, закрывавшей собой почти всё оконное стекло. Шерсть была густой, свалявшейся, в грязи и репьях. Но главное, за стеклом я разглядел не звериную морду, а именно лицо. Широкий, приплюснутый нос с раздувающимися ноздрями, массивные надбровные дуги и глаза. Не светящиеся в темноте фосфором, а глубоко посаженные, налитые дурной, тяжелой осмысленностью.

В мозгу мгновенно щелкнуло. Я сразу понял, кто стоял по ту сторону стекла. В научных журналах и по телевизору умные дяди из столичных институтов красиво называют эту дрянь реликтовым гоминидом или снежным человеком, пишут диссертации да спорят о выживших неандертальцах. Но мы в тайге от этих красивых терминов далеки. Местные зовут его просто Чучуна, а старые промысловики называют лешим или авдошкой. И если учёные думают, будто это безобидная ископаемая обезьянка, которая прячется по кустам от людей, то они дураки набитые. Для таёжника это самый опасный, хитрый и невероятно сильный хищник, у которого в башке вместо зверя сидит соображалка черта.

Встретившись со мной взглядом через стекло, эта тварь даже не зарычала. Она просто подняла огромную пятипалую лапу, больше похожую на лопату с плоскими темными когтями, и без видимого усилия наотмашь ударила по раме.

Деревянный переплет внутри избы взмыл сосновыми брызгами, в лицо полетело мелким крошевом стекла, а в образовавшийся проем вполз спертый, удушливый дух дикого, нездешнего монстра.

После того как деревянный переплет с треском разлетелся на щепки, а лицо Чучуны сгинуло в непроглядной ночной тьме, разум у меня сработал быстрее мысли. В тайге если замешкался хотя бы на секунду, считай, отпели. В разбитый оконный проем тут же ввалилась огромная, покрытая свалявшейся черной шерстью лапа с широкими, плоскими ногтями. Тварь не лезла целиком. Она с ходу пошарила по бревенчатой стене, явно пытаясь дотянуться до стального крюка засова на двери. Соображала, паскуда, понимала, как заперт сруб.

Я вскинул ТОЗ-34. Выстрел в замкнутом пространстве избы грохнул так, что в ушах мгновенно зазвенело тонкой, въедливой струной, а изо рта вырвался клуб сизого порохового дыма. Заряд тяжелой картечи на дистанции в полтора метра ушел аккурат в раму и мохнатое плечо, заслонявшее проем.

За стеной раздался не ор и не рев, а какой-то дикий, глухой выдох, похожий на спускающий паровозный котел, перемешанный с треском ломаемых ребер. Лапу из окна смотало мгновенно. Земля под стенкой гулко ухнула, послышались тяжелые шаги, и тварь на пару секунд отступила в темноту.

Я заученным движением переломил ружье. Горячая гильза отстрельнула в темноту. Мгновенно пахнуло сгоревшим «Соколом». Вместо картечи я забил в верхний ствол добрую, тяжелую пулю Полева. Патронов у меня оставалось еще полтора десятка, фонарь светил исправно, но легче от этого не становилось ни на грамм.

Минуты три стояла глухая, мертвая тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя да быстрым стуком моего собственного сердца. Чучуна не ушел. В этом я был уверен на все сто процентов. Такие хищники просто так от раны не бегут. Они выжидают, анализируют, прощупывают слабости.

И точно. Сверху, прямо над моей головой, раздался тяжелый скрежет. Эта махина весом под триста килограммов без единого лишнего звука залезла на бревенчатую крышу зимовья. Избушка жалобно застонала, потолочные бревна прогнулись, а с пазов меж ними мне на голову и на раскаленную печку-прачку тонким слоем посыпалась сухая земля с мхом.

Замысел у Чучуны был простой и по-своему гениальный. Он начал с циничной планомерностью разбирать накат крыши. Слышно было, как его огромные пальцы с треском выдирают защитные доски, как отлетают дерновые пласты. Зверь явно хотел либо обрушить потолок мне на голову, либо сделать дыру и спрыгнуть прямо внутрь.

Но это было еще не все. Из-за поврежденной крыши и сместившегося наката тяга в печи мгновенно опрокинулась. Едкий, густой сосновый дым повалил из дверцы прачки прямо в избу, за пару минут заполнив все помещение под потолок. Глаза мгновенно защепало, в горле встал сухой комок.

— Ах ты, тварь сообразительная… — прохрипел я, утирая слезы рукавом штормовки.

Ситка складывалась дрянная. Сидеть в дыму и ждать, пока тебе на голову упадет трехсоткилограммовая туша, верная смерть. Затушить печь, значит остаться без света и тепла в кромешной тьме, потому что керосинку при таком раскладе уже давно задуло сквозняком из выбитого окна. Но выбор был небольшой.

Я подскочил к ведру с водой, подхваченному еще у ручья, и с ходу плеснул полведра прямо в раскаленное брюхо прачки. Изба заполнилась шипящим, обжигающим паром. Шип стоял такой, будто в узком пространстве взорвалась дымовая шашка. Зато огонь сдох мгновенно. Единственным источником света остался узкий, режущий темноту луч моего немецкого прожектора, который я зажал под мышкой.

На крыше на секунду затихли. Зверь явно прислушивался к шипению и вонючему пару, который повалил через пробитый дымоход. А потом Чучуна изменил тактику.

С крыши глухо ухнуло. Тварь спрыгнула обратно на землю, да так, что подскочила моя кружка. Через секунду всей своей страшной массой, тварина въехала в деревянную дверь.

Засов из пятидесятки хрустнул так, что стружки посыпались на пол. Бревна коробки застонали, дверь подалась внутрь сантиметров на пять. За щелями между бревнами снова раздалось это спертое, сиплое дыхание и потащило такой кошмарной вонью тухлятины и мокрого зверя, что меня чуть не вывернуло наизнанку.

Чучуна не бился с разбегу, как сделала бы глупая туша любого другого зверя. Он методично уперся плечом и давил, используя свой дикий вес и нечеловеческую силу, сантиметр за сантиметром ломая засов.

Я встал прямо напротив двери, отступив на пару шагов в угол. В правой руке ствол, в левой прожектор, наведенный прямо на трещавшие доски. Я ждал. Стрелять наугад было глупо, так как пуля могла уйти в бревна и рикошетом вернуть мне должок. Нужен был точный расчет.

Дверная доска лопнула вдоль волокон с коротким сухим звуком, похожим на пистолетный выстрел. В щель шириной с ладонь просунулась темная, окровавленная морда с раздувающимися ноздрями.

— Ну, заходи, хозяин тайги, чаем угощу, — процедил я сквозь зубы и зажал оба спуска дуплетом.

Оба выстрела грохнули одновременно, слившись в один оглушительный удар. В узком пространстве избы вспыхнуло яркое пороховое пламя, на секунду ослепившее меня даже сквозь выбивавшийся из прожектора луч.

Но Чучуна оказался не просто хищником. У этой твари реакция была получше, чем у любого тренированного спецназовца. За доли секунды до того, как тяжелые пули Полева пробили трехдюймовую сосновую доску, зверь с каким-то нечеловеческим чутьем понял затею и отпрянул в сторону. Две свинцовые болванки насквозь вынесли дверное полотно, вырвали из косяка кусок сухой лиственницы и со свистом ушли в сырую таёжную тьму, аккурат в молоко.

За дверью раздался короткий, бешеный тявкающий звук, в котором смешались злоба и обида к промахнувшемуся охотнику. Земля под стенкой снова ухнула от тяжелого прыжка.

— Паскуда! — выругался я, чувствуя, как по спине между лопаток стекает струйка холодного пота.

Руки сработали сами, на автомате, наработанном за три десятилетия промысла. Патроны из патронташа выскочили в пальцы скользкими гильзами. Казённая часть защёлкнулась с сухим стальным кликом. Я замер в углу, тяжело дыша, вслушиваясь в канонаду за окном.

А снаружи наступила пауза. Зверь больше не ломился в дверь и не карабкался на накат. Он начал ходить вокруг избушки.

Это была откровенная, циничная игра на нервах. Шаги у него были не по-звериному размеренные, тяжелые. Шаг, другой, шуршание раздавленного можжевельника, потом остановка. Чучуна выжидал. Он прекрасно соображал, что двуногий внутри взвинчен до предела, что огонь в печи погас, а сквозь выбитое окно в избу быстрым шагом заходит ночной таёжный холод.

Каждый раз, когда его туша проходила мимо разбитого окна, я вскидывал луч прожектора, но видел только мокрую стену дождя да колышущиеся ветки елей. Тварь не попадала под прямой свет, двигаясь аккурат по краю освещенного пятачка, словно знала предел действия моего немецкого фонаря.

Так прошло часа два или три. Самые длинные часы в моей жизни. Сидеть в промозглой темноте, когда у тебя изо рта идет пар, а в пяти шагах за тонкой бревенчатой стеной переминается с ноги на ногу трехсоткилограммовый реликтовый нелюдь, удовольствие сильно на любителя. Мышцы в ногах начали затекать, пальцы на цевье ружья закоченели, но расслабляться было нельзя ни на секунду.

Где-то к четырем утра дождь начал заметно стихать. Вместо сплошного ливня по крыше стал постукивать редкий, мелкий бисер. И именно в этот момент характер звуков снаружи изменился.

Чучуна остановился у угла избы. Раздался долгий, глубокий вдох. Зверь втягивал ноздрями воздух, запоминая запах пороха, сгоревшего «Сокола», мокрой одежды и человеческого страха. А затем последовал сухой треск ломаемой валежины, и шаги стали удаляться.

Не бегом, не в панике от полученной в начале раны, а неторопливой, хозяйской походкой тварь пошла прочь от Медвежьего ручья, углубляясь в заломы и непроходимые буреломы.

Я простоял в углу еще добрых полчаса, не шевелясь и не опуская ружья. Тайга умеет проверять на дурака, и выскочить на радостях на крыльцо раньше времени было бы последней ошибкой в моей биографии. И только когда за окном стал медленно наливаться серым, мыльным светом осенний рассвет, я позволил себе перевести дух.

Дверь отворилась с тяжелым скрипом. Поврежденный засов заклинило, так что пришлось навалиться плечом.

На улице стояла тишина. Серое таёжное утро встретило меня сыростью и запахом прелого листа. Я вышел на крыльцо, держа ТОЗ-34 на полувзводе и внимательно огляделся.

Возле окна и у двери вся земля была сплошь перерыта и перемешана с грязью. В жидкой глине четко отпечатались глубокие, огромные следы босых ног, широкая стопа с растопыренными пальцами, сантиметров сорок в длину, с нечеловечески глубоким вдавлением в пятке. На стене под окном остался мазок темной, густой крови вперемешку с выбитой картечью шерстью, а на досках двери, глубокие, заскорузлые царапины от плоских когтей.

Я присел на корточки у крыльца, достал папиросу, чиркнул спичкой. Пальцы слегка подрагивали, но голова уже работала холодно и трезво.

Чего этой паскуде надо было? Почему напал? Настоящего ответа я, пожалуй, не узнаю никогда. Может, по незнанию поставили зимовье аккурат на его многолетней тропе, где он привык хозяйничать без оглядки. Может, зашел на его кормовую территорию в сырую осень, когда зверь особенно лютует перед зимовкой. А может, и эта мысль мне нравилась меньше всего, он просто решил проверить, кто теперь в этих распадках главный.

Звонить в район, вызывать милиционеров или посылать телеграммы в научные институты я, понятное дело, не стал. Занесут ведь, паскуды, весь участок, понаедут с магнитофонами да экспедициями, так что всю тайгу перебаламутят и соболя распугают. Начнут расспросы, заставят протоколы писать, да еще и за сумасшедшего примут.

Я заколотил выбитое окно запасной плахой, поправил разобранный накат на крыше и собрал рюкзак. Оставлять этот случай просто так я не собирался, но и устраивать истерику тайга не учит. Натянул штормовку, привычно вскинул ружье на плечо и пошел дальше по пути, к следующему зимовью у Чамбы.

Вот только с того самого дня я завел себе новую привычку, ходя по лесу, оглядываться не время от времени, а каждые тридцать шагов. И патрон с тяжелой Полева в верхнем стволе больше никогда не менял на мелкую дробь.


Рецензии