Памела Xилл. Женщина царя. Глава 7. Авессалом

Глава 7
ИМПЕРАТРИЦА: АВЕССАЛОМ

Пётр Петрович, наш Шишечка, родился в самое неудачное для Алексея время. Перед самым рождением ребёнка мой муж даже изменил дату на уже написанном им письме к царевичу. Он и без того уже подумывал о более достойном наследнике и, хотя в письме ещё не говорил об этом прямо, сравнивал Алексея с ленивым рабом, зарывшим свой талант в землю. «Я весьми тебя наследства лишу, яко уд гангренный отсеку, — писал он и с торжеством добавлял: — И не мни себе, что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу». И далее добавлял: «Воистину Богу изволивше исполню».

Алексей, однако, был уже настолько напуган, что теперь почти никогда не бывал трезвым. Казалось, ему ничего больше не было нужно — только Ефросинья, выпивка и покой. Своими двумя маленькими детьми он вовсе не интересовался. К тому же царь был очень разгневан, узнав, что Алексей навещал Евдокию в монастыре. Для меня в этом не было ничего необычного — бедную женщину такие посещения могли только утешить, — но Пётр знал и другое, и к тому времени это стало одной из главных причин его ярости против Алексея: сколько бы сыновей я ему ни родила, в глазах народа они всё равно останутся незаконнорождёнными, детьми наложницы. Пышная публичная свадьба для них ничего не значила. Евдокия была царицей, её сын в свой черёд станет царём, и всё будет по-прежнему, как было до пришествия Антихриста. Они молчали, не выказывали гнева — только ждали и молились за Евдокию.

— Я лишу Алексея наследства, — снова и снова повторял Пётр, поглядывая порой на колыбель, где спал Шишечка, уже налившийся, круглощёкий, с молоком на губах. Когда Шишечка не спал, он смеялся, стоило нам потрясти перед ним погремушкой, и тянулся к ней, стараясь схватить. Отец его обожал.

Быть может, Пётр Петрович вырастет достойным человеком, сведущим в геометрии и фортификации. Всё это занимало и мысли царя — я это знала. Сам Пётр мерил детскую широкими шагами и вскоре объявил, что даст Алексею возможность уйти в монахи.
— В старину так поступали с теми, от кого хотели избавиться, — сказал он. — Обычай дедовский — Алексею должен прийтись по душе.

Алексей так покорно примирился с мыслью о монастыре, что я нисколько не удивилась, когда Анисья рассказала мне: друзья уверяли его, что монашеский клобук не гвоздём к голове прибит. Тем временем царевич посылал отцу раболепные письма. «Того ради наследия (дай Боже вам многолетное здравие!) Российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня есть, которому дай Боже здравие) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетелем полагаю на душу мою, и ради истинного свидетельства, сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу, себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше разсуждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей». «Всенижайший раб и сын Алексей», казалось, совсем пал духом. Получив это письмо, отец его заболел. На этот раз приступы были очень тяжёлыми, и Пётр соборовался и причастился Святых Тайн. Потом ему стало лучше.

— Всё это было притворством, — говорили советники Алексея.
А я думаю, Петра спас гнев.

— Это бородачи наставляют моего сына, — не раз говорил он.
Такие бородачи ещё встречались в России, но за свою бороду платили налог и носили на шее знак в подтверждение его уплаты. Вскоре явился священник с письменным изъявлением покорности Алексея и его согласием уйти в монастырь. Монастыри — места неуютные, я это знала ещё по Торну. В то же время сам Алексей отчаянно пытался наскрести достаточно денег, чтобы Ефросинья могла безбедно жить в его отсутствие.

Тем временем я очень осторожно заговорила с царём.
— Если потом скажут, что ты принудил его принять монашеский обет, он не будет иметь силы, — сказала я. — Как обет Филарета.
Филарет Романов был отцом царя Михаила. Враги насильно постригли его в монахи, но, когда его сын стал царём, Филарет оставил монашество и много лет правил вместе с ним. Пётр что-то проворчал в ответ, но больше ничего предпринимать не стал; снова возникла угроза войны, и он отправился в Данию. Я осталась с сыном. Я начинала беспокоиться за Шишечку. Он всё ещё плохо ходил, а звуки, которые издавал, пока нельзя было назвать словами или хотя бы чем-то на них похожим. Меня одолевал страх, что он может оказаться слабым умом и косноязычным, как единокровный брат Петра Иван. Какое же проклятие тяготело над этим родом! Но, быть может, моя здоровая крестьянская кровь спасёт Шишечку; надеюсь, со временем он научится ходить и говорить, окрепнет и вырастет таким же, как его отец.

А пока оставалась ещё одна надежда. Я снова была беременна. Я надеялась, что беременность не помешает моей предстоящей поездке в Европу вместе с царём. Всё уже было к ней готово, и я сама, и мои фрейлины были бы ужасно разочарованы, если бы нам не удалось поехать. Это путешествие будет куда менее утомительным, чем военный поход: я буду ехать в карете, а в пути меня будут ждать мягкие постели. Никакой опасности быть не должно.

Я улыбалась, но улыбка застыла на моём лице; на душе у меня было очень тяжело. Застыла в строю и гвардия великанов, выстроенная перед дворцом прусского короля. Все они были великанами, под стать Петру Алексеевичу. Он обещал королю Фридриху Вильгельму сотню таких солдат, а привёз полторы сотни. Фридрих Вильгельм был в восторге. Как и царь, он был огромного роста, и два исполина громогласно приветствовали друг друга, хлопали один другого по спине, раскуривали трубки, дымили и пили за посрамление английского короля Георга I. Однако с ним приходилось быть осторожнее: этот наглый, недавно коронованный монарх был отцом супруги Фридриха Вильгельма, которую тот по-прежнему называл Фифи.

Когда-то она была той маленькой девочкой, которой царь взъерошил волосы во время своего первого путешествия в Европу, а теперь стала взрослой молодой женщиной и уже имела собственных детей. Двое из её детей — запуганный мальчик по имени Фридрих и бойкая девятилетняя девочка Вильгельмина — были одной из причин, почему я чувствовала себя неуютно. По взгляду прусской принцессы было ясно: она видит во мне простолюдинку, к тому же безвкусно одетую. Ей было всего девять лет, но смотрела она как старая женщина. Царь осыпал её лицо поцелуями, а она в ответ принялась колотить его по ушам. Вильгельмина мне не нравилась, как и я ей, но друг с другом мы неизменно соблюдали придворную учтивость, и я, в свою очередь, даже приголубила эту маленькую дрянь. Она продолжала разглядывать моё платье. Я гордилась этим платьем: на нём перьями и бриллиантами был вышит двуглавый орёл Романовых. Теперь платье казалось мне бесформенным, перья — нелепыми, а бриллианты — такими мелкими, что о них и упоминать не стоило; руки же и ноги мои казались огромными, словно лодки.
«Да ты даже не законная супруга государя, — говорил взгляд принцессы. — Ты наложница, прачка, к тому же толстеешь и понятия не имеешь, как держаться при цивилизованном дворе; здесь не принято просто стоять и молчать». Я всё же считала, что лучше помалкивать, и продолжала улыбаться; но с тех пор, как я сошлась с Петром Алексеевичем, мне нечасто давали почувствовать моё низкое происхождение или то, что я здесь не к месту, а когда такое случалось, мне было больно. Но в таких случаях лучше всего просто улыбаться.

Недавно случилось нечто гораздо хуже. Дело было в том, что Георг I, король Англии, был также курфюрстом Ганновера и в то время относился к России враждебно. Я одна ехала в карете через Ганновер, направляясь к царю. Толпа остановила карету, люди силой распахнули дверцу, совали внутрь свои враждебные лица, толкали и теснили меня. В результате я потеряла ребёнка. Это был мальчик, и при крещении его назвали бы Павлом. Пётр был в ярости на ганноверцев, и случившееся лишь ещё больше испортило его отношения с королём Георгом. Я заставила себя не думать о Павле и снова стала тревожиться за Шишечку. Мне было тяжело оставлять его. От этих мыслей мне стало ещё хуже, и тогда я постаралась отвлечься и разобраться в международных делах — понять, что происходит и почему мы теперь оказались в Пруссии.

Началось всё с того, что Пётр устроил европейские браки для двух своих племянниц, и это было настоящим триумфом. Первой была Анна, уже вышедшая замуж за герцога Курляндского. Она была дочерью царя Ивана V и Прасковьи с её блинами — жадная, злая молодая женщина, которую я никогда не любила. И всё же мне было жаль узнать, что брак её оказался несчастливым, а герцог Курляндский предавался противоестественному пороку. Второй невестой была её сестра Екатерина, которой предстояло выйти замуж за герцога Мекленбургского. Екатерина была существом безобидным, и я от души желала ей счастья. К несчастью, как сообщалось в депеше из Англии, развод герцога Мекленбургского с первой женой ещё не был должным образом оформлен. Вместо этого брака англичане предложили нам союз, но к тому времени, когда известие дошло до Петра, было уже поздно — свадьба состоялась.

Король Англии продолжал демонстрировать дурные манеры. Своему адмиралу Норрису он приказал захватить все русские корабли, а если удастся — и самого царя. Причиной было то, что Пётр обещал город Висмар как часть приданого своей племянницы Екатерины, а Англия настороженно следила за событиями на Балтике. Однако адмирал Норрис, крупный краснолицый мужчина в белоснежном парике, с которым Пётр уже был знаком, отказался выполнить приказ: тот был отдан от имени курфюрста Ганновера, а не короля Англии. Георг всегда считал себя прежде всего ганноверцем, что немало огорчало англичан, далеко не все из которых изначально хотели видеть его своим королём.

— Передайте им, — прорычал Пётр, — что у нас в Немецкой слободе под Москвой живёт достаточно якобитов, чтобы, если до того дойдёт, укомплектовать ими целую эскадру военных кораблей.

Впрочем, сомнительно, чтобы якобиты захотели вернуться на родину: как я уже говорила, за несколько поколений они весьма неплохо обжились в Слободе и разбогатели куда больше, чем смогли бы в Шотландии.

Англичане опасались также, что мы объединимся с Карлом Шведским, чтобы свергнуть короля Георга и вернуть на престол его соперника — сына католика Якова II. Быть может, англичане просто не понимают, как рассуждают другие в подобных делах. Ничто не заставило бы Петра вступить в союз с Карлом после Полтавы, Прута и Головчина, где в начале той войны шведы разбили русских. Они по-прежнему оставались нашими естественными врагами.

Однако решить вопрос о том, кому должен достаться Висмар, никак не удавалось. На этот порт претендовали Англия, Саксония, Дания, Мекленбург и Швеция. Наш отряд уже был отправлен туда, но его вынудили повернуть назад. Пётр сдержал свой гнев.

— Я поеду встретиться с королём Дании, — сказал он. С годами Пётр Алексеевич всё больше убеждался в том, что лучше встретиться, поговорить и вместе выпить, чем воевать. Итак, он отправился в Данию, но поездка принесла разочарование.В обмен на сомнительную дружбу датчан от Петра потребовали ещё раз напасть на шведские земли. Но как раз в это время он снова заболел и отправился на воды в Пирмонт.

После этого он отправился в Варнемюнде, где следил за прибытием припасов. Но датчане ничего не предпринимали, хотя царь вышел им навстречу во главе своего флота. Суета и проволочки датского двора, где каждый чрезвычайно дорожил своим достоинством, выводили Петра из терпения, и в конце концов он послал за мной. Я снова была счастлива. Мне было жаль, когда Пётр страдал, но я радовалась тому, что ему по-прежнему нужна была именно я, хотя я уже располнела и старела. Он всё ещё мог положить голову мне на грудь, а я — гладить его по волосам; с годами они нисколько не поредели. «Царь сделал ребёнка каждой из фрейлин царицы», — записала принцесса Вильгельмина в своём дневнике. Впрочем, мне было всё равно, хотя дневник этот читали и много о нём говорили. Полагаю, писала она его с помощью своей гувернантки.

Копенгаген был плоским, унылым, алчным и исполненным страха городом. Он не понравился ни мне, ни Петру, и там мне снова дали почувствовать, что я не к месту, как прежде в Пруссии. В конце концов царь, едва сдерживая ярость, отплыл на север, чтобы выяснить, куда подевались припасы, а на обратном пути неожиданно обнаружил множество шведских судов, укрывшихся в бухтах и заливах. «Они готовятся к войне, — писал мне Пётр. — У них не меньше двадцати тысяч человек».

Они открыли по нему огонь и едва не потопили его корабль. И снова, как тогда под Полтавой, когда три пули не смогли его поразить, произошло чудо. Пётр спасся, но, быть может, это второе чудесное спасение заставило его осознать, что он не будет жить вечно. Как только у него появилось время, он снова написал царевичу Алексею, прося его приехать в Копенгаген.

Но Алексей не приехал.

Царь оставил меня в Амстердаме, а сам отправился дальше, в Париж. Мне было вполне хорошо среди весёлых, дружелюбных и трудолюбивых голландцев. Мне не хотелось рисковать и подвергаться насмешкам в Версале, при самом изысканном дворе в мире. Царь отправился туда и встретился с регентом, о котором все говорили, будто он продал душу дьяволу, а также с маленьким королём Людовиком XV, которому было всего семь лет. Пётр подбрасывал его на руках, а позднее понёс вверх по парадной лестнице. Думаю, уже тогда ему пришла в голову мысль, что этот маленький мальчик мог бы стать мужем нашей Елизаветы. Чопорные и церемонные придворные были немало смущены тем, как запросто Пётр обращался с королём. 

Во время этой поездки он навестил и престарелую вдову Людовика XIV, мадам де Ментенон. Когда-то она была гувернанткой внебрачных детей покойного короля от его красавицы-фаворитки Атенаис де Монтеспан. После того как Монтеспан обвинили в колдовстве, Людовик удалил её от двора, а вскоре поставил на её место эту удивительную женщину и после смерти своей первой жены женился на ней. Мадам де Ментенон не была красавицей; она была очень набожной, чопорной женщиной суровых правил. Позднее я спросила Петра, как она выглядела.

— О, она лежала в постели, — сказал он, — и задвинула занавеси так, что лица её было не разглядеть. Но я раздвинул их и хорошенько её рассмотрел. Когда-то, должно быть, она была недурна собой.

Он всегда оставался самим собой. Ещё в Пруссии, в тот вечер, когда Вильгельмина устроила мне приём, у нас был большой пир. За столом у Петра Алексеевича начался один из приступов судорог, которые случались с ним нередко. Я к ним уже привыкла, но королева Пруссии сильно испугалась: в дрожащей руке Петра был нож, и она боялась, что он может её ранить.

— Не тревожьтесь, — сказал он и, желая её успокоить, взял за запястье, но рука у Петра Алексеевича была тяжёлая. Фифи взвизгнула, а царь громко расхохотался и объявил всему обществу, что у меня кости не такие хрупкие. Быть может, в конце концов я всё-таки взяла верх над Вильгельминой.

Дания и Англия по-прежнему доставляли царю немало неприятностей. Но самые дурные вести касались Алексея, и, как только представилась возможность, я написала Алексаше Меншикову — он должен был знать, что произошло за время нашего отсутствия. Алексаша сообщил, что царевич приходил к нему во дворец в Петербурге, делая вид, будто собирается ехать к царю в Данию, и занял у него денег на дорогу. Затем он уехал за границу. Довольно скоро нам удалось узнать о его дальнейшем пути. Вместе с Ефросиньей он добрался до Либавы, где переоделся, чтобы его не узнали, а Ефросинья облачилась в одежду пажа и надела парик. После этого их след потерялся, хотя царь разослал запросы ко всем иностранным дворам.

Сам Пётр всё ещё был занят датчанами, которые к тому времени забаррикадировали Копенгаген, ошибочно решив, что царь собирается воевать уже с ними. Был ли он по-прежнему готов снова напасть на Швецию или нет, теперь уже не имело значения.

— Пустая трата времени, — сказал царь. Думаю, он намеренно заставлял себя говорить о войне, лишь бы не говорить об Алексее. По крайней мере, Фридрих Вильгельм Прусский оставался его другом. Прежде чем мы тогда разъехались, Пётр получил в обмен на полторы сотни великанов янтарный кабинет и яхту. Поскольку Фридрих Вильгельм слыл человеком скупым, подарок был весьма щедрым. Так закончилось наше путешествие по Европе.

Я помню первое Крещенское водосвятие на Неве и многие последующие. В Москве этот торжественный обряд совершался каждый год и был одним из немногих старинных обычаев, которым Пётр неизменно следовал: в золотом одеянии и шапке Мономаха он принимал благословение над освящённой водой. Думаю, этот обряд был ему особенно близок потому, что всю жизнь он чувствовал зов рек и моря. Он не таил обиды на водную стихию — он уважал её.

Теперь, когда Санкт-Петербург стал нашей новой столицей, там, разумеется, тоже должно было появиться подобное празднество. Только устраивали его не при таянии, а при замерзании льда. Это означало, что дороги промерзали и становились проезжими для саней, и многие бояре с жёнами приезжали жить в построенные ими городские дома, хотя в тёплую погоду те всё ещё шатались на болотистой почве.

Царь держал при себе сотню шутов, а ещё уродцев и карликов и двух негров, которых недавно ему прислали. Когда лёд замерзал и становился достаточно крепким, начинался парад шутов. Сначала прочность льда проверяли железными прутьями, а затем на него выходил шут и бил в барабан. Сколько же раз и в скольких местах доводилось мне слышать барабанный бой! Но это был не военный барабанный бой; он даже не напоминал нам о семьях из Таганрога и черноморских портов, лишившихся крова, или о жителях Молдавии, ставших жертвами резни.

Разворачивали огромное знамя, и всеми овладевало карнавальное веселье — а если кто его и не испытывал, то должен был делать вид, что веселится. Шуты плясали и разыгрывали представление с топорами, лопатами и баграми. На свадьбе Зотова с молодой девушкой, о которой я уже рассказывала, они были одеты в костюмы из кошачьих хвостов. Мы с царём были в костюмах фризских крестьян, и свой костюм я сохранила, чтобы снова надеть его на празднование Ништадтского мира.

Безумства, причуды — всё это мелькает у меня перед глазами. То выпускали медведей, то появлялся столетний слепец с разноцветными фонариками, подвешенными к его тёмным очкам. Ромодановский, которого царь называл королём Пресбурга и которому притворно докладывал обо всех своих победах, крутил на льду шарманку. Играли оркестры, взрывались фейерверки, и каждый, кто только мог, бил в барабан. Думаю, грохот барабанов будет со мной и тогда, когда придёт смерть. Этот барабанный грохот напоминает мне самого царя — лучшего барабанщика в России: он всё бил и бил в барабан, задавая ритм, под который всем нам приходилось шагать и плясать; а тех, кто не хотел, вышвыривали прочь, за пределы неверного света смоляных костров, цветных фонарей и фейерверков. Даже слон вышел и преклонил колени; это был подарок Петру от персидского шаха. Все повиновались и веселились — все, кроме царевича Алексея. Пока Алексей ещё был среди нас, подобные зрелища не доставляли ему никакой радости; а потом, когда его уже не было, пиры и веселье становились всё неистовее, пока всё это не превратилось в вопли безумцев и крики шутов.

Жаль, что Алексей не пришёл к отцу и не решился открыто ему противостоять. Пётр уважал бы такую прямоту, но страха он никогда не понимал. Бегство царевича глубоко его ранило, и с каждым днём боль всё больше сменялась яростью — он становился похож на разъярённого медведя. Понадобилось много месяцев, чтобы напасть на след пропавшего царевича и его любовницы; возможно, нам вообще не удалось бы их разыскать, если бы один из служивших у Алексея писарей в замке Эренберг в Тироле, принадлежавшем австрийскому императору, не предал своего господина за деньги. Алексея укрывали так тщательно, что большинство слуг и крестьян из окрестных деревень даже не знали имени высокого худого человека, жившего в замке. Он называл себя Коханским. Ефросинья была с ним, и, если бы их не обнаружили, возможно, они так и остались бы там до самой смерти Алексея.

Он бежал к австрийскому императору. Сестра покойной Шарлотты была австрийской императрицей, а её мать жила при венском дворе.

Алексей без предупреждения явился ночью в дом вице-канцлера; поначалу ему с трудом удалось убедить слуг, что он действительно царевич, а когда его наконец впустили, он рухнул в кресло и долго говорил, почти не владея собой. Среди прочего он говорил, будто я хочу его отравить, но больше всего обвинял отца. «Если я вернусь, это будет означать мою смерть, — повторял он снова и снова. — Царь намерен меня убить. Он не даёт мне покоя с тех пор, как моя жена родила детей», — и всё в том же духе.

Смущённый вице-канцлер обратился за советом к не менее смущённому императору. Им было жаль Алексея, но портить отношения с Петербургом они не хотели. В конце концов Алексея вместе с его любовницей отправили в Эренберг — достаточно глухое место, где его трудно было разыскать. Но люди царя всё-таки его нашли.

После того как Алексея нашли, для большей безопасности его под охраной императора отправили в замок Сант-Эльмо в Неаполе. Ефросинья по-прежнему была с ним: Алексей не желал с ней расставаться. Он уже был скован ужасом, и письма царя с обещаниями прощения ничего для него не значили: Алексей знал, что останется жив, только пока находится за пределами России. Не будь он трусом, думаю, он сам принял бы яд, вместо того чтобы обвинять в этом меня. «Моя мачеха и Меншиков добьются, чтобы меня пытали и отравили», — снова и снова писал и говорил он.

Я старалась быть ему другом. За что же он так жестоко меня обвинял? Позднее он униженно писал мне, умоляя заступиться за него перед царём. Он написал мне трижды, и я сделала всё, что могла. Но к тому времени было слишком поздно. Пётр уже не мог его простить.

Царским посланникам, Толстому и Румянцеву, не позволили увидеться с Алексеем в Эренберге; даже в Сант-Эльмо им всячески мешали встретиться с ним, но они всё же сумели этого добиться. Император был склонен жалеть царевича, и, чтобы избавить его от этой жалости, Толстой — посланник Петра, тот самый, которого в Константинополе из-за нас унижали и держали в заключении, — пустил в ход всю свою изобретательность и придумал план.

В конце концов Толстой добился своего, обманув Алексея. Царевичу нашёптывали, что Ефросинью у него отнимут, а если он не покорится отцу, русские войска вторгнутся в Австрию и начнётся война. После Полтавы за Петром закрепилась грозная, внушавшая страх репутация. Нет сомнений, что император начал колебаться.

Наконец они обратились к матери Шарлотты. Герцогиня Вольфенбюттельская написала Алексею, умоляя его вернуться в Россию, чтобы месть не обрушилась на двух его детей — Петра и Наталью. Он так мало заботился о своих детях, что странно: именно этот довод в конце концов заставил его уступить.

Император был уверен, что царь сдержит обещание простить Алексея. И царевич покинул Неаполь вместе с Толстым, капитаном гвардии Румянцевым и Ефросиньей. Румянцеву было приказано похитить Алексея, если тот откажется ехать добровольно.

Через Вену его провезли поспешно. Повидаться с императором, своим шурином, ему не позволили. Это вызвало недовольство, но к тому времени больше половины пути было уже позади, а до русской границы оставалось совсем недалеко.

Ефросинье уже скоро предстояло родить ребёнка Алексея, и её оставили в Риге, на берегу Финского залива. Что стало с ребёнком, я не знаю. В планы царя он не входил. Позднее царь сам допрашивал Ефросинью, и её показания помогли осудить её возлюбленного.

Какова же была правда? Возможно, те, кто ненавидел реформы Петра, действительно видели в его наследнике свою надежду. Именно поэтому участь Алексея была предрешена; но обещать ему прощение, а потом взять своё обещание назад было неправильно.
В истории Алексея многое было неправильно. Быть может, в чём-то виновата и я, но я сделала всё, что могла, — а это оказалось всё равно что ничего не сделать. В последовавших затем событиях от меня уже ничего не зависело.

Шишечка, пошатываясь на своих тоненьких ножках, сделал несколько шагов. Мы были в новом дворце, который царь велел построить для меня и где всё ещё пахло сырой штукатуркой. На ставнях были нарисованы букеты цветов, как и в нашем прежнем маленьком доме, только здесь всё было гораздо пышнее. А в самом городе теперь тянулись ряды деревянных домов, похожих на тот, в котором когда-то жили мы сами; там работали государственные чиновники.

— Ну же, иди ко мне, — сказал царь Петру Петровичу, своему новому наследнику. — Быстрее, быстрее.

Говорил он ласково. С этим хрупким маленьким мальчиком Пётр всегда был только нежен. Шишечка попытался побежать к нему, но споткнулся, упал и заплакал. Отец-великан поднял его на руки и стал утешать.

— Может быть, он ещё окрепнет, — сказал мне потом Пётр, когда ребёнка уже отнесли к няне. — В его возрасте я был очень тихим и застенчивым. Представь себе!

Я рассмеялась, чтобы подбодрить и его, и себя. Теперь мы оба уже знали, что Шишечка никогда не будет крепким, но друг другу об этом не говорили.

Ещё до этих событий Алексей ходил молиться у мощей Святого Николая. Толстой и Румянцев стояли рядом с ним, словно телохранители. Несчастный не находил покоя даже в молитве. Затем он отправился в Рим. Там ему передали письмо от отца. «Ты просил прощения, — писал Пётр. — Ныне я подтверждаю его. В том можешь быть уверен». Пётр добавил, что и другие пожелания, высказанные Алексеем, будут исполнены, но ничего не написал о его просьбе разрешить брак с Ефросиньей. Толстой уже использовал это намерение Алексея, понимая, что его брак с Ефросиньей мог оскорбить императора и бросить тень на память Шарлотты. Петля затягивалась.

В Петербурге царь получил дурную весть и пришёл ко мне сообщить её.

— Зотов умер, — коротко сказал он.

Несомненно, знаменитая свадьба ускорила кончину престарелого жениха. Где-то в глубине памяти всплыло, что когда-то, в прежние времена, Зотов учил в Кремле маленького мальчика по имени Пётр Алексеевич и перед каждым уроком кадили ладаном и благословляли книги.

— Ничему полезному он меня не научил, — нередко говорил Пётр. Позднее, потешаясь над невежеством старика, он сделал его Всешутейшим патриархом. Теперь предстояло выбрать нового. Я сидела в своей карете и смотрела на шествие выборщиков во главе с царём. Его алый плащ ярко полыхал в свете смоляных костров. Снова били барабаны; слышались звуки флейт и пение. Один из карликов, весь одетый в чёрное, нёс книгу со списком имён кандидатов. Следом за ним на двери, которую крестьяне несли на плечах, лежали двое пьяных мужчин, изображавших Бахуса и Силена. Они размахивали ночными горшками и были совершенно пьяны. Последним шёл Цезарь — как полагается, в лавровом венке. Шумная процессия, под звуки флейт и раскаты смеха, направилась в дом Зотова, где должны были состояться выборы. Когда все они скрылись в доме, смоляные костры, потрескивая, начали угасать, ночь вокруг сгустилась, и я отправилась домой к Шишечке.

Уже после этого — в конце концов новым Всешутейшим патриархом избрали человека по имени Бутурлин — Алексея привезли обратно в Москву. Мой муж немедленно отправился туда. Я с ним не поехала.

Весть о заговоре принёс мне Алексаша. Он застал нас с сыном в Екатерингофском дворце в один из тех коротких зимних дней, когда свечи зажигают рано. При свечах старики кажутся моложе, да и женщины тоже; а хрупкий маленький мальчик — не таким восково-бледным. Алексаша взял одну из игрушек Шишечки и стал забавлять ею малыша; тот потянулся к игрушке и рассмеялся. Он был ласковым ребёнком, любил игрушки и поцелуи. Мне было хорошо с ним: в отсутствие царя Петербург становился тихим и мирным, сани бесшумно скользили под моими окнами, а сады спали под снежными сугробами. Быть может, в следующем году мой сын уже будет играть в снежки, подумала я; но пока ещё рано, ещё не время.

Я посмотрела на Алексашу, который, войдя, низко мне поклонился; манеры его всегда были безупречны и учтивы, словно во мне и вправду текла царская кровь. Порой мне хотелось рассмеяться над той церемонностью, с какой мы теперь держались друг с другом. А ведь это был тот самый пирожник, мой прежний любовник, и я не раз видела, как за свои провинности он получал от царя дубиной. Но он был и храбрым полководцем, помогавшим царю одерживать победы, и человеком, который когда-то спас меня от Шереметева — так давно, что всё это давно бы забылось, если бы порой я сама не возвращалась к прошлому. Сейчас мне захотелось мысленно к нему вернуться. Я всмотрелась в лицо Меншикова: даже мягкий свет не скрывал морщин и мешков под глазами — следов разгульной жизни, — а его косой взгляд напомнил мне Мазепу, того самого гетмана-предателя, изменившего нам много лет назад. Придворная жизнь и интриги накладывают на человека свой отпечаток. Меншикову приходилось всегда быть настороже, чтобы удержаться на своём месте, подумала я. А мне? Но я была уверена в любви Петра Алексеевича. Я была матерью его сына.

Вдруг я вспомнила Евдокию, уже столько лет заточённую в монастыре. Ведь она тоже родила Петру Алексеевичу сына.

Я рассеянно слушала Меншикова. Теперь он говорил о человеке по имени Александр Кикин, которого я смутно помнила: из тех безобидных, добродушных людей, которых встречаешь в дворцовых коридорах, но никогда не видишь среди влиятельных особ. Было известно, что Меншиков ему не нравился.

— Мы подвергли его пытке, Ваше Величество, и он во всём признался. Я отправил его в Москву. Царевича будут допрашивать дальше, чтобы выяснить, кто ещё был его сообщником.

Мои мысли разом вернулись к настоящему — к этой комнате, к словам Меншикова.

— Пытке? — услышала я собственный голос и вспомнила безобидное, полное лицо Кикина. Я сняла Шишечку с колен и посадила в его маленькое кресло. Он ничего не мог повторить — он ещё не умел говорить.

— Расскажи мне всё, — сказала я Меншикову.

Царевича заставили преклонить колени перед отцом и поклясться ему в покорности. В Успенском соборе он перед Богом и Святой Троицей дал клятву, что навсегда отказывается от права наследования престола — за себя и за своих потомков. Его заставили признать Петра Петровича, моего маленького сына, законным наследником. А затем взялись за самого Алексея, решив сломить его окончательно. Ему не позволили удалиться в деревню и жениться на Ефросинье. Его даже не постригли в монахи. Его решили погубить так же бесповоротно, как Бог погубил города, погрязшие в грехе. Но Алексей не был порочным — он был лишь слаб.

Допросы коснулись не только несчастного Кикина, но и сотен людей, чья вина, быть может, заключалась лишь в том, что они знали имя царевича и благословляли его. Возможно, среди них были и те, кто во время празднеств по случаю Полтавской победы поднимал чаши за здравие и царя, и царевича. Не пощадили даже Евдокию в её монастыре. Выяснилось, что жила она там не как монахиня, а как женщина: у неё был любовник. Его звали Степан Глебов. Он был храбрым офицером. После долгих пыток его предали смерти: сначала три дня растягивали на досках, утыканных гвоздями, а затем медленно посадили на деревянный кол. Царь пришёл смотреть на его предсмертные мучения. Глебов плюнул ему в лицо.

Евдокию заставили вновь облачиться в монашеское одеяние и отправили в более строгий монастырь неподалёку от Петербурга, где за ней можно было постоянно надзирать. Многих монахинь из её прежнего монастыря в Суздале высекли кнутом. Преступление Евдокии заключалось не в её связи с Глебовым, а в том, что её навещал сын. Были и дела помельче: одну знатную даму, разносившую сплетни из монастыря в монастырь, высекли розгами на глазах у выстроенной стражи, а затем в обмен на прощение заставили стать княгиней-игуменьей Всепьянейшего собора. Но главная беда заключалась в том, что епископу Ростовскому было видение. Он пророчествовал, что Евдокия и Пётр вновь будут царствовать вместе, восседая на одном престоле, что Евдокия родит Петру ещё двух сыновей и что в молитвах за государей народ будет поминать их имена вместе. Обо мне же молиться не полагалось. Епископа лишили сана, пытали, допрашивали, колесовали, затем выпустили ему кишки, а отрубленную голову выставили на шесте.

Что же до Кикина, пытка, которой подверг его Меншиков, была лишь началом, хотя вся его вина заключалась в том, что он посоветовал Алексею бежать. В Москве ему дали двадцать пять ударов кнутом, а затем заставили написать показания, которые ничего не значили и никому не помогли. В конце концов его казнили — и смерть его была медленной. Других друзей Алексея в цепях привозили в Москву, допрашивали, пытали, обезглавливали или ссылали в Сибирь. Одного писаря, отказавшегося присягнуть на верность моему сыну и признавшегося, что предан Алексею, трижды пытали, а затем колесовали. Подобные истории можно было рассказывать без конца.

Всё это время самого царевича телесным пыткам не подвергали. Я намеренно называю Алексея царевичем: я не желала ему зла. После того как в соборе Алексей принёс клятву об отречении от престола, его оставили при отце; он был слишком напуган, чтобы замолвить хоть слово за своих друзей или за мать. Но когда царь повёз его на встречу с Ефросиньей, которая уже родила ребёнка и после этого была привезена в Петербург, Алексей не выдержал и сломался. Я думаю, Ефросинья была единственным человеком, которого Алексей по-настоящему любил за всю свою жизнь. И она его предала.

В Петербург пришла весна. В Петергофе, где мой муж строил для себя дворец, которому предстояло соперничать с Версалем, уже зеленела ровная трава, гладь воды была спокойна, а на деревьях распускалась молодая листва. Царь гулял там с двумя марионетками — Алексеем Петровичем и Ефросиньей, — послушно следовавшими каждому движению его руки. Их заставляли восхищаться зелёными партерами, возводимым каменным дворцом, фонтанами и водной гладью. День за днём они должны были гулять и есть вместе с царём, а он их допрашивал. Иногда целыми днями он ни о чём не спрашивал. Но случалось и иначе: тогда он набрасывался на Алексея и избивал его своей дубиной. Не было никакой нужды так унижать мужчину на глазах у его женщины. Ефросинья уже рассказала царю всё, что ему нужно было знать.

— Она даже не пыталась сопротивляться, — презрительно сказал Пётр, придя ко мне после первого допроса финки в крепости. — Стоило мне пригрозить, что её высекут, как она всё выложила: как он болтал с ней о том о сём и как обрадовался, услышав, что здесь, в армии, вспыхнул мятеж. Мятеж, как же! В армии знают, что за попытку взбунтоваться я головы поснимаю. Это была ложь.

Если это была ложь, думала я, значит, ничего страшного и не произошло. Но Петру Алексеевичу я этого не сказала. Он мерил комнату широкими шагами, и лицо его было как у дикого зверя — выражение, которое я хорошо знала. Когда-то — кажется, это было в Пруссии, — он увидел мраморную статую мужчины с эрегированным фаллосом и сказал мне: «Поцелуй его, Катенька». Я не собиралась выставлять себя дурой перед нашими хозяевами и отказалась. Тогда лицо его исказилось, и он закричал: «Целуй, не то я отрублю тебе голову!» Таким он был и сейчас. Ничего не оставалось, кроме как повиноваться и слушать. Он был в таком состоянии, что готов был сокрушить всё, что вставало у него на пути.

Он продолжал рассказывать о том, что Алексей говорил своей любовнице.

— Она говорит, он прочёл в газете, что Шишечка болен. Прочёл, рассмеялся и сказал: «Отец хочет, чтобы всё было по его воле, но Божья воля сильнее». Что же ты молчишь? Тебе разве нет дела до собственного сына?

— Ты знаешь, что мне есть до него дело, — ответила я и дала ему выговориться.
Ефросинья слышала от Алексея ещё многое — во всяком случае, так она утверждала. Эта женщина напоминала медлительное, грузное животное, и я не видела в ней ничего привлекательного. Другим редко дано понять, почему именно эта женщина и именно этот мужчина пробуждают друг в друге любовь. Алексей любил Ефросинью так, как никогда не любил Шарлотту. А вот Шарлотта, будь она жива, попыталась бы его защитить. Ефросинья сдалась при первой же угрозе. И самое постыдное было то, что эта финская крепостная по-прежнему оставалась с Алексеем — рядом с ним и днём и ночью; он знал, что она доносит на него, и всё же не мог без неё обойтись. Той весной в Петербурге царствовал дьявол — так же, как прежде в Москве и Суздале.

— Он писал епископам, что после моей смерти — да, именно так! — бросит Петербург на произвол судьбы. Говорил, что снова сделает Москву столицей, не станет содержать армию и флот, всё вернёт к прежним порядкам, словно меня никогда и не было. И такой человек должен стать моим наследником? Но теперь у меня достаточно доказательств, чтобы с ним покончить.

И всё же Пётр по-прежнему не решался покончить с сыном; это мучительное дело тянулось и тянулось. Возможно, он говорил себе, что император в Вене никогда не простит ему нарушенного обещания помиловать Алексея.

Я осторожно заговорила об этом. Я надеялась, что именно это и спасёт Алексея — то значение, которое придавали ему за границей. Он мог жениться на другой принцессе; он был вполне завидным женихом, если не считать его пристрастия к выпивке. Да и царём он был бы не хуже многих других. Но в конце концов дело всей жизни моего мужа значило для него больше, чем угроза разрыва с Веной.

Весна сменилась летом. Четырнадцатого июня царь послал стражу к дому Алексея в Петербурге, чтобы взять его под арест.

Остальное я узнала от Алексаши, который был одним из ста двадцати семи человек, поставивших свои подписи под смертным приговором царевичу. Не подпиши они его, их самих подвергли бы пыткам и казнили. Я не могла их за это винить.

Вот что он мне рассказал. Прежде всего царь попытался заручиться поддержкой Церкви. Но даже экзарх Яворский, во всём ему повиновавшийся, напомнил притчу о блудном сыне. Петра Алексеевича это, однако, не убедило. Тогда он обратился к Сенату. Если за границей начнут что-нибудь говорить, рассуждал он, всегда можно будет сказать: «Но я предоставил решать моим советникам — это они настояли на том, что он должен умереть». Если захочет, он сможет сказать именно так.

Царевича под стражей доставили из Петропавловской крепости на суд Сената. Председательствовал Толстой — один из тех, кого посылали за границу, чтобы вернуть Алексея, обещав ему прощение. Толстой был человеком суровым. Не будь он таким, едва ли сумел бы вынести тяжёлое заточение в Константинополе и публичные насмешки, которым подвергался прежде. Он знал, что такое страдание. Казалось бы, после всего пережитого ему было бы нелегко причинять страдания другим. Если бы Толстой не потребовал доказательств, остальные, возможно, вынесли бы иной приговор — быть может, пожизненное заключение. А может быть, и нет.

Требовать доказательств означало подвергнуть человека пытке кнутом. Алексея вывели и дали ему двадцать пять ударов кнутом, чтобы заставить заговорить. Кнут не похож на обычную плеть. Это толстый кожаный ремень с металлическими наконечниками, прикреплённый к рукояти. Жертву сначала раздевали, затем подвешивали за запястья, а к ногам привязывали тяжёлое бревно, чтобы руки вывернулись из суставов. В таком положении на него обрушивались удары. Говорили, что восьми или девяти ударов достаточно, чтобы убить человека. Алексей не отличался крепким здоровьем. Мне оставалось лишь молиться, чтобы уже после первого удара он потерял сознание и больше ничего не чувствовал. Но едва ли допрашивавшие его позволили бы этому случиться. Его привели бы в чувство, и пытка кнутом продолжилась бы.

Однако и после этого никаких полезных доказательств добыть не удалось. Узника оставили в крепости на три дня. Всё это время я не видела мужа: он совещался за закрытыми дверями с Толстым и Головиным, который тоже был среди ста двадцати семи человек, подписавших смертный приговор.

Толстому передали письмо от царя, с которым он отправился в крепость и вновь допросил узника. Мне довелось видеть некоторые из ответов, и я сомневаюсь, что они исходили от Алексея, а не от Толстого. В одном из них говорилось, будто в юности один лишь Меншиков оказывал на Алексея благотворное влияние и не давал ему попусту проводить время со священниками и монахами. Я знала, что Алексей ненавидел и боялся Меншикова, как боялся и многих других. Встречи с духовником и священниками были редкими светлыми мгновениями в его жизни. Он никогда не счёл бы их напрасной тратой времени.

На следующий день Алексей получил ещё пятнадцать ударов кнутом. После этого Сенат приговорил его к смерти. После вынесения приговора стали искать оправдания царю, не сдержавшему обещания помиловать сына. Приводились доводы, почему это обещание более не имело силы. Несомненно, все эти объяснения предназначались для иностранных дворов. Утверждалось, будто царевич рассчитывал с помощью иностранных держав завладеть престолом после смерти отца.

Любая ложь годится, если она служит нужной цели.

На следующий день в восемь часов утра мой муж, сам Алексаша, Толстой и ещё несколько человек вновь отправились в крепость. Они взяли с собой орудия пыток и пробыли там три часа. Вечером пришла весть, что царевич мёртв.

В Москве над городом разнёсся скорбный звон большого колокола Ивана Великого. Именно в Москве Алексея любили больше всего и надеялись, что с его восшествием на престол вернутся прежние времена. Теперь надежды не осталось.

Ни в Москве, ни в Петербурге народ ничего не знал о том, что произошло на самом деле. Поползли самые невероятные слухи: говорили, будто после пыток в крепости царевича собственноручно казнил его отец, а на следующий день некую ливонскую девушку по имени Краммер переправили через реку, чтобы она пришила отрубленную голову обратно к телу перед выставлением его для прощания.

Настал и день прощания. Сотни людей проходили мимо гроба в Троицкой церкви, где перед погребением было выставлено тело Алексея с открытыми лицом и правой рукой. Я сама его видела. Лицо было бледным, как пергамент, и совершенно неподвижным — словно передо мной лежал человек, умерший во сне.

Царь стоял рядом со мной. Ни тогда, ни впоследствии мы не сказали друг другу об этом ни слова.

В казни не было бы никакой необходимости. Я вспомнила Паткуля, ливонского дворянина необычайной стойкости, которого Карл XII приказал колесовать. После девяти ударов кнутом Паткуль, не в силах больше терпеть мучения, с криком умолял отрубить ему голову. А Алексей остался жив и после сорока ударов.

Один из слухов возник вот как. В последний момент, узнав о происходящем, я почувствовала такое отвращение ко всему этому, что послала за врачом, которому доверяла.

— Ради Бога, если он ещё жив, вскройте несчастному вены, — сказала я врачу.
Впоследствии стали говорить: «Царица Екатерина убила его. По её приказу ему вскрыли вены, и он истёк кровью». Ничего подобного не требовалось, как не требовалось и самой казни.

В Петербурге тоже звонили колокола, но их голландский перезвон звучал слишком легкомысленно для траурного звона. Пётр заказал эти колокола в Роттердаме. Я вспомнила об этом и обо всём остальном, что было создано по его воле, и попыталась увидеть в нём доброго правителя, избавившегося от угрозы появления наследника, который уничтожил бы всё дело его жизни.

Я сидела, поглаживая кудри Шишечки, такие же, как у его отца. Всё это отчасти делалось ради него. Теперь именно он, а не Алексей, был наследником своего отца. Я пыталась почувствовать радость.

Алексей умер седьмого июля. На следующий день была годовщина нашей победы под Полтавой. Как всегда, по этому случаю устраивали празднества, торжественный обед и бал. При дворе траура не объявляли, поскольку царевич умер как преступник. Два дня спустя представился новый повод для празднества — день рождения царя. По его собственному проекту был построен корабль, который в тот день спустили на воду и назвали «Лесная» в честь победы в битве при Лесной. Все веселились.

На следующий день состоялись похороны Алексея. Иностранных посланников не пригласили. Священник объявил слова Писания, избранные для проповеди: «О Авессалом, сын мой, сын мой!» Я смотрела прямо перед собой, не поворачивая головы к царю. Позднее те, кто наблюдал за ним, рассказывали мне, что слёзы ручьями текли по его лицу.

Алексея похоронили рядом с Шарлоттой. С самой её смерти гроб стоял под ветром и дождём в той части собора, где крыша оставалась недостроенной и протекала. Теперь они вместе.

Ефросинью отпустили, щедро одарив из имущества Алексея. Я не знаю в точности, как сложилась её дальнейшая судьба. Кажется, она вышла замуж за солдата гвардии, но больше я её никогда не видела.

Говорят, Бог справедлив. Весь тот год я замечала, что из моих комнат в Екатерингофском дворце пропадают разные мелочи, безделушки, не представлявшие особой ценности. Я догадывалась, кто в этом виноват, но из-за всех треволнений, связанных с Алексеем, долго предпочитала молчать.

Мария Гамильтон приехала из Слободы. Она приходилась родственницей Матвееву, чья жена, шотландка по происхождению, носила то же имя. Старшая Мария Гамильтон участвовала в воспитании матери Петра.

Старшая Мария Гамильтон участвовала в воспитании матери Петра. Наталья Нарышкина считала Матвеева своим покровителем. Он погиб на Красной площади, пронзённый копьями стрельцов. Пётр и его мать собственными глазами видели, как его бросили на эти копья. Возможно, именно поэтому царь всегда благоволил к младшей Марии. Впоследствии она стала его любовницей.

У неё был свежий, яркий цвет лица, свойственный её соотечественницам, и милая улыбка с ямочками на щеках. Я вполне способна замечать достоинства женщин, которыми восхищался Пётр. Я знала также, что Мария была тщеславна, высокомерна и себялюбива. Теперь выяснилось, что она ещё и нечиста на руку. Когда наконец пропала вещь, которой я особенно дорожила, я пожаловалась царю. Не следовало мне этого делать. Надо было заставить себя не обращать внимания на пропажу мелочей, которые, в сущности, ничего не значили.

После смерти Алексея мой муж стал совсем другим человеком. Убить собственного сына — противно самой природе, и теперь казалось, будто Пётр Алексеевич ищет любой повод проявить свою жестокость. О том, что в нём была эта жестокая жилка, я знала с самого начала. Но теперь казалось, что жестокость заглушила все остальные его качества: нежность, веру в Бога, внезапные порывы доброты. В тот год они случались редко.

У Марии Гамильтон были и другие любовники. В то время её фаворитом был некто Орлов, которому, как выяснилось впоследствии, Мария передавала украденные вещи для перепродажи. После моей жалобы царь велел привести Орлова и принялся избивать его своей дубиной. Орлов оказался трусом и, скуля от страха, начал выкладывать всё, что знал. Да, он получал от Марии Гамильтон то одну вещь, то другую, то третью. Да, он был её любовником. Она забеременела — от него или от кого-то другого, он не знал — и избавилась от ребёнка. И нет, это случилось не впервые.

Большинство молодых женщин, заводящих любовников, сталкиваются с той же бедой и избавляются от неё так же, как Мария. Мне самой пришлось поступить так в те времена, когда я была у Шереметева. Если рождение ребёнка нежелательно, от него можно избавиться на раннем сроке — с помощью трав или крючков. В прежние времена мы с Анисьей не раз помогали друг другу таким образом. Прежде в России это никогда не считалось преступлением. Теперь же мой муж по каким-то своим соображениям решил назвать это убийством и приказал арестовать Марию Гамильтон и подвергнуть её порке.

Он сам присутствовал при наказании. С прискорбием должна сказать, что в ту пору он нередко велел раздевать молодых женщин и подвергал их порке. Со мной он никогда так не поступал. Под ударами плети Мария призналась во всём: она трижды была беременна, и один из детей родился мёртвым. Тогда, чтобы убедиться в его смерти, она задушила младенца.

— Она должна умереть, — сказал царь. Я пыталась сделать для Марии всё, что было в моих силах, как прежде пыталась спасти Алексея. Но ничто не могло поколебать решения царя.

В утро казни он, как обычно, встал рано и успел разобрать множество бумаг, прежде чем отправиться к эшафоту. Один-два горожанина, вышедших на улицу спозаранку, заметили исполинскую фигуру царя. Вскоре вокруг собралась толпа любопытных. Затем вывели Марию Гамильтон. На холодном мартовском воздухе её щёки с ямочками розовели. На ней было белое платье с чёрными лентами — так распорядился царь. Подобным подробностям он уделял особое внимание. Возможно, Мария надеялась, что в последний миг её красота смягчит сердце царя и он помилует её. Казалось, она не верила, что ей предстоит умереть. Она опустилась перед царём на колени, но он отвернулся и что-то шепнул палачу.

— Её помиловали, — пронеслось по толпе. В тот же миг в воздухе сверкнул топор палача. Голова Марии Гамильтон слетела с плеч, а обезглавленное тело продолжало стоять на коленях. Белое платье медленно пропитывалось кровью.

Пётр поднял ещё тёплую голову девушки и поцеловал её в губы. Затем стал поворачивать голову в руках и принялся объяснять собравшимся её анатомическое строение. Он знал названия различных вен и артерий, форму и устройство черепа. Затем он ещё раз поцеловал отрубленную голову, бросил её в пыль, перекрестился и ушёл. Позднее он распорядился поместить голову в сосуд со спиртом, чтобы сохранить её для Академии наук, здание которой ещё строилось.

Казнь состоялась девятнадцатого марта. Ровно месяц спустя умер наш маленький Шишечка. Эту дату я не забуду никогда. Снова была весна, зеленела трава, синела вода и сияло солнце.

Я и теперь не могу говорить о Шишечке без слёз. Я любила его больше, чем дочерей, быть может, даже больше, чем царя. И для отца он тоже значил очень много. Теперь едва ли мне суждено было родить ещё одного ребёнка. Выходило, что Алексей погиб напрасно? То было страшное время. Я до сих пор не могу о нём думать. Лучше продолжу рассказ о Марии Гамильтон.

С ней была связана одна странная история. Должно быть, кто-то из шотландцев, живших в Слободе, прослышав о случившемся, написал об этом на родину. Как бы то ни было, смерть Марии стала сюжетом баллады. С самого начала действие её относили ко временам правления Марии Стюарт, королевы Шотландии, у которой были четыре фрейлины по имени Мария. Но Марии Гамильтон среди них не было. Она умерла в Петербурге в 1719 году, и вскоре большинство о ней забыло.

Европу нередко сравнивают с шахматной доской. Но для одной шахматной партии на ней слишком много королей и королев. Я часто задумываюсь, иначе ли сложились бы судьбы государств, если бы Пётр Алексеевич не совершил двух путешествий по Европе — одного в молодости, другого в зрелые годы; если бы ему не пришёлся так не по душе стройный, дерзкий ганноверец, в карих глазах которого читалось презрение к Петру как к дикарю; если бы он не завязал столь крепкой дружбы с прусским королём Фридрихом Вильгельмом, славившимся своими великанами-гвардейцами, или с Августом Сильным, королём Польши, с которым они за обедом мяли серебряные блюда. Было ещё и то странное взаимное уважение, которое связывало Петра со шведским королём Карлом, хотя долгие годы они воевали друг с другом.

Я, как женщина, не умею судить о странах иначе как через их правителей. Кареглазый немец теперь стал английским королём Георгом, но положение его на престоле было довольно непрочным. Сам он почти не интересовался Англией — куда больше его заботил Ганновер. Он принял английскую корону ради укрепления Ганновера. Подобно России до воцарения Петра, сам Ганновер не имел морских портов. Георг стремился завладеть Бременом и Верденом и хотел, чтобы его зять, добродушный прусский великан, разорвал отношения с царём. Он пустил в ход все возможные средства, чтобы добиться своего, но добился лишь того, что Фридрих Вильгельм поклялся в дружбе одной стороне открыто, а нам — тайно. Большего никому добиться не удалось.

Август Польский растратил все свои силы на женщин. Даже если бы он захотел, то не смог бы помешать царю проводить войска через его страну. И здесь взаимная симпатия двух государей сослужила Петру добрую службу. Но после смерти Алексея Петру так и не удалось восстановить дружеские отношения с императором в Вене. Больше он за границу не выезжал.

Карл XII был мёртв. Королевой стала его младшая сестра Ульрика — старшую, вышедшую замуж за герцога Голштинского, на престол не избрали. Наша дочь Анна к тому времени уже была влюблена в молодого герцога, хотя, бедняжке, пришлось ещё долго ждать, прежде чем мы смогли разрешить им официально обручиться. Ульрика была настроена менее воинственно, чем её брат. Английский король Георг дважды посылал корабли на защиту Швеции от России, а Россия отвечала высадкой войск на шведском побережье, разорением прибрежных земель и поджогами городов и деревень. Это заставило корабли отступить, а английский парламент лишь посмеялся над Георгом и его приказами. Сам Георг не понимал по-английски, так что едва ли эти насмешки его задевали. Но адмирал Норрис, наш старый друг, чувствовал себя в глупом положении. Калмыки тем временем основательно разорили шведские крестьянские усадьбы.

Пётр, его генералы, весь народ — все устали от войны на Балтике. Казалось, конца ей не будет ни при чьей жизни. Между спешным строительством военных кораблей и высадками десантов для сожжения деревень на шведской земле предпринимались и попытки заключить мир. Но царь ни за что не соглашался уступить Петербург. Финляндию же, которую он завоевал, чтобы использовать как предмет торга на мирных переговорах, он был готов уступить, когда придёт время. Он жонглировал властью, словно скоморох, и при этом сохранял холодный рассудок. Пётр по-прежнему пытался сблизиться с Францией, ведя переговоры о браке Елизаветы — на этот раз с герцогом Шартрским, сыном регента, которого он намеревался возвести на польский престол после смерти Августа. Прежде в женихи Елизавете прочили Людовика XV, но до Версальского двора дошли сведения, что царевна, хотя и хороша собой, не получила должного образования. Виновата в этом была сама Елизавета: она ленилась, и её сестра Анна усвоила от учителей гораздо больше, чем она. Но мой муж по-прежнему надеялся заключить союз с Францией, хотя бы ради того, чтобы досадить Англии. Англичане всегда враждовали с французами, и не только потому, что до сих пор притязают на французский престол. Есть между ними и какое-то различие в самом складе ума. Теперь англичане с осторожностью относились и к нам, и к Швеции. В своё время они подозревали Карла XII, а затем и Россию в намерении вторгнуться в Англию, чтобы возвести на престол претендента. Но Пётр Алексеевич никогда не проявлял интереса к этому делу.

Со всем этим было чрезвычайно трудно справиться, особенно после того, как королева Ульрика отказалась от соглашения, достигнутого на Аландских островах, которое, казалось, должно было устроить всех. Вскоре после этого она передала корону своему мужу, ставшему королём Фредриком I. Несмотря на то что в самом начале его правления мы напали на эскадру шведских кораблей, он сохранял к нам дружеское расположение. Это давало большие надежды на мир.

Теперь у царя не осталось наследников мужского пола, кроме малолетнего сына Алексея, которого он отказывался видеть. Ему было бы больно смотреть на этого высокого, хорошо развитого мальчика, вспоминая Шишечку. Я знала, как важно было для него, чтобы престол унаследовал его собственный сын. После смерти Шишечки мне рассказывали, что царь приставил пистолет к виску, но так и не выстрелил. Я была так убита горем, что мне уже почти всё стало безразлично. Я родила Петру Алексеевичу много детей, но мало кто из них выжил. Некоторые говорили, что это проклятие рода Романовых, в котором сыновья всегда слабее дочерей. Но я знала, что всему виной была оспа. Во всём остальном я была крепкой и здоровой; даже родовые муки почти не причиняли мне страданий. Теперь ему уже не приходилось надеяться, что я рожу ему сына. Он никогда меня не упрекал и неизменно относился ко мне с любовью. Но к тому времени я уже успела кое-что повидать в жизни и стала присматриваться к хорошеньким молодым женщинам при дворе. Будь я мужчиной на месте Петра, я бы выбрала одну из них, чтобы она родила мне ребёнка, а от старой жены-прачки избавилась бы. Возможно, и он так поступит. Мария Кантемир выросла в красивую молодую женщину, и царь проводил много времени с ней и её отцом, молдавским господарем, страстным любителем книг. Я знала, что Меншиков, Толстой и остальные наблюдали за всем происходящим, как и я сама. Мы все смотрели и молчали.

Оглядываясь назад, я всё же не чувствую за собой никакой вины в том, что произошло с Марией. Ведь во время путешествия по Европе меня окружали женщины с детьми на руках, которых называли детьми царя. Прежде меня это нисколько не тревожило, потому что, несмотря на все свои любовные похождения, он неизменно возвращался ко мне. Но теперь? Теперь я уже не знала.

Тем временем царь получил известие о возможности заключения мира, сел на яхту, подаренную ему прусским королём, и отплыл к берегам Швеции. Он велел нам молиться об успехе, и мы молились. Несколько дней от него не было никаких известий, а затем всё вокруг охватила радость. Только моё сердце не радовалось. Но я никому не позволяла догадаться о своих чувствах. Мы должны были праздновать Ништадтский мир и приветствовать царя, когда он с триумфом вернулся, спрыгнул на берег, размахивая мирным договором, и почти бегом направился в собор вознести благодарственную молитву. А после, на глазах у всех, он поднял полный до краёв кубок вина и выпил за Россию, которую создал. И все приветствовали его восторженными криками.

Празднества проходили в Москве и были невиданными по своему размаху. Теперь, в тишине, я могу припомнить их во всех подробностях, хотя тогда видела далеко не всё, поскольку сама участвовала в шествии. Я сидела в гондоле, убранной красной тканью, с жаровней, чтобы согреваться. Она была необходима, потому что мне приходилось часто менять наряды: то я появлялась в костюме фризской женщины, который носила вместе с Петром на свадьбе Зотова, то в красном платье, то в голубом. Я улыбалась, как и подобало, перебирая пальцами бриллиантовую шпагу, но голова у меня по-прежнему была тяжёлой. На пиру была тысяча гостей, и Пётр Алексеевич запер всех в зале, а сам отправился запускать фейерверки, поскольку люди, которым это было поручено, уже напились. Впрочем, мы тоже были пьяны. Алексаша свалился под стол, хотя уж он-то умел крепко пить. Теперь позади князь-папы, шутовского маршала и Бахуса, сопровождаемых кардиналами, ехал в повозке, запряжённой свиньями, императорский шут. Следом ехал Нептун с бородой, белой, как снег, предвещаемый хмурым небом. Всех заставляли прикреплять к этой накладной бороде золотые дукаты, а под конец Пётр сам срезал их и забрал себе. К деньгам он всегда относился с большим почтением.

Князь-игуменью с обнажённой грудью — должно быть, она совсем окоченела от холода — сопровождали монахи. Она восседала в другой гондоле на колёсах. Следом шёл Алексаша со своими слугами, переодетыми аббатами. Дарья, тоже участвовавшая в шествии, и то ли Марфа, то ли Анна — уж не помню кто — находились в лодке, облачённые в испанские костюмы. За ними следовал король Пресбурга в лодке на колёсах, полной белых медведей, которые, впрочем, были чучелами. Прасковью заставили участвовать в шествии, но она, как и следовало ожидать, облачилась в старинный московский наряд. Одна из её толстых дочерей была одета пастушкой. В шествии была и галера с распущенными парусами, которой командовал адмирал, и трёхмачтовый корабль с пушками на борту, который тащили пятнадцать лошадей.

Москвичи глазели на невиданное зрелище и восторженно кричали; многие из них никогда прежде не видели настоящего корабля. На борту находился сам царь. Под барабанный бой Пётр Алексеевич взобрался на корабельные снасти. Я видела всё, что он делал, поскольку ехала сразу за ним в своей гондоле, запряжённой восьмёркой лошадей. Он был подвижен, словно мальчишка.

В шествии были арлекины, драконы, дамы в масках и медведи. Были там и ездовые собаки, и иностранные посланники, и герцог Голштинский, которого любила Анна. Был там и турецкий корабль, пушки которого отвечали на салюты с царского корабля. На нём восседал молдавский господарь Кантемир, удобно расположившись на груде подушек. За ним следовали только слуги, наряженные для празднества, а их сани были сделаны в виде колбасы. Целых пять дней шествие проходило по всем улицам Москвы. Это было куда более утомительное занятие, чем пир.

Тогда Пётр совершил странный поступок: решил сжечь свой маленький дом в Преображенском, где двадцать лет назад у него зародился замысел начать войну со Швецией. Пока дом полыхал, Пётр всё ходил и ходил вокруг него, барабаня в свой барабан, как делал когда-то, живя здесь ещё мальчишкой и собирая свои первые полки.

Когда всё закончилось, он пришёл ко мне. Я встретила его с радостью: он больше не выглядел ни встревоженным, ни постаревшим, ни больным, и мне подумалось, что теперь он сможет жить спокойно, возиться в своём петербургском саду, подрезать липы, розы и кусты барбариса и наблюдать, как растёт кипарис. Он сел рядом со мной, выпил вина и сказал:
— Катенька! Теперь нам открыт путь к войне с Персией. Всю жизнь я мечтал овладеть караванными путями в Индию. Это увенчает всё, чего мы достигли.
Я ничего не сказала, лишь пообещала, что поеду с ним.

Когда мы достигли персидской границы, стояло лето, и жара была нестерпимой. Перед отъездом царь велел коротко остричь свои кудрявые волосы.

— Сбереги их до моего возвращения, тогда и сделаем из них парик, — сказал он цирюльнику.

Я надеялась, что, если парик будет готов, Пётр Алексеевич перестанет срывать парики с чужих голов, когда ему станет холодно в церкви. Но здесь не было и намёка на холод: мы были бы только рады ему. Я и сама последовала примеру мужа и с облегчением избавилась от тяжести своих волос. В походе мы носили широкополые шляпы: я, Пётр, Толстой, адмирал Апраксин, молдавский господарь Кантемир и его дочь Мария.

За нами следовало тридцатитысячное войско, которое по пути всё пополнялось диковинными ордами в ещё более диковинных одеяниях. Они напоминали мне первого варвара, которого я когда-то увидела в ливонском лагере под Мариенбургом. К нам присоединились казаки, а это означало, что победа в войне нам обеспечена, ибо казаки не имеют обыкновения становиться на сторону тех, кому суждено проиграть. В жару от их каракулевых шапок исходила невыносимая вонь. Пришли татары и калмыки, желтокожие, привычные с малолетства к седлу и своим низкорослым лошадкам. Были среди них и горские вожди, а последним, к великому удовольствию царя, прибыл сам Аюка-хан, верховный владыка калмыков. Он привёз с собой жену и дочь, которых проводили в мой шатёр. Мы улыбались и беседовали через переводчика, а я старалась не глазеть на их наряды из персидской парчи, отороченные мехом, и такие же шапочки, из-под которых торчало множество туго заплетённых косичек из чёрных волос. К тому времени мы уже приближались к Астрахани.

Я должна заставить себя думать о Марии Кантемир. Из всех любовниц Петра она одна открыто презирала меня, даже не пытаясь этого скрыть. Она была так же уверена в своём положении, как некогда Анна Монс. Я старалась вспомнить, как Анна лишилась царской милости, и надеялась, что та же участь постигнет Марию. Но у Марии было оружие, которым Анна не воспользовалась. Она носила под сердцем ребёнка царя. Даже долгая езда по ухабистым дорогам не привела к выкидышу.

Мы оставили Марию в Астрахани, где она пожаловалась на недомогание. Сами же мы готовились отправиться в плавание. Вид сверкающей на солнце воды поднял настроение Петру Алексеевичу и заставил его забыть печальное зрелище, недавно представшее перед ним в Ярославле, где он обнаружил свой самый первый корабль, гниющий от запустения.

— Просмолить его! Спасти! На будущий год мы вернёмся и устроим великое празднество в честь родоначальника русского флота, а потом проведём его по Неве!

Пётр был очень разгневан тем, что за судном не смотрели.

Но перед нами простиралось Каспийское море с его тёмным блеском, а в нашем распоряжении был корабль, пригодный для морского плавания. Как только мы вышли в море, сопровождаемые судами с припасами, Пётр тотчас избавился от мрачного настроения. Я, как всегда, оставалась рядом с ним и слушала. Особенно я избегала общества Толстого. Он подыскал мне греческого лекаря, который должен был лечить Марию Кантемир травами. Они не убьют её. Это было не столь уж жестоко. В конце концов, во время путешествия по Европе я научилась хорошим манерам. Но почему я должна была лишиться всего, чего добилась за долгие годы ожидания, надежд, бесплодных родов, наблюдая, как мой муж проводит время с другими женщинами? Почему?

Было и ещё одно обстоятельство. Глядя на воду, мимо которой мы проплывали, я вспоминала, как в последние годы по совету Алексаши Меншикова и других приближённых отправляла деньги в Лондон и Амстердам, чтобы там их вложили в дело на моё имя. Этих средств хватило бы мне на старость, если бы царь охладел ко мне теперь, когда я начала стареть, так и не подарив ему сына, оставшегося в живых.

Но во время плавания и позднее, когда мы достигли Дербента, Пётр ничем не выказывал ни того, что я ему наскучила, ни того, что он тоскует по Марии. Он вдыхал смолистый запах битума, залежи которого встречались повсюду, и шёл своим обычным стремительным шагом, так что остальным приходилось почти бежать, чтобы поспевать за ним.

Вскоре пришла весть о том, что у Марии в Астрахани случился выкидыш. Пётр, казалось, не слишком горевал и ни о чём не догадывался. Он по-прежнему пребывал в хорошем расположении духа. После торжественного вступления в персидский город он весело сказал:

— Александр его построил, а теперь Пётр завоевал!

Быть может, он подумал и о том, что Александр Великий, как и он сам, не оставил после себя сына.

Некоторое время спустя, беседуя со мной, он сказал:

— Видит Бог, я больше не хочу присоединять к империи новые земли. Мне нужна вода, вода, вода!

Мне следовало бы раньше вспомнить, что после заключения Ништадтского мира Сенат просил его принять титулы Отца Отечества, Петра Великого и Императора Всероссийского.

Позднее буря потопила наши корабли, и у нас стали иссякать запасы продовольствия. Я ела конину вместе с солдатами, как не раз бывало прежде, но из-за этого у нас стало не хватать лошадей. В действительности Петру понадобился целый год, чтобы добиться от шаха выгодного мирного договора.

Мне пришлось утешать его, когда мы покидали Дербент, где он оставил гарнизон.

— Поступай, как прежде: тревожь неприятеля небольшими отрядами то здесь, то там, — сказала я. — Они никогда не узнают, сколько ещё войск ждёт своего часа, чтобы последовать за ними.

Но на самом деле ждать было почти некому. Впрочем, разведка у персов была поставлена плохо, а пересечённая местность позволяла вводить их в заблуждение относительно численности наших войск. Когда муж уверился, что сам придумал этот план, он принялся его осуществлять. В конце концов он завоевал всё побережье Каспийского моря, а турки, по-прежнему плохо осведомлённые об истинном положении дел, согласились оставить за ним уже занятые земли.

— Утешься, бомбардир Михайлов, — сказала я ему, вспомнив имя, которое он некогда сам себе избрал. — Теперь у тебя есть порты, торговля пойдёт и с востока, и с запада, и ты станешь императором не только по титулу, но и на деле, да ещё богаче всех на свете.

Но Пётр беспокойно ёрзал и жаловался на боль в животе.

— Воды-то у меня теперь вдоволь, да вот помочиться не могу, — сказал он с горькой усмешкой.

Я взглянула на его лицо: оно осунулось, черты заострились, и я поняла, что он испытывает сильную боль.

— Когда вернёмся в Москву, ты непременно покажешься лекарю, — сказала я.
Он рассеянно согласился:
— В Москву, да… Когда вернёмся в Москву.
Мы оба знали, что до Петербурга слишком далеко.


Рецензии