Мелкие неудобства
Не обращаю внимания.
Они стали для меня почти нормой.
Частью повседневности.
Но когда они начинают объединяться друг с другом, это уже слишком.
Приходится сопротивляться. Тратить силы.
И тогда усталость проявляет себя.
Прежде всего – мысли.
Я давно понял, что они у меня не мои.
Они приходят в меня уже думанные, уже использованные кем-то.
И даже такими приходят не впервые.
Без спроса. Непонятно откуда и когда.
Хозяйничают.
Не хотят уходить.
Мне их целенаправленно подбрасывают.
И я не знаю, что с ними делать.
Это неудобно.
Когда думаешь не свое.
Когда думаешь не собой.
Когда кто-то – думает тобой.
Когда этих «кто-то» – толпа.
И когда это порождает другие мысли – реакцию на те, выводы, обобщения,
и ты думаешь – это ты сейчас уже СВОЕ думаешь или снова чужое?
И снова думаешь – а будет у меня вообще когда-нибудь свое?
И даже мысль, что это все не мое, тоже вызывает сомнение – моя ли она.
И столько уже собралось этого не-меня.
В очередях. В ожиданиях.
Хватит на целое творчество.
На целого другого человека.
А иногда так бывает:
проснешься среди ночи и болезненно чувствуешь в скопившейся тишине,
как напряженно и тревожно думал только что.
Так напряженно, что твоего участия в этом вообще не было.
Потому что сам ты такого напряжения никогда не создашь.
Не просто думал, а выковыривал, выкапывал что-то.
Будто ворошились в тебе, вытворяли с тобой что-то совсем немыслимое.
Что-то несовместимое с тобой.
Но ни одной мысли не помнишь – все выгребли.
Деловито убрали за собой все следы.
А тебе оставили только эту звякнувшую тишину и пустой, уставший мозг.
Которым потом жить еще весь день, снова думать что-то.
И ты только и успеваешь подумать вдогонку, оглянувшимся удивлением: звякнувшую.
А у тишины, оказывается, бывает эхо. Как у звука.
Эхо звука. Эхо другой тишины.
В малахитовых всполохах.
Не может так думать один человек.
Так непохоже. Так неедино. Так удивленно к себе прислушиваясь. Так посторонне.
Не я виноват в этом сумбуре.
Мысли-объедки. Теперь уже бесхозные.
Значит, все-таки не все убрали?
И вот еще – мое имя.
Мне трудно называть себя по имени.
Это тоже неудобство.
С самого детства.
И вообще – говорить от первого лица.
Мне удобнее формулировать мир без себя.
Где не надо представляться.
Где вообще не надо ни здороваться, ни обращаться, ни прощаться.
Ни просить прощения.
Так думается всегда удачнее –
все течет потоком, я уверен и никуда не спотыкаюсь.
В мире без меня больше свободы.
Вообще всего больше.
И да, чуть не забыл, вот еще – моя модульность.
Меня собрали на каком-то спецскладе.
Где всякое человеческое лежит по полкам в строгой сортировке.
Там мало хорошего.
Там вообще всего мало.
Пожалуй, только одиночество. И то какое-то третьесортное.
И редкие приступы чувствительности к музыке. Болезненные. С припадками.
И сложенный вдвое закуток неевклидова пространства.
И все это как-то плохо подогнано во мне. Не герметично.
С зазорами. С щелями.
Между мною и мною – слишком сквозящий не я.
Между мною и мною прорастает грибок. И плавают рыбины.
Когда музыка расширяет зазоры и я расхожусь все дальше. Распадаюсь.
И как бы не забыть потом собраться обратно. Поймать назад притяжение себя.
И еще там пустые полки.
На них явно что-то лежало.
Мне точно чего-то недодали.
Из меня вычли.
Куда пожаловаться за некомплект? За грабеж меня?
Кто принесет извинения?
Хотя бы извинения.
И почему там нет моих страхов?
Их же вон сколько у меня.
Я же столько всего боюсь.
Мне кажется, я боюсь того, чего раньше не боялись.
Боюсь неестественности физических явлений.
Боюсь пространства в его непредсказуемой вещественности.
Того, которое я сейчас населяю. В чем простираюсь телом.
Что оно вдруг возьмет и перестанет слушаться прописанных ему законов.
Перестанет расступаться передо мной.
И против здравого смысла захлопнется и затвердеет.
И я упрусь в него во все стороны замурованным.
Боюсь представлять свои внутренние органы.
Пытаться их почувствовать.
Думать о том, как они работают.
Ощущать эту работу.
Как бродит звук в моих ушных раковинах. Самопроизвольно.
Принимает в соприкосновении с ними их форму. И заходит оттуда в глубины меня.
И где-то остается там, таится, отлеживается.
Боюсь представлять, как двигаются мои глазные яблоки.
Как по мне гуляет моя еда.
И не сразу соглашается стать частью меня.
И выдать мне калории.
Даже в статусе съеденной.
Боюсь, что ткани моих внутренних органов могут стать резко тактильными. Как кожа.
И я вдруг начну чувствовать себя изнутри. Трогать все в себе. В работе.
Боюсь сердца.
Спросить у него – а точно ли оно знает, что должно мне 2,5 млрд ударов?
И кто обязал его биться?
А если узнает – точно ли согласится биться дальше? Не ужаснется ли?
Не придется ли упрашивать его тогда – старайся, пожалуйста?
Неудобно как-то перед ним.
И перед всеми внутренними органами.
Они все должны мне.
Столько всего должно работать, чтоб я жил.
И когда я всего этого боюсь, я захожу в тупик – как много меня у меня. Зачем столько?
Я боюсь своей многочисленности.
Своей молекулярной кишмя кишащести.
Того, что все это держится в сборе и трудится для меня без моего ведома и воли.
И что никто не гарантирует ничего.
И что я не могу всем этим сам управлять.
Напрягать/расслаблять не только мышцы. Атомные связи. Вещественную цельность себя.
Дайте мне всего меня. Буду сам за все отвечать. Боюсь зависеть от такого множества.
А вот еще. Я боюсь того момента, когда получил жизнь, начал быть. Боюсь осознанности своего начала.
Боюсь потеряться в своем прошлом и случайно забрести в чужую судьбу.
И не суметь выбраться из нее.
И не суметь распознать, что она – чужая.
Боюсь истории.
Что не все когда-то случившееся – завершилось.
Даже если оно было очень давно. Даже задолго до меня.
Особенно то, чего боюсь.
Что того, что произошло, нет где-нибудь в настоящем.
Что в прошедшесть приходится верить на слово.
И мой страх – он тоже в настоящем, в именно сейчас длящемся времени.
У моих страхов нет прошедших форм.
И это особенно неудобно.
Даже если страх кончился – он живет в памяти.
Я могу его вспомнить. И когда вспоминаю – снова боюсь.
Страх прошлого страха.
Боюсь бояться.
И вот в чем загвоздка.
Когда-то все эти открытия в себе будоражили меня.
Когда они были для меня открытиями.
Когда я рвался рассказать об этом.
И когда сами рассказы о них тоже вызывали потрясения.
От того, как неожиданно они звучали.
Как нестандартно были выражены в них мысли. Которые еще никто не думал.
И какие сильные были вложены туда чувства. Которые никто не испытывал.
А теперь это все просто банально выбивает меня из моего быта.
Вносит досадные элементы беспорядка в то, что обжито мною годами.
Мешает получать от жизни все.
И я не хочу об этом никому рассказывать.
Это все так мелко.
Постыдно как-то.
Это действительно неудобства.
Как отсутствие дома горячей воды.
Или электричества.
Особенно когда электричество и воду отключают одновременно.
Неуютно бриться в темноте с холодной водой.
Такое тоже бывает.
Но зато не видно кривизны кладки кафеля и грязных разводов на зеркале.
Кривизны и грязи пространства.
В темноте на многое наплевать. В темноте не стыдно.
И зачем вообще бриться тогда?
В темноте я перестаю ругаться с вещами.
В темноте такое странное отрешение.
Мгновения почти ничего не-думания.
Невесомость себя.
Не-самость.
И да, все эти несостыки – они есть только у меня.
Это вышло не сразу, но когда-то я смог внушить себе, что мир абсурден и бессмыслен – только для меня.
Мне стало легче, когда я поверил, что я такой один.
Поверил в свою тупиковую уникальность.
Не могут все жить в том же и молчать об этом.
Абсурдность стала тождественна дождю за окном.
Который лишь немного вводит в уныние, когда просыпаешься утром.
Когда просто наступает обычный день. Будничный. Статичный. Десятитысячный. Десятитысячно-бесцветно-терпимый.
Как будто и не наступает даже – перезапускается.
Выпьешь горячий кофе, умоешься, вернешься в себя, убедишь себя в себе заново –
и можно жить в этом мире.
Терпимо же.
Ощупью и на вкус вспоминать и подтверждать все это.
В мире, в котором вместе с моим кофе, зубной пастой и пеной для бритья –
был Освенцим.
Ну да, то самое этически неделикатное место на земле.
Где-то в топких глубинах всемирного прошлого.
Такое далекое не только от меня, но и от того, что было давно до меня.
Далекое от того, чего самого уж нет.
Кто-то уже это думал в меня, и не зря:
всего, что было до меня, для меня – не было.
Мне это всегда помогало. Это было моей защитой.
Хоть и с перепадами, как в электричестве.
Но очевидно, что это был самообман.
Я давно смирился и свыкся с его близостью.
Физической. Вещественной.
Прошлое – тоже часть пространства.
Оно – не когда-то. Оно – где-то.
Оно каждодневно. Буднично.
В той же сетке координат, в которой измеряются наши тела.
По которой в них двигается и осваивает внутренние пространства съеденная еда.
Где-то за соседней стеной, за оконным стеклом в каплях, за облаком сырого тумана –
оно до сих пор работает.
Пышет.
Как завод.
Как промзона.
Я чувствую его тяжелые глухие выдохи.
Сбросы давления.
Низкие частоты с металлическим привкусом.
Его гул и вибрацию.
Его механическое рвение – выполнить свою задачу, свое предназначение.
Которое сильнее меня.
Обязательнее меня.
Бесчеловечнее меня.
И это самое неудобное неудобство моей жизни –
гравитация прошлого. Такая бесцеремонная. Такая чудовищная.
Вся моя жизнь зависит от того, что там происходит.
Оно давит на каждую мою клетку.
Оно тянет лапы в мое будущее.
Свой длинный натруженный щуп с наконечником.
Как ежедневная куча соседских окурков под моим окном
с вечной сквозной горечью прокуренности –
осознание моей привязки к Освенциму.
Того, что я явился в мир благодаря ему.
Мне сосет под ложечкой и напоминает ноющей зубной болью –
что я сделан из несостоявшихся жизней.
Которым он не дал места.
Когда-то отняв жизни у тех, кто должен был дать им жизни.
Для них уже было приготовлено вещество.
Для них уже брезжила перспектива сформированности.
Их уже ждали атомы мира – соединиться в них. Обрести внутреннюю тягу. И начать понимать мир. От первого лица.
Но им пришлось соединяться в меня.
Надо же было в кого-то деваться всей этой созревшей вещественности.
Должен же был кто-то занять нишу.
Воспоминания.
Вот еще одно, с чем что-то не так.
Они не рождаются от прожитого настоящего.
Они – догоняют меня.
И я теперь почти помню, как родился.
И чем больше живу, тем помню четче.
Будто проснулся среди ночи.
И почувствовав, как напряженно думал только что. До себя.
И как ворошились во мне только что. До меня.
Натоптали. Накурили.
И я даже почти сказал им, рождаясь: да хватит уже, куда столько.
А мне в ответное молчание: не дергайся; думай то, что дали.
Я родился с чувством бытийной неправоты.
Я родился с неудобной способностью знать это.
А если я не прав, то должен что-то сказать в оправдание.
А я не хочу ничего говорить.
Но я чую эту тишину.
Ее человечье-затхлый осязательный запах.
Ее очеловеченные полости.
Как душный сквозняк при входе в столичный метрополитен.
Тишину ноющего сгустка времени.
Тишину их несуществования.
Обступившую, облапавшую, бестактно нарушившую мое личное пространство
тишину неродившихся.
Да она и не тишина вовсе.
Несостоявшаяся громкость. Отсроченная в никогда. Минусовая шкала децибел.
Ну что вы тут расшумелись. Рассвоевольничались. Своим ничем. Неприлично же.
Они все время предъявляют мне меня.
Вменяют мне ответственность за вероломный поступок моего рождения.
За акт моего вздрогнувшего бытия.
Вменяют мне память о том, чего никогда не было.
Чего никогда не стало.
Чего никогда не стало во всем разнообразии. Во множестве качеств и степеней.
И следующего того, что никогда не стало – в том, что до этого никогда не стало.
Они усидчивы.
Они уперты.
Им некуда торопиться.
И они уже не раз заявляли об этом.
А я не хочу им ничего говорить.
А я не хочу думать для них.
Потому что устал от всех прежних попыток.
И от их реакции на них.
Я столько раз придумывал им имена.
Наделял черноглазостью.
Вил длинные женские волосы.
Подсвечивал их лучистым венчиком. Один за другим. До прозрачно-золотистых нитей.
Веял в них травами. Напитывал свежестью и вечерними луговыми запахами.
Нашептывал теплым ветром.
Как почту, я раздавал им родительские черты, по всем правилам наследственности.
Да, получалось неумело, не во всем оправданно. Надуманно.
Но я старался.
Моими придуманностями они могли хоть как-то куда-то вселиться.
И даже слова, которые я употреблял для этого, с готовностью не возражали.
Ведь говорим же мы, например, – «съеденная еда».
Мы умеем наделять свойствами предметы, которых нет.
Даже позволяем им совершать действия.
Я наделял их способностью осознать свое небывание.
И быть мудрыми, приняв это.
И даже мудро шутить об этом.
И даже выгоды находить.
Я наделял их способностью к творчеству.
Придумывал им умение самим придумывать.
И жить в этом придуманном, влиять на него. Наделять собственным временем. Предсказывать. Заглядывать в его будущее. Ждать.
Маленькими девочками-философами.
Маленькими мальчиками-реалистами.
Все там у меня были маленькие.
Но им все это все равно не нравилось.
Им что ни сотвори – все будет не то.
Будто я действительно что-то сделал им. И всем-всем на свете. Всем-всем не родившимся на свете.
Потому что отрицание – единственный способ их проявления во мне.
Как недумание для меня – единственный способ проявления подлинного себя.
У них невозможный характер.
Характер сварливой старухи.
Потому что ситуация у нас такая.
Такие отношения.
Взаимоотношения.
Взаимоотношения неотношений.
Исходные условия неприятия. Неприязнь. Предвзятость.
Хоть мы и родня.
Потому что – родня.
Сказать, как мне живется вашими жизнями?
Как я «ишь как устроился тут, обжился»?
Как осязаю мир незаконно выданным собой?
Как умудряюсь им наслаждаться, набирать полной грудью?
И оставлять в него выдохнутого себя?
Вообще – оставлять себя?
Быть способным понять, что мне это нравится?
Испытывать чувства?
Чувствовать – как испытываю чувства?
Рассказывать, как чувствую, как испытываю чувства?
Как сокращаются и меняют узор мои зрачки, когда до них дотрагивается свет.
Как поет кровь, когда ее красные тельца суетливо трутся о внутренние стенки вен и капилляров. Они поют в соль-миноре.
Как слышу музыкальность в каждом звуке, в каждом шуме, и поэтому каждый – участник моего настроения, соавтор его и соучастник меня. Даже если я не хочу этого.
Как чувствую свою странную разреженность в пространстве, свою облачность,
понимая, что мне не больно, когда сквозь меня без спроса проносится нейтрино.
И как бегут извилисто, кардиограммой, микроискры по моим нейронным веточкам.
Соединяются. Меняют цвета и светимости.
Испускают лохматые микролучики, устраивают всполохи и зарева.
Несимметрично освещают собой близь – окружающую среду меня.
Это странно. Это мучительно. Это против моей воли. Это приятно. Так зарождается мысль.
Мысль, которую я формулирую. Прямо сейчас.
И мысль о том, как я не хочу формулировать мысль.
И мысль о том, как я проигрываю в своем нехотении формулировать мысль.
Под шепчущее тепло моих копошащихся кровяных телец.
Разогнанных до шершавого минора ответственно-услужливым сердцем.
Мысль, которая сразу же становится достоянием мира.
Потому что о ней как минимум уже знает нейтрино.
Я чувствую ее молекулярную структуру.
Почти осязаю, как кожей, внутренностью себя.
В ней есть молекула солнца и молекула музыки.
Мысли расходуют меня.
Убывание думанием.
Обязанность убывания думанием.
Кем-то вмененная мне мучительно-приятная обязанность безостановочного убывания думанием.
Вот что такое жизнь.
Сказать вам все это?
И это все осудили бы?
Ну и осуждайте.
Ну и ворчите себе.
А вы сами так попробовали бы.
Оставили бы свои капризы.
И встали бы на мое место.
Пожили.
Бы.
Попользовались бы вам-непредназначенностями.
Посопротивлялись бы наглеющему окружающему веществу.
Поиспытывали бы это нескончаемое состояние прокуренности.
Посходили бы с ума от тоски по нетронутости.
От тоски каждой мурашки своего затасканного себя.
Вы же все прекрасно знаете.
Других шансов появиться, кроме как ТАК, у меня не было.
Меня же ни о чем не спрашивали.
Точно ли мне сюда, надо ли мне сюда, не рано ли, выдержу ли.
Все решили за меня.
Даже перед фактом не ставили.
Мало того что решили, так еще дело вон какое сшили.
«Мама» было вторым словом, которое я сказал. Первым было – «Эх ты ж. Как же так?»
Сам до всего доходи. Сам все осознавай. Маши кулаками после драки. Крючься любознательностью. Выкашливай собой мокротную непоправимость мира. На всеобщем слепящем обозрении, как в операционной, – перед столькими вами.
Так же нельзя: живи, и все тут, ничего не попишешь.
Это ж несправедливо – прежде чем родиться, не дать подумать.
Подло же это.
Но с другой стороны: а если б дали?
Не грех ли это – самонерожденность?
Пожалуй, хуже, чем самоубийство.
Только с ДРУГОЙ стороны.
С той. С вашей.
И да, вы же тоже могли не-родиться вместо кого-то.
И на ВАС могут найтись брюзги.
Вам тоже может кто-то предъявить.
За ваше пусть неслучившееся, но самозванство.
За то, что, хоть и не жили, а все равно скомпрометировали себя и все равно должны.
То, что оно не случилось, ТЕМ ведь вовсе не аргумент.
Они о нем слыхом не слыхивали.
Человек же человеку вечность, помните?
Вот и выясняйте там, кто правее, нерожденность с нерожденностью.
Тешьтесь вашими воспаленными желчностями.
Доставайте, показывайте, меряйтесь угрюмыми непроисходимостями ваших пространств.
Чья – богаче.
И чья – скоропостижнее.
Расскажите им, как у вас там систематизировано все, какой порядок везде. У них точно такого нет.
Откройте им глаза – как не существовать правильно. Презентуйте им стандарты и каноны вашего отточенного небытия.
Покажите им штабеля – в геометрической прогрессии пополняющиеся новыми вами.
Вы же так стремительно не рождаетесь. Так нарастающе. Никому не угнаться. Вы же уникальные.
Перепись давно бы уже устроить. Не-населения.
Невстреченностей. Несудьбоносностей. Себе подобных в последующем никогда невоспроизведенностей.
Вас же там, наверное, уже целое человечество.
А сколько еще будет. В будущем несуществования. В будущем скопившегося никогда.
Человечество подсвеченных венчиков.
С маркировкой – сделано в Освенциме.
Да, знаю, что скажете.
Перестань. Не позорься.
А ведь вы даже и не знали бы, что он такое, если б родились.
Его тогда и не случилось бы.
Счастливые.
Бы.
О нем знаем только мы.
Это НАША нагрузка. Наше эх ты ж.
А я бы мог за вас походатайствовать.
Перед теми, кто предъявил бы вам.
Я же ценный свидетель.
Пострадавший – уж нескромно говорить.
Жизнь – она тоже имущество.
Ею можно владеть.
Ее можно иметь в личной собственности. Законно. Незаконно.
Ее можно награбить.
Ею можно обездолить.
На одну ее единицу может быть толпа жильцов.
Всех в одну не пропишешь.
Всем в одной не ужиться.
Хотя ей самой-то все равно.
Сказано же – жизнь цинична.
И в этом я протестую против нее.
Ей же безразлично, кто всем этим будет пользоваться.
Кто именно будет жить.
Какие будут у нее имена.
У нее одна цель – продолжаться.
И все средства ей хороши.
Освенцим так Освенцим.
Война так война.
Все равно кто-то победит.
Все равно кто-то выживет.
Ведь это все люди проделывают – с людьми, никто не выходит за грани человечести. А ей только это и надо. Она не брезглива.
Ей лишь бы было вещество, в которое можно вселяться.
Которое можно заставить дышать.
И это бесчеловечно.
Боль – аргумент твоей телесности.
Она обозначает тебя в мире.
Как мысль, вложенная в слово.
Это кричит в тебе бытие, подтверждая тебя до высшего предела.
Боль – тоже мысль.
Острота твоей самоидентификации.
Оно все это время болело там.
Я чувствовал, но не понимал это как боль.
Воспринимал как часть жизни, ее условие.
Меня все тихо устраивало.
Никто же не спрашивает нас, хотим ли мы дышать, не устаем ли от этого. И не тяготит ли нас вечная гравитация. Тяжесть тела. Обязанность сопротивляться ей. И всему миру.
А понял – только когда оно на миг перестало.
А затем возобновилось с прежней силой.
Пауза бытийной невесомости. Тишина взрыва.
Ах как, оказывается, было больно.
Ах как, оказывается, это кричало. Я – кричал. Сотрясался от возмущения. Протестовал против такого себя. Бился в припадке самонеприятия.
Тишина оказалось не тишиной – после того как настала настоящая тишина.
Как бесчеловечность, отмененная другой бесчеловечностью.
Так я узнал нелинейность жизни.
Что старею в прошлое.
Так я узнал свое освенцимство.
А если и эта тишина – не тишина?
Ах как действительно хочется верить в свою уникальность.
И в то, что больше никто никому ничего не должен.
Я понял, почему мне, которого так много у меня, не дали управлять собой.
Потому что нельзя мне доверять.
Потому что это так хлопотно.
Это требует самодисциплины.
Этим можно утомиться.
Это может осточертеть.
Мне просто не хватит усидчивости.
Потому что можно заботливо-непринужденно похлопать себя по груди и сказать –
отдохни, расслабь свои атомные связи, побудь в вечности. НЕ-ПОБУДЬ.
Потому что можно дорыться до своих самых первых атомов, которые когда-то для чего-то согласились стать мной.
Потому что можно наплевать на свою алчность и начать безрассудно делиться жизнью с другими.
Потому что можно умереть просто оттого, что однажды забудешь, как жить.
А жизнь против этого.
У нее на тебя свои планы.
Но зато я наделил этой способностью – их.
Хоть ЭТО у меня получилось.
Жизни ведь туда не добраться.
Я сделал так, чтоб их у себя было больше, чем меня у меня.
Как никого больше ни у кого в мире.
Каждый светящийся волос. Каждая золотая нить. Колыхание каждой прядки.
И до сумасшествия сердобольный мир.
Каждый звук – учтиво спрашивающий у встреченной барабанной перепонки, можно ли ее коснуться. И если можно – то сколькими децибелами.
Каждый кубик пространства – проявлявший заботу и переживавший, если доставлял кому-то собой неудобство, притеснял кого-то.
И им стало некуда деться.
Я не дал им ни единого шанса на безответственность.
Я вероломно напал на них бациллами совести.
О которой они до этого понятия не имели.
От которой не умели защититься.
Я торжествовал.
Но они нашли чем ответить.
Они смогли меня удивить.
Они предъявили мне то, чего я не совершал.
То, что они совершили сами.
Ведь я сам наделил их способностью придумывать.
И они придумали – ДРУГИХ.
Сублимировали негатив своего никогда – так, наверное, могли бы сказать психоаналитики. Да и физики, пожалуй, тоже.
У них хоть какой-то шанс был на реальность, если б история пошла по другому пути.
Они проявлялись хотя бы сослагательно. У них всегда при себе было «бы».
А у тех – все было безнадежно.
Никакого другого пути.
Для тех даже слова не полагалось.
Небывание усугубилось неназываемостью.
Но они все же их придумали.
Для чего?
Превзойти меня в недавании шансов?
Чтобы был кто-то еще ущемленнее?
Самоутвердились? Утешились?
Компенсация морального ущерба?
Так же, наверное, легче не жить.
Нет.
Они рассказали им про МЕНЯ.
Они показали им на меня и сказали: вот оно как. Вот ЭТОТ.
И тоже настроили их против меня.
Защитили от меня свою неприязнь. Спрятали ее на стороне.
И мой мир каким-то образом узнал об этом.
Наверное, нейтрино донесли.
Они же вездесущи.
Но самое главное – они отнеслись к этому делу увлеченно. Как и положено. Очень увлеченно.
Они сделали все гораздо естественнее, изящнее. Лучше меня.
Они умудрились научить их чему-то.
Особенному.
Адаптации.
Маленьким эволюциям.
Они научили их чуять сны.
Как самое нематериальное проявление материального.
И улавливать их.
Как запахи. Как кислород.
Вдыхать ими.
Снами человечьей реальности.
Распалившейся человечестью.
Никогда не видя этот мир – владеть снами тех, кто его видел.
И давать им гулять в себе. Разгуливаться.
Встречаться. Соединяться.
И подбрасывать равномерно кусочки одних снов в другие.
Мякоть пахнущих тычущихся осмыслинок. Посчитанных и взятых за единицы измерения.
Дозировать и филигранно, как алхимики, смешивать чужие людские укромности.
Структурированную наготу чаяний. Закоулки до неприличия личного. До бесконтрольного урчания, как съеденную еду.
Как вливать съеденное в чужое съеденное.
Знакомить то, о чем никто никогда никому не рассказал бы.
Бы.
Чтоб просыпались люди в смятении, смотрели на себя в зеркало и причитали – что ж это такое! откуда это все? стыдно-то как. господи.
И сожалеть в азарте – а сколько всего до них впустую приснилось, пропало зря безвестно.
И всем этим – косвенно участвовать в мире.
И через все это – проявлять себя.
Подсматривать в мир.
Подслушивать.
В эхах скопившейся тишины.
ДРУГИЕ стали их порами. Органами чувств.
Чувств вторичного отражения.
Стали их самым важным делом на свете.
***
Стыдно, да.
Стыдно это говорить
и неприятно –
неприятно и для меня, и для вас –
но у меня нет другого чувства, кроме благодарности.
Иначе придется опровергать себя. Со всеми бытийными вытекающими.
Я так долго рылся в чувствах человечества и не нашел ничего подходящего.
Я так долго вынашивал это и одергивал себя: аккуратнее, не перегни, осудят же.
Но все же сделал заступ в этой этической тесноте.
БЛАГОДАРЮ ВАС.
Иначе я обязан признать, что меня нет.
Осознать, что мне нечего осознавать. И нечем.
БЛАГОДАРЮ ВАС.
Всем осуждением того, что с вами сделали.
Что с вами сделали тем, что с вами не-сделали.
Всей своей растерянностью от этого.
Всем своим боящимся мыслеиспусканием.
И ПРОСТИТЕ меня за то, что благодарю.
И это – единственная за всю мою жизнь МОЯ мысль.
И из всех моих неудобных чувств – самое удобное.
Все остальное – бессовестный плагиат.
Всмотритесь, вслушайтесь, вдохните, вкусите – сопереживите –
как снова пасмурно и сыро у меня за окном.
По обе стороны окна.
Обоюдное уныние.
Рутина обжитой абсурдности.
Дождь, увлекшийся в монотонности до того, что забыл, что нельзя идти сквозь стекло.
И не хотящий становиться мною суп с клецками.
Демонстрирующий мне это самовольным урчанием.
Нравящийся себе тем, что он – суп, сам по себе.
И массовая забастовка всех бытовых электроприборов,
обязанных, но отказавшихся создавать для меня уют.
Будто меня, собранного не стык в стык, такого бытийно неуклюжего,
даже они могут забраковать и саботировать.
Будто сам я – неудобство для них.
И эта музыка, такая отчуждающая –
подхватывающая, как пыль, мириады меня,
и разносящая их друг от друга все дальше. Куда даже рыбины не плавают.
И чувство постоянной недоделанности от всего, что я сделал вчера.
И неспособность всех совершаемых действий совершаться.
И поэтому вчера никак не хочет переходить в сегодня.
А только скапливается. И разбухает.
Непрошедшим. Неокончательностью. Событийной неистекшестью.
Стоящих в сторонке маленькими недожитостями-бессмертиями.
И вечная, вечная, вечная
усталость мира от этого.
И только моя пожизненная привычка
немного успокаивает, смягчает, выравнивает все –
и говорит мне – можно жить –
привычка и притертость к тому давнему далеко,
где пышет тяжелыми парами и двигает в сумраках внутренние механизмы
и все так же спокойно множит привычные непоправимости
меня знающий, ко мне не безразличный,
с соль-соло моей крови синхронизированный город-призрак.
Всемирная глухомань.
Блуждающий эпицентр.
Зыбун.
***
Вот еще раз дрогнуло мое уютно-безотказное сердце.
Вот еще раз.
В который ожидаемый и не последний раз.
Какая бешеная мотивация биться.
Оно знает, что должно мне.
Хоть и не знает, что этот долг так убийственно ограничен – 2,5 млрд.
И где-то в прошлом – снова что-то изменилось.
В пламени миллионов свечей дымно колыхнулся один язычок.
У бесконечного слова «пышет» нет прошедшего времени.
Эх, как жалко.
Жалко оставлять эти мысли, когда закончусь.
Я ж сроднился с ними.
Я ж так убыл, пока все это думал. И так нехотя излагал здесь.
Издержался так.
Мысли прожили меня.
А их бы дальше копить.
Их до ума довести бы. Довынашивать.
Из них что-то может получиться.
Еще бы немного бессмертия.
Дайте мне мозг.
Дайте мне еще чей-нибудь мозг.
Свидетельство о публикации №226091202130