Царь, царевич. Концовка четвёртой части

В тот год в Москву зима пришла как обычно, в октябре — а не как о прошлый, когда первый снег с морозом лег в середине сентября. Реки ещё не стали, и огромному поезду в Новгород пришлось отправиться подмерзшими дорогами: когда по берегам рек, а когда и прямиком через безлюдный бор. Иван ехал то в возке, беседуя с каким выбранным спутником, то забирался в седло. Трусил в окружении суровых бояр, надменных дьяков, множества подьячих, не теряющих своего захлопотанного вида и в пути. Отменно зубоскалили дворяне: эти молодцы, берут на себя долг полить однажды землю кровью — и понимаемая ими близость смерти или увечья горячит им дух, разгорается на их лицах любовью к нему, государю.
     Впрочем, ныне битвы не предвидится. Великий князь идёт этой слишком хорошо знакомым им всем путём не научающим походом, но для справедливого суда. Оттуда вдруг прибежали жалобщики, отряженные житьим людом и чернью. Били челом, размазывали слёзы, сказывали о кровавой обиде, устроенной новгородскому люду новгородскими же боярами. Просили московской справедливости, ибо уже не верили своему суду.
     После обстоятельной думы с припоминанием древних и новых договоров, с подробными рассмотрениями и злорадными смешками, решили оказать Новгороду эту княжескую службу. Взяв ратных всадников с собой как для похода. Пущай там лишний раз на них посмотрят.
     В Волочине, некогда служившей границей между Новымгородом и Низовскими землями, а теперь перетянутой на себя Москвой, их встретили ещё одни посланцы от жалобщиков да софьянин со спутниками. Для чести Святой Софии вперёд к государю пригласили её посланника.
     Снаружи крутила позёмка, резкий ветер находил, как продуть любую одежду, а в просторном странноприимном помещении монастыря тепло и уютно. Сквозь духоту и въевшийся конский пот пробивались запахи благовоний; в углу, совсем уж по-домашнему, потрескивала печь.
     — Здравствуй, Василий Микифоров сын Пенков, — с отчётливой жёсткостью произнёс Иван, когда софьянин, как ему было условлено, по московскому обычаю коснулся челом пола. — Поведай, что владыка Феофил велел мне передать.
     Тот, кряхтя, стал поднимать своё грузное тело. Его глаза озадаченно бегали по лицам величаво восседающих на лавках московских бояр и княжат.
     — Владычное благословение на правду и справедливость, — заученно ответил посланник. — А ещё подарки тебе, великий князь московский Иван Васильевич.
     Стоявшие у входа его спутники тут же двинулись вперёд, сгибаясь под весом резного дубового сундука. Поставили его перед Микифировым. Тот поднял крышку и стал, одна за другой, вынимать оттуда драгоценности, торжественно объявляя каждую и показывая всем присутствующим. Затем он отдавал её по очереди подходившим великокняжеским слугам. Перед взором мелькал в серебряном окладе деисус, вырезанный из рыбьего зуба; золотой ковш, щедро украшенный жемчугом; окованные серебром рога; ганзейские золотые монеты… В комнате с щедро зажженными монастырём свечами стало вовсе ярко и приподнято от игры солнечного золота и лунного серебра. Бояре, которым вся эта роскошь будет доступна только любованием, то кряхтели, то замирали.
     Даже Иван, давно уж научившийся видеть в подобных диковинах не столько дивную красоту, сколь имеющиеся в них возможности власти, дал захватить себя восторгу. Но ненадолго: привычка к бдительности пробудила его. Чары развеялись.
     — Передай владыке Феофилу мою благодарность, — сказал он, с неудовольствием учуяв хриплость своего голоса. — Что же он в ответ желает от меня, своего справедливого и милостивого государя?
     — Он не говорил называть тебя государем, — побледнел Микифиров. — Но владыка просил тебя, великий князь московский господин Иван Васильевич, принять его гостеприимство в Детинце. Не все в Новегороде будут рады видеть тебя, господин, однако совсем иное дело Святая София.
     — У меня, великого князя московского и новгородского, есть своё Городище. Там кров себе и найду. Мои же ратники расселятся по окружающим монастырям.
     — А государя надобно именовать государем, — с бесконечным терпением добавил Стрига. — Есть у вас, новгородцы, государь, великий князь московский, и иного не будет.
     Микифиров на мгновение замер, будто заяц:
     — Тогда владыка велел меня просить тебя, великий князь московский господин Иван Васильевич, разделить его хлеб-соль.
     — Посмотрю на месте. Как бы не оказаться мне у вас слишком занятым, разбирая скопившиеся споры и вынося суд. Раз Новгород сам себя рассудить уж не способен. За эту службу ему придётся расплатиться со мной.
     Иван твёрдо кивнул, подтверждая тревогу посланника и опасения его владыки. Не одно письмо от него уже ушло Святой Софии, с требованием отдать под государеву руку иные владения той. А что ж делать, если сколько веков пухнут монастыри посмертными вкладами — каждому ж его душа дорога. Давно он задумывается над тем, чтобы забрать в своё государство самые жирные угодия тех. Его, конечно, отговаривают, мол, негоже обижать свои монастыри. Ну а тут же не свои, тут — новгородские. Тут даже его архиереи всерьёз слова против не сказали.
     — Должна будет Святая София передать мне часть земель, — приговорил Иван. — Напомни владыке эти мои слова.
     Посланник сипло задышал; крепкая его грудь подрагивала, приподымая окладистую бороду.
     — Чем же провинилась перед тобой, господин великий князь, Святая София? — треснувшим голосом спросил Микифиров.
     — Государем отказывается он меня признавать, — с тихой ровностью отмерил Иван. — А отсюда до крамолы и бунта всего один шаг.
     — Нет ведь такого закона в старине…
     — В старине не было, — кивнул он потерянному собеседнику. — А теперь есть.
    
     Предположение о том, что дорога великого князя будет выложена множеством обид и горьких слёз, оказалось верным. Отсюда путь в Новгород замедлился, ибо к ним сбегались всё новые жалобщики — и житьи люди, и чернь, и смерды, и даже обитатели монастырей. Новгородцы прорывались сквозь охрану, бухались на колени в истоптанный грязный снег, били челом. Писцы скрипели перьями, записывая исковые заявления, торопились успеть в короткий светлый день. «Великий князь привёз правду!», шумел худой люд; дьяк Василий Мамырев прилежно разбирался в обстоятельствах дел, каждый день докладывая самое важное. Некоторые имена обидчиков повторялись у разных жалобщиков. Рос список тех, кому не удалось бы уйти от наказания.
     Однажды Мамырев доложил: появился доносчик, мол, некоторые из новгородских бояр состоят в переписке с Казимиром или с панами его рады.
     — Кто? — нахмурился Иван. — Доносчик здесь?
     Мамырев ввёл его. Тот, ломая в руках шапку, повторил свой сбивчивый сказ. Иван внимательно выслушал, сопоставляя имена со своим списком. Повторились все, кроме двух.
     — Посадник Иван Афанасьев и сын его, Алфер, — вопросительно произнёс Иван.
     — Митько Рваный, с Кожевников, своими ушами слышал, как они о том переговаривались, — прохрипел доносчик; он то и дело нехорошо покашливал.
     — Приведёшь мне потом этого Митьку, — сказал Иван Мамыреву, когда доносчика увели. — И проверь все жалобы, нет ли там чего на Афанасьева.
     Казимир, Казимир, с его Литвой и с Польшей… Да, нынеча не давеча, когда Литва высилась великаном над всеми соседями, то высокомерно покровительствуя Москве, то чуть не каждый год приходя разорять её земли. С Казимиром с самого начала удалось договориться, никто из них друг друга напрямую не кусает. Но это так, передышка, нужная для ослабевшей Литвы, вдобавок увязшей в войнах на благо Польши. Настоящий мир между Литвой и Москвой невозможен. Ибо на кону — кто из них сможет заявить себя истинным наследником некогда растоптанной татарами Руси и самой Русью?
     Нет у Казимира сейчас возможности громогласно объявить о своих правах. Но именно его литовская держава извечный заклятый враг Москве. Опаснее даже ордынских татар — ибо те лишь убивают и грабят. Олатинившаяся же Литва может однажды прийти к ним и по душу.
     Посему нет страшнее от Новагорода предательства, чем уйти под руку Литвы. Выкорчевать это желание, до последнего корешка! Чтобы больше никогда и не проросло!
     — Что ещё? — заметил Иван всё стоящего перед ним смурного дьяка.
     — Купцы с Днепра вести привезли. Кончилось Феодоро. Взяли его турки.
     …Хоть и предвидел Иван, что не выстоят греки Таврики против османской тьмы, а всё же болью отдалось в сердце. Растерянно крестясь, вознёс короткую молитву. Воистину, последние дни настают. Антихристовы предтечи упрямо растаптывают, одну за другой, христианские державы. Боль, перекрутившись, пронзила сердце тревогой за свою христианскую крепость, чуть ли не последнюю на этой печальной земле.
     — Хан Менгли?
     — Говорят, попал в плен.
     Ох ты ж… Закрыв глаза, Иван потер лицо шершавой ладонью. Падение союзника до сих пор не вмещалось в его мысли. Пытаясь хоть что-то сохранить и благодаря своевременной весточке от Хози Кокоса, он успел отправить хану гонца с предложением убежища у себя — и даже достойного удела, подобно тому, как его отец принял у себя царевича Касима. Со всем уважением. Но Менгли почему-то не воспользовался. То ли не смог вырваться из Крыма, то ли счёл, что справится и сам. Не справился.
     В памяти выскочило и злосчастье тверича Афанасия, через которого пришла та весть от Хози Кокоса. Афанасий выполнил его поручение, пройдя через множество потерь и опасностей. И умер от хвори по дороге домой, почти уже на пороге, в Смоленске.
     Иван ещё в Москве полистал его тетрадь, которую тот догадался записать. Серчал на него за то, что не уберёгся. Не поведал ему лично и об индийских чудесах, и обо всех тамошних державах и государях. Ему и дальше придётся отправлять смышлёных людей опасным путём за тридевять земель, разведывать нужные знания. Тот же умница Мамырев в своё время дошёл до Иерусалима. Но он вернулся, а Афанасий — нет.
     За сотню верст до Новагорода, в Рыдыне на реке Холове, великокняжеский поезд приветствовала уже сама господа. Приехали и те, кого предстояло судить. Иван поглядывал на их торжественно-напряжённые лица. Впрочем, и среди остальных безмятежных не видать. Здешние бояре давно уж отвыкли ходить под рукой карающего правосудия. Посему и не боятся делать заступы за закон, что человеческий, что Божеский. Да вдруг открылось им: найдётся над ними сила, способная вынести приговор любому из них. Есть, оказывается, и им судья. Иван вглядывался в приехавших бояр — в сменяющиеся в них мысли, в тяжесть завладевшей ими оторопи, в зарницы полыхавшего гнева. Конечно, им заранее жаль груд серебра, которым они расплатятся по его приговору. Но больше всего их подбешивает, что их, хозяев Новагорода, будет судить тот, кто не из круга. Не сродственник, не кум, не сват. Они вздрагивали, бледнели, багровели, — предчувствуя не столько тяжесть чужой руки над своей шеей, сколько само её приближение. Временами в прищуренных глазах будто метались запертые в клетке матёрые волки.
     Море их ожесточения накатывало на Ивана густеющими волнами, грозилось сбить с ног, утащить в глубь сомнений, чьё настоящее имя — страх перед возможными последствиями. Чувствуя, как он начинает ответно щериться, Иван сжимал губы, накидывал на чело царственной тишины. Ему предстоит труд превратить их злобу в страх, самоуверенность — в покорность. Самому при этом не выходя за пределы справедливости и правды.
     Господа привезла в дар бочки красного и белого вина — он в ответ устроил им царское угощение. Винные пары не размягчили ожесточения; здравицы поднимались должные, с нужной частотой, только и в них проступало рычание. Иван то и дело прибегал мыслями к мощи своих полков, а особенно к той ликующей надежде, с которой его встретила чернь этой земли. Что ж, истончила новгородская господа свою собственную опору, сломала насилием, выела неукротимой жадностью. Они сами, своим нежеланием думать не только о личных прибылях, но и о подвластном им податном люде, подвели себя под его длань. Понимают ли они это? Вряд ли. Иван отрезал полоски мяса, макал их в горьковатую новгородскую соль, упрямо пережёвывал жестковатые волокна.
     — Было давеча по всей земле знамение Господне, луна сделалась красна, — будто уловив его мысли, с печальной укоризной заговорил Феофил. — А после и вовсе закрылась такой тьмой, что звёзды воссияли, как в новолуние. И узрели на небе скорбящую Богоматерь, и стон и моление стояли по всему Новугороду.
     — Господи, помилуй, — невозмутимо сказал Иван самое простое, что можно было ответить, и потянулся к студню.
     — Грядёт предсказанное, — жёстче продолжил владыка. — Дни исчитаны. Скоро мы все предстанем на высший суд. Сим знамением Господь в великой милости своей напоминал нам о том.
     Иван хмуро глянул на него, ничего не ответив. Зато на следующий день, когда они выехали, он пригласил архиепископа в свой возок, для важного разговора. Коротко напомнил, чего от него ждёт: передачи большей части монастырских земель в его собственное владение. Феофил бледнел, увещевал, укорял. Иван оставался твёрд, зная, что нет у Феофила возможности защититься от его требований. А у него самого нет ни малейшего желания выпустить из рук Новгород, наконец-то треснувший под силою Москвы.
     Все издавна переезжавшие в Первопрестольную греки подробно и тщательно выспрашивались обо всех перипетиях Царьграда; о том, как там выстроено правление, какие ошибки совершали василевсы, с какими соседями заключались союзы… Важное записывалось. Иван читал эти старые листы, слушал наставления отца, да и сам немало беседовал с нынешними понаехавшими греками. Долгое падение империи, величественное даже в своём крахе, давало обнаружить причины происходившего. Одну из них не разглядеть было просто невозможно: Венеция. Купеческая, предприимчивая, задиристая Венеция, некогда взраставшая под защитой Нового Рима. Её дожи, окрепнув, так сумели договориться с василевсами, что своей торговлей на земле империи выпивали все силы из той. Когда же империя попыталась сбросить с себя этих пиявок, Венеция натравила на неё очередных крестоносцев. Впервые пали неприступные стены Царьграда, и кровь текла его священными улицами. Тогда же были разграблены неисчислимые сокровища румеев. Большую их часть уволокли на болота Венеции. Не скоро, но сумели Палеологи выбить латинян. Однако разорённая держава так и не восстала из пепла, снова пав под ударами упрямых осман.
     Отец, неизменно сердясь, рассказывал ему это, каждый раз не забывая указать, что и у них есть своя Венеция, торговая держава на болоте. Отец сам знал, и его научил: коли не хочет Москва разделить судьбу Царьграда, свою Венецию нужно надёжно обезвредить.
     И Иван, скользя взглядом по пролетающим мимо возка зарослям невысокого кустарника, перечислял Феофилу те монастырские владения, которые придётся передать ему, великому князю московскому.
     — За что ты так караешь, господин великий князь? — взмолился тот, бархатистым шёпотом, прозвучавшим в лад умиротворяющему скрипу повозьев. — Разве шёл я когда против твоей воли?
     — Ты сам, владыка, нет, — признал Иван. — А твоя Святая София — вечно на это настроена была. Смотри, сколь тебе довелось вынести за то, что не идёшь ни против меня, ни против митрополита. Вынести от господы. Да и от своих софьян, тоже. Знаешь же, чего хотят сильные новгородцы… И вот, преставишься ты однажды Господу, — жёстче продолжил Иван свое рассуждение. — Появится новый владыка Святой Софии. А за ним ещё. И многие ли из них откажутся выставить владычный полк против московских ратей? Как это давеча сделал ты?
     — Вот оно что: наша тяжёлая рать, — после молчания заговорил Феофил, с заблестевшим капельками пота лбом. — Да, тяжела она разбиваемому ею врагу. Кто вынесет её удар железными пиками?.. Но тяжела она и кошелю того, кто ею владеет.
     — Именно, — утвердил Иван. — И невесть в чьи руки однажды попадёт это грозное оружие. Не будет у Святой Софии столь вызывающего богатства — не станет у неё сил и выставлять свои рати.
     — Есть у нас и враги, — кротко напомнил Феофил.
     — Против них придут мои войска… Да и вообще, рати с походами — не владычное это дело. Богу Богово, а кесарю кесарево. Этому сам Христос нас учил.
     Иван перекрестился, ощутив чувство подмоги. Санный обоз катится уже по обжитой местности, с дерновыми крышами изб и столбами печного дыма. Всадники его охраны, сменяя друг друга, выбивают шпорами лихую скачку. Обычно в поездках он обходится без конного окружения, ради скорости, но здесь, в Новгородской земле, нельзя не показать их удаль и лихость.
     Великокняжеский двор остановился на Городище. Слуги суетились, обустраивая его, кое-как отстроенный после последнего пожара. В избе, отведённой подьячим, принимали челобитчиков. Среди них, правда, стали попадаться подозрительные на наветы, с желанием нынешним судом поквитаться с кем мешающим себе. Иные вовсе заявлялись без дела, потолкаться, посудачить, поглазеть. Вдобавок приходили уже жаловаться и на случающееся насилие со стороны московских ратников: те не особо окорачивали свои желания, слишком привыкнув грабить местных в прежних походах.
     Суд устроили на открытом пространстве Ярославого дворища. Наспех поставили навес для великого князя — но только для него. Попытка господы соорудить такое же себе тут же нарвалась на грозный окрик. Иван сидел на возвышении, в привезённом с собою резном и многоцветном кресле, завернувшись в обитый бархатом кожух: навес защищал только от падающего снега, но не от ветров, долетавших с моря. Рядом с ним высились четверо белоснежных рынд с серебряными топориками. Новгородцы охали и крестились, завидя такое чудо. Спас на алом стяге тоже напоминал, кто к ним пришёл. В нужных местах расставлена охрана. Господа восседала на своих лавках, неуверенная, сердитая. Иные грызли ногти, покудова не спохватывались. Жители заполняли втекающие в дворище улочки, а то и по-молодецки забирались на заборы и крыши.
     Владыка Феофил ведёт молебен с прошением Божьего благословения на справедливость и на правду. Звон колоколов, тысячи крепких голосов, возносящих ту же молитву. Всё звучит грозным гласом Божьим, пробирающим до костей.
     Это чувство единения в Божьей воле хорошо знакомо Ивану, но теперь оно случилось и в Новегороде, буйном, своевольном, упрямом. Крестясь, шепча молитву, он ощущает крепнущую гордость от того, что и эта земля не потеряна ни для Господа, ни для него, государя.
     После молебна, когда сам воздух ещё неслышно звенел ангельским присутствием, Иван принёс присягу церкви и народу послужить им правым, нелицеприятным, справедливым судом. Ему поверили — это было видно по горящим глазам одних и по заледенелости других.
     С листом в руках выходит подьячий и густым, мощным гласом почти поёт, как дьяк с амвона, иск жителей Славковой и Никитиной улиц.
     — …Были избиты, а некоторые до смерти, многие уличане, — поднимается жалоба вверх, разлетается иными голосами всё дальше и дальше по невидимой отсюда толпе. — Разграблено их имение, животов людских на тысячу рублёв взяли, а людей многих до смерти перебили…
     И начинается разбирательство, вызываются и допрашиваются уличане, посадники, челядь, какие свидетели. Все они, в присутствии владыки, целуют крест говорить только правду. Прежний степенной посадник, Василий Ананьин, устроивший то нападение на уличан, топорщит бороду, гневно озирает чуть ли не улюлюкующую толпу. От него уже приходили заискивающие посланцы с щедрыми дарами. Впрочем, как и от множества иных бояр и посадников.
     Выслушали это дело, началось следующее. Тоже касающееся Ананьина, ибо это его белый человек, староста Федоровской улицы Памфил со товарищи, напал на дом бояр Полинарьиных в Плотницком конце.
     — Людей у них перебили, а животы разграбили, а взяли на пятьсот рублёв, — возвещает подьячий.
     И снова зовутся для допроса люди, снова клятвы и свидетельства когда корявые, когда многословные, когда, выясняется, и неправдивые.
     Так продолжается день, второй, третий… Меняются подьячие, писцы, охрана, рынды — и только он, Иван, почти недвижно сидит в кресле. Слушает, вникает, ловит на лжи. День идёт за днём, зеваки постепенно отсеиваются, устав и от этого развлечения. Рыдают вдовы, потерявшие своих кормильцев. Пограбленные взахлёб лаются с обидчиками. Вечерами на Городище приходят подсудные, кланяясь подарками.
     Иногда из Москвы прилетает гонец, с письмом от сына. Иван вычитывает важные новости, раздумывая над некоторыми. Отвечает на вопросы, велит что сделать. Падение Менгли, снюхавшийся с турками Ахмат, слабеющая Астрахань — всё это вместе грозит новым походом Орды на его Москву. И, тем не менее, он остаётся здесь.
     Наконец, иски слабых против сильных подходят к концу. Всё выслушано, все расспрошены. На обсуждениях с владыкой и с господой, не запятнавшей себя насилием, порешили, какими деньгами будут откупаться виновные.
     И вот он, последний день суда, вынесение приговора. Снова, как в первые дни, с верхом заполнено Ярославово дворище. Сквозь прохудившиеся тучи в происходящее близоруко вглядывается хладно-белый лик Божьего Светила. На подтаявшую было землю за ночь улёгся толстый, колючий, упрямый слой инея. Впустую устроившись на скупо освещённом клочке дворища — ещё долго солнцу не греть, — зачитывает тяготы приговора подьячий. Время от времени люд взрывается радостными криками с подбрасыванием шапок. Виновные со своими присными ёжатся, то и дело втыкая взгляды в грязный настил под ногами. Иван оглядывает их огрузневшие лица, под смурностью которых всё же угадывается упрямый гнев. Значит, надо выкорчевать крамолу, до конца.
     Завершился благодарственный, до слёз, молебен. Иван кивнул своим. Непростая задача предстоит его служилым: когда все разойдутся, поймать винновых против него посадников, не вызвав сопротивления и кровопролития, и тут же в железах отправить в Москву. Шесть имён им сказано: Василий Ананьев, заводила того нападения на уличан. Фёдор Борецкий-Дурень, Богдан Есипов, Иван Лошинский, вместе с Ананьевым сугубо виновные в насилиях. К ним ещё отец и сын Афанасьевы, те, что обнаружились лишь в сношениях с Казимиром.
     Иван вышагивал по горнице своего убогого терема на Городище. День уже обессвечивался, но ловкий восковой караул стойко охранял горницу от тьмы. Его ближние сидели по лавкам, грелись у печи, шептались между собой: жадно ждали вместе с ним новостей. Временами Данила Холмский вытопывал наружу, оставляя за собой ещё большую тишину. Вскоре возвращался, угрюмо отмахиваясь от их взыскующих взглядов. Иван продолжал вышагивать, почёсывая ногтём скулу. Не д;лжно быть беды — уж слишком ликовал люд вынесенному приговору. А без этого простого люда посадники ничего противопоставить пришедшему с ним войску не смогут. И всё же он опасался услышать набат вечевого колокола, в который раз мысленно перебирая: обо всём ли продумал, всё ли учёл.
     — Выполнена твоя воля, государь! — торжествующе возвестил Данила Холмский, прямо из проёма дверей.
     Иван обернулся к нему. Новоиспечённый боярин — недавнюю опалу Иван решил загладить возведением Холмского в этот чин — топорщит бороду с видом въедливого упрямства.
     — Всех ли взяли? — первым делом спрашивает он.
     — Всех! — во всю пасть лыбится тот. — Вывезли их за стены города.
     — Без шума ли прошло?
     — Никому даже скулы не пробили.
     — Благодарствую за службу, — покачивает головой Иван; живот требовательно урчит. — Однако я проголодался. Вы, чай, тоже…
     Наконец, в горнице становится шумно: тот самый уютный, тёплый, расслабляющий гомон между окончанием трудного дня и предвкушением долгожданного телесного насыщения. Стольники вносят блюда и чаши, расставляют по накрытой скатертью поверхности. В горнице щедро разливается дух приближающегося весёлого пиршества, раскатывается боярским смехом, утверждается занявшимся своим делом песенниками. Вскоре один из стольников, кланяясь, приглашает их за трапезу. Иван оглядывает его румяный вид — в обязанности того входит заранее пробовать всю еду — и усаживается, дозволяя остальным занять свои места, по чину и родовитости.
     Они не успели толком унять голод, как дьяк Мамырев склонился к его уху.
     — Во дворе владыка Феофил с посадниками… Просят пред очи…
     Вздохнув, Иван кивнул позволение. Топот множества ног внёс в горницу дородных новгородцев.
     — Великий господин Иван Васильевич! — начинает речь Феофил; в расширенных его очах бьётся неподдельная тревога. — Что же твои мужи позволяют себе!
     — По моему повелению то было сделано, — негромко впечатывает Иван. — Воров поймали. Вы же садитесь, гостями будете. Тебя, владыко, за честь почту за свою трапезу.
     Сидевший рядом с ним Стрига, мгновенно сообразив, отодвинулся в сторону, освобождая место. Новгородцы, устроив бурное обсуждение взглядами и короткими шёпотами, не стали противиться приглашению. Посадников принялись рассаживать; архиепископа, с поклонами, проводили до великокняжеского стола.
     — Угощайся, владыко… вот, гусиной грудкой, — оглядев блюда, выбрал Иван. — Во рту тает.
     — С-суд сегодня закончился на Ярославовом дворище, — запинаясь, проговорил Феофил. — Там был вынесен приговор и оглашена вира серебром. Благодарен господин Великий Новгород господину судье за правду и справедливость. Исполнит он вынесенный — там! — приговор… То же, что случилось после… Как это Новугороду счесть судом?
     — Так же, как и раньше, — вальяжно ответствовал Иван, поглядывая на посадников: те, сердито дыша, пока к угощению не примерялись. — Я великий князь и судия не только для Новагорода, но и над ним. Виновны схваченные в злоумышлениях против меня, своего государя. Понесут за то моё наказание. В научение — и успокоение! — иным, буйным головам.
     — Ты, сын мой… желаешь казнить их? — лицо Феофила будто покрылось изморозью; один из посадников прямо подскочил на лавке, смахнув заодно чашу на колени себе.
     — Если может судья не проливать кровь… — оглядел всех Иван, укрепляясь взглядом. — То пусть и не делает того. Они будут лишены свободы злоумышлять против меня. Этого достаточно.
     Феофил переглянулся со своими спутниками.
     — Сын мой, Новгород молит тебя явить милость к пусть и грешным, но лучшим его мужам. Коли они виновны перед тобой, возьми с них серебром. Они откупятся.
     — Власть на деньги не меняю. А раздумывающие о том, чтобы пойти против меня, должны выучить: откупиться не получится.
     — Как же не получится? — повеселел один из незваных гостей, невысокий, вида кругловатого, даже пухленького. — Какую цену хошь, господин великий князь, укажи! Коли их семьи не соберут, мы поможем. Новгород как-то боярина Порфирия Данилыча с сыном выкупил, восемь тыщ за обоих собрал, во как!
     — Помолчи, не о том речь, — ткнул локтём в бок его спутник. — Уж Борецкие-то и сами бы справились, нам не кланяясь.
     — Замолчите! — хлопнул ладонью по столу Феофил; снова обернулся к Ивану побуревшим лицом: — А ещё лучше, сын мой, бескорыстную милость нам всем окажи. Христа ради. Верни матери сына её последнего, любимого. Уж как Марфа Семёновна убивалась, когда Фёдора её выволакивали. Рассказали же тебе о том, чай?..
     Иван бросил короткий взгляд на Хомского; тот слегка пожал плечами.
     — Ей раньше стоило бы сыновей вразумлять, — ожесточился Иван. — Она же, вместо научения их страху Божьему, подбивала на крамолу. Да на бунт пред законным государем. Много ли добра принесло её неразумное упрямство?
     Архиепископ уставился невидящим взглядом в блюдо перед ним. Иван пожевал губами — и сам принялся за соблазнительно поблёскивающую жиром гусиную грудку. Холмский что-то разухабисто втолковывал сидящему рядом с ним посаднику; тот только и поводил вокруг тёмными колодцами глаз. У стены ладили музыку песенники.
     — А за власть, сын мой, отпустишь их? — почуялся негромкий голос Феофила, чуть ли не шёпот. — Если приму я твоё условие величать тебя своим государем?
     Иван на мгновение замер; тело, уже смягчённое вином, бросило в жар. Если Святая София, в лице своего владыки, примет его полную власть над собой… То там и весь Новгород однажды за нею подтянется. А кто продолжит упрямиться, то лишь их бедой это станет. Но главное-то, главное… Сделай Феофил первый шаг — и иные начнут решаться, один за другим.
     Всё вокруг вдруг вспыхнуло отблесками света, серебром посуды, яркими красками нарядов. Жар ликования, радость исполнения давних мечтаний, дедовых ещё...
     Только нет, нельзя отпускать нераскаянных вражин! Снова ведь начнут подбивать в сторону Литвы А те, увидев его собственную слабину в покарании врагов, куда проще решатся тоже стать ему врагами.
     Иван сглотнул ком в горле. Снова перебрал все соображения… Но как же не хотелось упускать столь щедрое предложение!..
     Вдруг, в выборе из двух сторон, мелькнула третья.
     — Отпустить не отпущу, — утвердил он, внимательно глядя на Феофила. — Но и тебя, владыко, не могу не наградить за смиренное подчинение моей царской власти. Пощажу тебе те монастырские владения, о которых ты, владыко, особо меня молил.
      И он принялся перечислять названия, следя за игрой неизбежных чувств на челе того. Когда ему показалось, что выложенной щедрости хватит, остановился. Да и так отказался, почитай, от половины прежних притязаний.
     — Я благодарен… благодарен своему государю за явленную милость к Святой Софии, — запинаясь с непривычки, проговорил Феофил; уголок его глаза мелко подрагивал. — Но, сын мой, уж прояви царскую милость и ко всему Новугороду.
     — Да половина Новагорода, чай, уже празднует исчезновение Борецкого с Ананьиным, — хмыкнул Иван. — Владыко, ты ж посмотри на своих. Они ж только за себя и боятся. Вдруг я и на них потом так опалюсь… А так, кто из них уж не подумывает подойти к старухе Борецкой с предложением купить чего из владений той? Мол, тяжко её внуку будет все их предприятия-то тянуть.
     — И страх Божий — тоже страх за себя, но сколь много благого исходит человецем от него.
     Иван наклонил голову в благодарность за поучение. Ему меньше всего сейчас хотелось спорить. Сегодня он получил больше, чем рассчитывал ещё утром. Восторженное опьянение играло в его крови: отец только и смог, что научил своих бояр и княжат величать его государем. Он же сам!.. В ушах ещё стоял живой отзвук слов «мой государь», явственно произнесённых самим новгородским архиепископом.
     — Эй! — повернулся он к неразличимым с его места песенникам. — Что-нибудь позадорнее!.. Повеселее!
     Прервав на полуслове свою, и правда, заунывную грусть, голосистые служилые набрали в грудь побольше воздуха — и грохнули плясовую:
     — Нас побить, побить хотели
     На высокой на горе.
     Не на тех вы налетели:
     Мы и спим на топоре.
    
         


Рецензии