Молчание... О Сатире

#интерпретация
(Высокий уровень ! 18+)

ГЛАВА I: ДИТЯ ГНЕВА БОГОВ
Рим, 78 год от основания города
Кровь на мраморных плитах не сворачивалась — она растекалась медленными, ленивыми ручьями, словно сама земля отказывалась принимать это подношение.  Наместник Капуи - Септимий  стоял у входа в родильные покои, и его лицо, обычно бесстрастное, как маска трагического актёра, сейчас покрылось сетью глубоких морщин.
Из-за тяжёлых дубовых дверей доносились стоны — его жена, прекрасная Юлия Домицилла, уже двенадцать часов боролась со смертью, которая пришла за ней в облике нового человека.
— Господин, — лекарь Эпиктет вышел, вытирая руки о окровавленное полотно. Его глаза бегали, как у загнанного зверя. — Ребёнок... ребёнок жив.
— А жена?
Молчание было красноречивее любых слов.
Септимий оттолкнул лекаря и вошёл внутрь. Запах крови и благовоний ударил в нос, смешиваясь с чем-то ещё — тяжёлым, звериным. На ложе из пурпурных тканей лежала Домицилла, её лицо было спокойным, почти умиротворённым. Смерть забрала её красоту, но оставила достоинство.
А рядом, в руках старой повитухи, кричало нечто.
Он подошёл ближе. И остановился.
Ребёнок был мальчиком. Это новоиспеченный отец понял сразу. Но всё остальное...
Его ноги — крошечные, розовые, ещё покрытые слизью рождения — заканчивались ступнями, где пальцы срослись в единую плоть, образуя нечто похожее на копыто. Колени были вывернуты назад, как у животного, стоящего на задних лапах. А ниже пояса, там, где должна была быть гладкая детская кожа, росла густая, тёмная шерсть.
— Что это? — голос Септимия был тихим, почти шёпотом. — Что это такое?
Повитуха, старуха с руками в пятнах возраста, дрожала так сильно, что ребёнок едва не выскользнул из её рук.
— Это... это ваш сын, господин. Это...
— Это не сын, — молодой пьяница и распутник, часто скрывавший свои пороки от супруги смотрел на порожденное ими и собой существо, и в его глазах не было ничего — ни сострадания, ни отвращения, ни страха. Только холодный расчёт. — Это ошибка природы. Это оскорбление богов.
Он протянул руки, и повитуха, поняв его намерение, вскрикнула:
— Господин, нет! Это дитя! Это...
— Замолчи, — молодой аристократ взял ребёнка. Тот был тёплым, живым, и его крошечные пальцы — сросшиеся, странные — сжались вокруг отцовского пальца с неожиданной силой.
Младенец открыл глаза. Они были тёмными, почти чёрными, и смотрели на Септимия с чем-то, что тот не мог определить. Может быть, это было понимание. Может быть, мольба.
— Ты не должен был родиться, — прошептал тот. — Ты — знак проклятия. Ты — доказательство того, что боги отвернулись от моего дома.
Он понёс ребёнка к выходу, намереваясь сделать то, что делали с такими детьми испокон веков — отнести на склон Палатина и оставить там, на милость волков и холода.
Но не успел он сделать и десяти шагов, как небо раскололось.
Молния ударила в храм Бахуса, стоявший на противоположном конце Форума. Ослепительная вспышка озарила весь Рим, и гром был таким оглушительным, что задрожали стены домов. Люди выбежали на улицы, крича и падая на колени.
Он замер, прижимая ребёнка к груди. Младенец не плакал — он смотрел на небо, и в его тёмных глазах отражались отблески пламени.
— Боги говорят, — прошептал кто-то рядом. — Боги говорят с нами!
Из храма Бахуса валил дым. Жрецы, полуодетые, выбежали на улицу, их лица были искажены ужасом и экстазом.
— Это знак! — кричал верховный жрец, старик с седыми волосами и безумными глазами. — Бахус явил свою волю! Он коснулся нашего храма!
Септимий стоял неподвижно. Его ум, острый и холодный, уже работал, просчитывая возможности.
— Знак, — повторил он медленно. — Да. Это знак.
Он посмотрел на ребёнка в своих руках. На сросшиеся пальцы, на вывернутые колени, на шерсть.
— Бахус... — прошептал он. — Бог вина и экстаза. Бог, который не знает границ между человеком и зверем.
Он поднял ребёнка над головой, и толпа, собравшаяся на Форуме, ахнула.
— Римляне! — голос его прогремел над площадью. — Сегодня боги явили нам своё чудо! Моя жена умерла, давая жизнь, но её смерть не была напрасной! Смотрите! Смотрите на дитя, которое Бахус послал нам!
Люди смотрели. Они видели странные ноги, видели шерсть, видели маленькое существо, которое не плакало, не кричало, а только смотрело на них своими тёмными глазами.
— Это не уродство! — продолжал Септимий. — Это благословение! Бахус взял моё дитя и отметил его своей печатью! Он сделал его... полубогом!
Толпа молчала. Потом кто-то — женщина с растрёпанными волосами и безумным взглядом — упала на колени.
— Слава Бахусу! — закричала она. — Слава божественному дитя! Слава Септимию и его дому!
И толпа подхватила. Крик нарастал, как волна, захлёстывая Форум, улицы, весь город.
— Слава! Слава! Слава!
Отец опустил ребёнка. На его губах играла тонкая улыбка.
— Ты будешь жить, — прошептал он младенцу. — Но не как мой сын. Ты будешь жить как... как напоминание. Как символ.
Он посмотрел на жрецов Бахуса, которые уже спешили к нему, простирая руки.
— Как звать дитя? — спросил верховный жрец, задыхаясь от восторга.
Септимий задумался. В его голове проносились образы — древние мифы, легенды, истории о существах, которые были наполовину людьми, наполовину зверями. Существах, которые служили богам, которые танцевали в свите их праздников, которые...
— Сатир, — произнёс он. — Его будут звать Сатир.
Так родился тот, кого история запомнит как первого из сатиров. Тот, чьё имя станет символом. Тот, чья жизнь будет адом, замаскированным под рай.
Но тогда, в тот момент, когда Септимий произносил его имя, ребёнок в его руках впервые заплакал. Не от голода, не от холода — от чего-то более глубокого. От понимания, которое придёт к нему позже, через годы.
Он плакал, потому что чувствовал: его жизнь будет не его жизнью. Его тело будет не его телом. Его имя будет не его именем.
Он плакал, потому что знал — каким-то древним, животным знанием — что он родился в клетку, и клетка эта будет золотой.

ГЛАВА II: ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА

Десять лет спустя
Сатир проснулся от звука шагов.
Он лежал на ложе из мягчайшего египетского хлопка, укрытый покрывалом из шёлка, привезённого из далёкой Серики. Его покои — три комнаты, украшенные фресками и статуями — находились в самом сердце императорского дворца. Слуги, немые и безмолвные, приносили ему еду на золотых подносах и убирали за ним, не поднимая глаз.
Он был принцем. Он был богом. Он был пленником.
Мальчик сел на ложе и посмотрел на свои ноги. Сросшиеся пальцы, покрытые мозолями от ходьбы. Вывернутые колени, из-за которых он ходил странной, раскачивающейся походкой. И шерсть — густая, тёмная, начинающаяся от пупка и спускающаяся к бёдрам.
Он ненавидел своё тело. Но ещё больше он ненавидел то, во что его превратили.
— Доброе утро, божественный, — раздался голос от двери.
Сатир обернулся. Это был Аристид, его главный смотритель — высокий грек с холодными глазами и мягкими руками. Он был одним из немногих, кто говорил с Сатиром. Но даже его слова были пропитаны снисхождением, как вино — водой.
— Я не божественный, — ответил Сатир. Его голос был низким, хриплым — результат долгих лет молчания. Ему не разрешали говорить много. Ему не разрешали говорить вообще, если на то не было воли отца.
— О, но вы божественный, — Аристид улыбнулся, и в его улыбке было что-то от улыбки человека, смотрящего на забавное животное. — Весь Рим знает об этом. Весь Рим празднует ваш день рождения. Весь Рим...
— Весь Рим смеётся надо мной, — закончил Сатир.
Аристид не стал отрицать. Он просто пожал плечами и подошёл к ложу.
— Сегодня важный день, — сказал он. — Праздник Бахуса. Вы будете... участвовать.
Сатир знал, что это значит. Его выведут на площадь. Наденут на него корону с козьими рогами — смешную пародию на божественный венец. Обуют в сандалии, которые своей формой напоминают копыта. И он будет стоять там, на виду у тысяч людей, как живой экспонат. Как доказательство того, что дом его папеньки благословлён богами.
— Я не хочу, — прошептал он.
— Это не имеет значения, — Аристид был уже у двери. — Слуги придут через час, чтобы подготовить вас. Постарайтесь... не сопротивляться. В прошлый раз вы получили десять ударов плетью. Не заставляйте их повторить.
Дверь закрылась. Сатир остался один.
Он встал с ложа и подошёл к окну. Окно было зарешёчено — не для того, чтобы он не мог выйти, а для того, чтобы он не мог видеть мир за его пределами. Но через прутья решётки он мог разглядеть кусочек неба, кусочек солнца, кусочек свободы.
Он смотрел на этот кусочек и думал о том, что могло бы быть.
Он думал о том, каково это — быть нормальным. Иметь нормальные ноги. Нормальную кожу. Нормальную жизнь.
Он думал о том, каково это — когда тебя любят не за то, что ты символ, а за то, что ты — ты.
Он думал о том, каково это — когда тебя вообще кто-то любит.
И он не находил ответов.
В детстве Сатир пытался говорить.
Он помнил, как впервые осознал, что слова — это то, что отличает людей от животных. Ему было около четырёх лет, и он слышал, как слуги переговариваются между собой, как они смеются, как они спорят. Он хотел быть как они. Он хотел говорить.
Он подошёл к Аристиду — тогда ещё молодому, только что назначенному смотрителю — и сказал:
— Хочу... говорить.
Аристид посмотрел на него с удивлением. Потом с чем-то похожим на страх.
— Вы говорите, — ответил он. — Вы только что сказали слово.
— Хочу... больше.
Аристид нахмурился. Он взял Сатира за руку — грубо, сильно — и отвёл к отцу.
Септимий сидел в своём кабинете, окружённый свитками и картами. Когда он увидел сына, его лицо не изменилось. Оно никогда не менялось, когда он смотрел на Сатира. Как будто он смотрел на мебель. На полезную, но неживую вещь.
— Он хочет учиться говорить, — сказал Аристид.
Септимий отложил свиток и посмотрел на Сатира. Долго. Молча.
— Нет, — сказал он наконец.
— Но...
— Нет, — повторил наместник. — Животные не говорят. Животные издают звуки. Ты можешь издавать звуки. Но ты не будешь говорить.
Сатир не понял тогда. Он был слишком мал. Но он запомнил тон — холодный, окончательный, не терпящий возражений.
И он запомнил другое: как отец отвернулся от него, как будто он был пустым местом. Как будто он был ничем.
Позже, когда Сатир стал старше, он понял. Отец не хотел, чтобы он был человеком. Человек может бунтовать. Человек может требовать. Человек может рассказать миру правду.
А животное... животное просто есть. Животное можно контролировать. Животное можно использовать.
Сатир не учился ни речи, ни грамоте. Ему не давали книг, не давали учителей, не давали возможности узнать мир за пределами его золотой клетки. Он был полуживотным — и таким его хотели видеть.
Но он не был животным. И это было его проклятием.
Праздник Бахуса был грандиозным.
Весь Рим собрался на Форуме — от сенаторов в белоснежных тогах до рабов в лохмотьях. Пахло вином и благовониями, слышались крики и смех. Люди пили, танцевали, предавались разврату прямо на улицах — всё во славу бога вина и экстаза.
Сатира вывели на цепях.
Это была традиция — выводить его на праздники на цепях, как дикого зверя. Цепи были золотыми, украшенными драгоценными камнями, но они были цепями. Они впивались в его запястья, оставляя красные следы на коже. Они напоминали ему — каждый раз, каждый праздник — что он не свободен.
Он был одет в тунику из пурпурного шёлка — цвета императорского дома. На его голове красовалась корона с козьими рогами — смешная пародия на диадему. На ногах были сандалии, которые своей формой имитировали копыта — ещё один штрих к образу "божественного зверя".
Толпа расступилась, когда его вели через Форум. Люди смотрели на него с любопытством, с отвращением, с восторгом. Кто-то бросал ему цветы. Кто-то плевал под ноги.
— Сатир! Сатир! Сатир!
Они скандировали его имя, как будто он был героем. Как будто он был богом.
Но Сатир видел их глаза. Он видел, что они смотрят на него, как на цирковую обезьяну. Как на забавное существо, которое можно погладить, но нельзя любить.
Он стоял на возвышении рядом с отцом, и Септимий положил руку ему на плечо — жест, который со стороны выглядел как отцовская любовь, но на самом деле был хваткой тюремщика.
— Улыбайся, — прошептал он. — Улыбайся, или я прикажу выпороть каленым железом тебя прямо здесь.
Сатир улыбнулся. Это была пустая, механическая улыбка — маска, которую он надевал каждый раз, когда его выводили на публику.
Толпа взорвалась аплодисментами.
— Смотрите! — кричал Септимий. — Смотрите на моё дитя! На дитя Бахуса! Он улыбается вам! Он благословляет вас!
Люди падали на колени. Люди плакали от восторга. Люди верили.
Сатир смотрел на них и чувствовал только пустоту.
После праздника его отвели обратно в покои.
Слуги сняли с него цепи, сняли корону, сняли сандалии. Они оставили его одного — как всегда. Никто не говорил с ним. Никто не спрашивал, как он себя чувствует. Никто не видел в нём человека.
Сатир сел на пол — на холодный мрамор — и обхватил колени руками. Его тело болело от цепей, от неудобной позы, от часов, проведённых на ногах. Но боль в теле была ничем по сравнению с болью в душе.
Он был один. Он всегда был один.
Он закрыл глаза и представил, что он не здесь. Что он где-то далеко — в лесу, в горах, у моря. Что он свободен. Что он может идти куда хочет, говорить что хочет, быть кем хочет.
Он представил, что рядом с ним кто-то есть. Кто-то, кто смотрит на него не как на зверя, а как на человека. Кто-то, кто касается его не цепями, а руками. Кто-то, кто говорит с ним не приказами, а словами.
Он представил, что его любят.
И от этого ему стало ещё больнее.

ГЛАВА III: ВЕСТАЛКА

Три года спустя
Её звали Ливия.
Она пришла в его жизнь тихо, как приходит весна — незаметно, но неотвратимо. Сатир не помнил дня, когда впервые увидел её. Он помнил только, что однажды она появилась — и всё изменилось.
Она была весталкой — жрицей богини Весты, хранительницей священного огня. Весталки были неприкосновенны: их нельзя было оскорбить, нельзя было коснуться без разрешения, нельзя было убить. Они жили в отдельном доме, посвящённом богине, и их главной обязанностью было поддерживать огонь в храме — символ вечного города.
Ливия была одной из шести весталок. Ей было шестнадцать лет — на год меньше, чем Сатиру. У неё были тёмные волосы, заплетённые в сложную причёску, и глаза цвета мёда. Она была красива — не той кричащей красотой, которая бросается в глаза, а той тихой, глубокой, которая открывается постепенно, как цветок.
Сатир не знал, почему она пришла. Может быть, из любопытства. Может быть, из сострадания. Может быть, из чего-то другого.
Но она пришла — и осталась.
— Ты Сатир, — сказала она в первый раз, когда они встретились.
Это было в саду, ночью, примыкавшем к дворцу наместника. Сатир сидел на скамье, глядя на цветы, которые он не мог сорвать. Ливия подошла к нему — без страха, без отвращения, без жалости. Просто подошла.
— Да, — ответил он. — А ты?
— Ливия. Я весталка.
Он посмотрел на неё. Она была первой, кто заговорил с ним не как со зверем, не как с богом, не как с символом. Она говорила с ним как с человеком.
— Почему ты здесь? — спросил он.
Она пожала плечами.
— Я слышала о тебе. Хотела увидеть.
— И что ты видишь?
Она посмотрела на него — долго, внимательно. Она видела его сросшиеся пальцы, его вывернутые колени, его шерсть. Она видела его тёмные глаза, его хриплый голос, его одиночество.
— Я вижу человека, — сказала она.
Сатир почувствовал, как что-то в его груди сжалось. Что-то, что он давно считал мёртвым.
— Ты первая, кто говорит это, — прошептал он.
— Тогда остальные — глупцы, — ответила она.
И улыбнулась.
Это была первая улыбка, адресованная ему — не как символу, не как зверю, а ему. Сатиру.
Он запомнил эту улыбку навсегда.
Ливия стала приходила каждый день, как только у нее была возможность — между службами в храме, между молитвами, между обязанностями. Она приносила ему еду — не ту роскошную, которую готовили дворцовые повара, а простую, но сделанную с заботой. Она приносила ему книги — и читала вслух, потому что он не умел читать. Она приносила ему новости — о том, что происходит в Риме, о том, что говорят люди, о том, что творится в мире за пределами его клетки.
Она рассказывала ему о богах и героях, о мифах и легендах. Она рассказывала ему о мире — огромном, сложном, прекрасном мире, который он никогда не видел.
И Сатир слушал. Он слушал так, как слушает голодный, которому наконец дали хлеб. Он впитывал каждое слово, каждый образ, каждую историю. Он учился — не грамоте, не речи, но жизни.
Иногда они просто сидели молча. Ливия держала его за руку — за ту руку, которую он ненавидел, которая была покрыта шерстью, которая была уродливой. Но она держала её так, как будто это была самая красивая рука в мире.
— Почему ты не боишься меня? — спросил он однажды.
— Почему я должна бояться? — удивилась она.
— Я... не такой, как все. Я урод.
— Ты не урод, — она сжала его руку. — Ты другой. Но это не одно и то же.
— Люди смеются надо мной.
— Люди смеются над всем, чего не понимают, — она посмотрела на него серьёзно. — Но я не смеюсь. Я вижу тебя, Сатир. Настоящего тебя. И ты... Красивый.
Он не знал, что ответить. Он не знал, что чувствовать. Он чувствовал, что в нем рождается и крепнет и к ней тоже что-то новое — что-то тёплое, светлое, пугающее.
Он чувствовал, что начинает привязываться к ней.
Как собака привязывается к хозяину. Как раб привязывается к освободителю. Как человек привязывается к человеку.
И это пугало его больше, чем всё остальное.
Ливия тоже привязывалась к нему.
Она не хотела этого. Весталкам запрещалось любить. Весталкам запрещалось выходить замуж, заводить детей, создавать семью. Их жизнь принадлежала богине — и только богине.
Но чем больше она приходила к Сатиру, тем больше понимала, что не может перестать. Он был... особенным. Он был ранен — глубоко, сильно, непоправимо. И она хотела исцелить его. Она хотела показать ему, что мир может быть добрым. Что люди могут быть добрыми.
Она хотела любить его.
Это было опасно. Она знала это. Если кто-то узнает, что весталка влюбилась в сына управленца Капуи — в полубога, в полузверя — её ждёт смерть. Весталок, нарушивших обет целомудрия, закапывали заживо. Это была самая страшная казнь в Риме — медленная, мучительная, унизительная.
Но Ливия не могла остановиться.
— Ты знаешь, что будет, если нас поймают? — спросила она однажды.
Они сидели в саду, под старым оливковым деревом. Солнце клонилось к закату, и тени становились длинными.
— Знаю, — ответил Сатир.
— И ты не боишься?
— Я боюсь за тебя, — он посмотрел на неё. — За себя я не боюсь. Я и так мёртв.
— Не говори так.
— Это правда. Я — живой труп. Я существую, но не живу. Я дышу, но не чувствую. Пока не появилась ты.
Ливия почувствовала, как её сердце сжалось.
— Сатир...
— Ты — единственное, что делает меня живым, — прошептал он. — Ты — единственное, что имеет значение.
Она не знала, что сказать. Она просто взяла его лицо в свои руки — впервые за всё время — и посмотрела ему в глаза.
— Ты живой, — сказала она. — Ты живой, и ты — человек, и ты — самый настоящий из всех, кого я знаю.
И он поцеловал ее.
Это был первый поцелуй Сатира. Он был неуклюжим, неуверенным, полным страха и надежды. Но он был настоящим.
Когда они отстранились, Ливия улыбнулась.
— Вот видишь? — сказала она. — Ты чувствуешь. Ты живой.
Сатир не ответил. Он просто смотрел на неё — и в его тёмных глазах было что-то, чего она раньше не видела.
Они не знали, что за ними наблюдают.
Тень в окне дворца. Тень, которая видела всё. Тень, которая уже строила планы.
Но они не знали.
Впервые в жизни Сатир был счастлив.
И это счастье было обречено.

ГЛАВА IV: ИГРА В БОГОВ

Месяц спустя.
Идея пришла Септимию в голову во время пира.
Он сидел во главе стола, окружённый сенаторами и жрецами, и слушал, как они обсуждают предстоящий праздник Бахуса. Праздник обещал быть грандиозным — ещё более грандиозным, чем обычно. Империя нуждалась в зрелищах, и Септимий был готов их предоставить.
— Мой господин, — сказал один из жрецов, старик с хитрыми глазами. — У меня есть предложение.
— Говори.
— Ваш сын... Сатир. Он — живое воплощение силы Бахуса. Но он никогда не участвовал в... представлениях, посвященных нашему великому виночерпию. Он всегда стоит в стороне. А что, если... что, если мы дадим ему роль?
Север поднял бровь.
— Какую роль?
— Мы придумали историю во славу ему и вам. О сатире, который преследует нимфу. О том, как он пытается её поймать, а она убегает. Это... забавная история. Люди полюбят её.
Септимий задумался. Он представил своего сына — уродливого, неуклюжего — гоняющегося за девушками. Это было смешно. Это было унизительно. Это было именно то, что нужно.
— Продолжай, — сказал он.
— Мы поставим сценку. Сатир будет играть пьяного и заскучавшего служку Бахуса — это естественно. А нимфу... нимфу сыграет какая-нибудь красивая девушка. Может быть, весталка. Они неприкосновенны, так что это будет... безопасно.
Север улыбнулся. Это была холодная, жестокая улыбка.
— Мне нравится, — сказал он. — Но я хочу большего.
— Большего?
— Я хочу, чтобы это было... реалистично. Чтобы люди поверили. Чтобы они увидели, как мой сын — дикий зверь — пытается овладеть девушкой. И чтобы девушка... сопротивлялась. Но потом... — он сделал паузу. — Потом сдалась.
Жрец посмотрел на него с удивлением.
— Вы хотите...
— Я хочу зрелище, — Север откинулся на своём ложе. — Настоящее зрелище. Такое, которое запомнится надолго. Такое, которое укрепит веру людей в божественность моего дома. Такое, которое... — он улыбнулся. — Такое, которое покажет всем, что Сатир — не человек. Что он — зверь. Что он — игрушка. Страсти, богов, моей воли.
Жрец понял. Он поклонился.
— Будет сделано, мой господин.
Сатир узнал о плане за три дня до праздника.
Аристид пришёл к нему в покои — как всегда, с холодным выражением лица.
— Готовься, — сказал он. — На празднике ты будешь участвовать в представлении.
— В представлении? — Сатир нахмурился. — Каком?
— Ты будешь играть влюбленного дурачка. Будешь гоняться за нимфой. Пытаться её... поймать.
Сатир почувствовал, как кровь отливает от лица.
— Нет, — сказал он. — Я не буду.
— Это не просьба.
— Я не буду! — Сатир вскочил на ноги. — Я не буду унижаться! Я не буду играть в их игры!
Аристид вздохнул.
— Ты не понимаешь, — сказал он. — Ты думаешь, что у тебя есть выбор. Но у тебя его нет. Ты — собственность наместника Септимия. Ты — его игрушка. И если он скажет тебе прыгать, ты будешь прыгать.
— Я лучше умру.
— Это тоже вариант, — Аристид пожал плечами. — Но перед смертью тебя будут пытать. Долго. Мучительно. А потом убьют — медленно. И твоя весталка... — он сделал паузу. — Твоя весталка будет смотреть.
Сатир замер.
— Что ты сказал?
— Я сказал, что твоя весталка будет смотреть. Ливия. Красивая девушка. Жаль, если с ней что-то случится.
Сатир почувствовал, как его сердце остановилось.
— Ты... ты не посмеешь.
— Я — нет, — Аристид улыбнулся. — Но твой отец — посмеет. Патриций у нас посмеет все.
Он повернулся и пошёл к двери.
— Три дня, — сказал он, не оборачиваясь. — Готовься.
Дверь закрылась.
Сатир остался один — с ужасом, который заполнил его целиком.
Он рассказал Ливии.
Она пришла на следующий день — как всегда, с улыбкой, с едой, с новостями. Но когда она увидела его лицо, улыбка исчезла.
— Что случилось? — спросила она.
Он рассказал ей. О представлении. О роли. О угрозе.
Ливия слушала молча. Её лицо становилось всё бледнее.
— Это... это ужасно, — прошептала она, когда он закончил.
— Я не знаю, что делать, — Сатир сжал голову руками. — Я не могу... я не могу это сделать. Но если я откажусь, они убьют тебя. Или меня. Или нас обоих.
Ливия молчала. Она думала.
— А если... — начала она медленно. — А если я соглашусь?
Сатир поднял голову.
— Что?
— Если я соглашусь участвовать. Если я буду... нимфой.
— Нет! — Сатир вскочил. — Нет! Я не позволю! Ты не будешь...
— Послушай меня, — Ливия взяла его за руки. — Послушай. Если я буду нимфой, то я буду рядом с тобой. Я буду контролировать ситуацию. Я не дам тебе... не дам тебе сделать что-то, что ты не хочешь. И я не дам им причинить тебе вред.
— Но они хотят... они хотят, чтобы я...
— Знаю, — Ливия сжала его руки. — Знаю. Но мы можем... мы можем обмануть их. Мы можем сыграть так, чтобы они поверили, но чтобы на самом деле...
Она замолчала. Сатир посмотрел на неё.
— Чтобы на самом деле что?
Ливия подняла на него глаза. В них была решимость — и что-то ещё. Что-то, что Сатир не мог определить.
— Чтобы на самом деле это было... правдой, — прошептала она.
Сатир замер.
— Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду... — Ливия глубоко вздохнула. — Я имею в виду, что если б я и представила, что меня коснется мужчина, то это - ты, Сатир. Мы совсем взрослые. По-настоящему. И если единственный способ сделать это — сделать это на глазах у толпы... то я готова.
Сатир смотрел на неё, не веря своим ушам.
— Ты... ты серьёзно?
— Серьёзно, — Ливия улыбнулась — грустно, нежно. — Я люблю тебя, Сатир. Я люблю тебя, и я хочу, чтобы ты это знал. Что бы ни случилось.
Сатир почувствовал, как слёзы подступают к глазам. Он не плакал с детства — но сейчас...
— Я тоже тебя люблю, — прошептал он. — Я люблю тебя, Ливия.
Она обняла его. Крепко. Так, как будто хотела защитить от всего мира.
— Тогда мы сделаем это, — сказала она. — Вместе.

ГЛАВА V: ПРЕДСТАВЛЕНИЕ

День праздника Бахуса. Взошла луна.
Форум был переполнен.
Тысячи людей собрались, чтобы увидеть зрелище. Они стояли на площадях, на балконах, на крышах домов. Они кричали, смеялись, пили вино. Воздух был пропитан запахом пота, благовоний и возбуждения.
Сатира вывели на сцену.
Он был одет в тунику из шкур — грубую, вонючую, специально сделанную для этого представления. На его голове была корона с козьими рогами. На ногах — сандалии-копыта. Он был сатиром. Настоящим сатиром. Таким, каким его хотели видеть.
На противоположном конце сцены стояла Ливия.
Она была одета в лёгкую тунику из белого шёлка, которая просвечивала на под белоснежными лучами. Её волосы были распущены, а на голове был венок из цветов. Она была нимфой. Прекрасной, невинной, желанной.
Между ними была верёвка — символическая граница. Как только музыка заиграет, Сатир должен был переступить её и начать погоню.
— Помни, — прошептал Север, стоявший за кулисами. — Ты должен быть убедительным. Ты должен быть зверем. Иначе...
Он не закончил. Но Сатир понял.
Музыка заиграла.
Толпа затихла.
Сатир стоял на одном конце сцены, глядя на Ливию. Она смотрела на него — и в её глазах была нежность, поддержка, любовь.
Он сделал первый шаг.
Толпа ахнула.
Он переступил верёвку. Он начал идти — медленно, неуклюже, как зверь. Его вывернутые колени делали походку странной, раскачивающейся. Его шерсть блестела на солнце.
Ливия отступила на шаг.
— Сатир! Сатир! Сатир!
Толпа скандировала его имя. Они хотели зрелища. Они хотели увидеть, как зверь гоняется за нимфой. Они хотели увидеть кровь, пот, совокупление.
Сатир ускорил шаг.
Ливия побежала.
Это был танец — странный, жестокий, красивый. Он гнался за ней по сцене, а она убегала, но не слишком быстро. Достаточно быстро, чтобы это выглядело как погоня, но достаточно медленно, чтобы он мог её догнать.
Толпа ревела от восторга.
— Лови её! — кричали они. — Лови!
Сатир догнал её у края сцены. Ливия прижалась к стене — загнанная в угол, как настоящая нимфа. Он стоял перед ней, тяжело дыша. Он смотрел на нее вблизи и... Понимал, что она сказала правду, он чувствовал к ней влечение мужчины.
— Что теперь? — прошептал он.
— Теперь... — Ливия посмотрела на него. — Теперь целуй меня.
Он поцеловал её.
Это был не тот робкий поцелуй, который был у них в саду. Это был поцелуй отчаяния, страсти, страха. Это был поцелуй человека, который знает, что это может быть его последний поцелуй.
Толпа взорвалась.
— Ещё! — кричали они. — Ещё!
Сатир отстранился. Он смотрел на Ливию, и в его глазах был вопрос.
— Что они хотят?
— Они хотят... — Ливия сглотнула. — Они хотят, чтобы мы продолжили.
— Продолжили... что?
— Всё, — прошептала она. — Они хотят увидеть всё.
Сатир замер.
— Ты... ты ... хочешь этого?.. как и я?
Ливия посмотрела на него. На его лицо — красивое, несмотря на всё. На его глаза — тёмные, полные боли. На его руки — сильные, нежные.
— Да, — сказала она. —Здесь. Сейчас. Ты можешь делать со мной все, что пожелаешь Я хочу, чтобы весь Рим увидел, что ты — не зверь. Что ты — человек. Что ты — мужчина.
Сатир закрыл глаза. Она тоже, запрокинув голову и поводя его рукой по своему бедру.
Он думал о своей жизни. О годах, проведённых в клетке. О унижениях, которые он терпел. О одиночестве, которое он чувствовал.
А потом он подумал о Ливии. О её улыбке. О её руках. О её словах.
"Я люблю тебя".
Он открыл глаза.
— Прости меня, — сказал он и дернул рывком ее за тунику, впившись губами в ее обнаженную грудь.
Они занимались любовью на глазах у толпы.
Это было странно — одновременно унизительно и прекрасно. Тысячи глаз смотрели на них, тысячи голосов кричали, тысячи рук аплодировали. Но Сатир не видел их. Он видел только Ливию.
Он видел её глаза, распустившиеся волосы. Он видел её раскрытые губы, шепчущие его имя. Он видел её чувственное тело, которое принадлежало ему — только ему, несмотря на то, что на них смотрел весь мир.
Он касался её горячо, жадно, но осторожно, нежно. Он боялся причинить ей боль. Он боялся сделать что-то не так.
Но Ливия направляла его. Она шептала ему, что делать, как двигаться, как чувствовать. Она дрожала от одного его нежного взгляда.
— да.., ты лучший мужчина Рима.. — шептала она.
И ей он верил. Ей единственной.
Он чувствовал её тело под своими руками — тёплое, живое, настоящее. Он чувствовал её дыхание на своей коже. Он чувствовал её сердце, бьющееся в унисон с его собственным.
Ему плевать, было ли это правильно. Это было... Их... Их историей.
Толпа ревела, но он не слышал их. Он слышал только её. Только её шёпот. Только её стоны. Только её любовь.
Когда всё закончилось, они лежали на сцене — обнажённые, уставшие, счастливые. Толпа аплодировала, кричала, бросала цветы.
Сатир повернулся к Ливии.
— Не хочу тебя отпускать, — прошептал он.
— Обними меня сильнее — ответила она.
И они поцеловались — под рёв тысяч голосов, под взглядами тысяч глаз, под благословением богов, которые, возможно, всё-таки существовали.
Но счастье длилось недолго.
Септимий стоял за кулисами, и его лицо было тёмным, как грозовая туча.
Он смотрел на своего сына — на уродца, на зверя, на игрушку — и видел, от начала до конца, как тот овладевает с самой красивой женщиной Рима. Он видел, как толпа любит его. Он видел, как Ливия смотрит на него — с любовью, с нежностью, с преданностью. Как ей нравились его ласки.
И он чувствовал... зависть.
Он, наместник одного из самых роскошных и сытых городов Империи, повелитель знатного рода, завидовал своему уродливому сыну.
Потому что Ливия — манящая, молодая, священная — выбрала не его. Она выбрала Сатира.
Это было невыносимо.
— Убейте его, — прошептал Север. — Убейте его сегодня.
Жрец, стоявший рядом, посмотрел на него с удивлением.
— Но... он же...
— Убейте его! — закричал Север. — Убейте его, или я убью вас!
Жрец поклонился и поспешил выполнять приказ.

ГЛАВА VI: КРОВЬ И МРАМОР

Сатир не знал, что умрёт сегодня.
Он лежал на сцене, держа Ливию за руку, и смотрел в небо. Падали звезды.
— Красиво, — прошептал он.
— Что? — спросила Ливия.
— Всё. Ты. Небо. Жизнь.
Ливия улыбнулась.
— Ты счастлив?
— Да, — Сатир повернулся к ней. — Впервые в жизни — да.
Она поцеловала его.
И в этот момент они пришли.
Солдаты окружили сцену. Их было десять — в доспехах, с мечами, с холодными глазами. Они не смотрели на толпу, которая начала расходиться. Они смотрели только на Сатира.
— Сатир, сын наместника Септимия, — произнёс командир. — По приказу наместника ты должен быть казнён.
Толпа ахнула.
Сатир поднялся на ноги. Он посмотрел на солдат, на мечи, на смерть, которая стояла перед ним.
— Почему? — спросил он.
— Это не наше дело, — ответил командир. — Мы просто выполняем приказ.
Ливия вскочила.
— Нет! — закричала она. — Нет! Вы не можете!
— Госпожа, отойдите, — командир сделал шаг вперёд. — Мы не хотим причинить вам вред.
— Вы не можете его убить! — Ливия встала между Сатиром и солдатами. — Он не сделал ничего плохого!
— Госпожа...
— Я весталка! — Ливия подняла руку. — Я неприкосновенна! Если вы коснётесь меня, вы будете прокляты! Боги покарают вас!
Солдаты заколебались. Они знали, что весталок нельзя трогать. Они знали, что это святотатство.
Но командир был верен наместнику.
— Возьмите её, — приказал он. — Осторожно. Не причиняйте вреда.
Двое солдат схватили Ливию за руки. Она сопротивлялась, кричала, плакала — но её оттащили в сторону.
Сатир остался один.
Он смотрел на солдат, на их мечи, на их лица. Он думал о своей жизни — короткой, уродливой, но всё-таки жизни. Он думал о Ливии — о её улыбке, о её руках, о её любви.
— Делайте, — сказал он. — Делайте, что должны.
Командир кивнул.
Солдаты подняли мечи.
Но прежде чем они успели ударить, произошло чудо. Или проклятье.
Земля задрожала.
Сцена, на которой стоял Сатир, начала рушиться. Мраморные плиты трескались, как лёд на реке. Из трещин поднимался пар — горячий, влажный, странный.
Сатир потерял равновесие и упал.
Он упал в трещину — в раствор мрамора, который был горячим, как лава, и жидким, как вода.
Он упал — и начал тонуть.
— Сатир! — крик Ливии прорезал воздух. — Сатир!
Он слышал её голос, но не мог ответить. Мрамор заполнял его рот, его нос, его лёгкие. Он тонул — медленно, мучительно, страшно.
Он думал о Ливии. О её глазах. О её губах. О её любви.
Он думал о том, что хотел бы сказать ей ещё так много.
Он думал о том, что, возможно, они встретятся снова. Где-то. Когда-нибудь.
Мрамор сомкнулся над его головой.
И Сатир исчез.
Ливия закричала.
Это был не просто крик — это был вопль души, разрывающейся на части. Она рвалась из рук солдат, она царапала их, кусала, била. Она хотела броситься к нему — к тому месту, где он исчез, где мрамор поглотил его тело.
Но солдаты держали её крепко.
— Отпустите меня! — кричала она. — Отпустите!
Они не отпускали.
Толпа разбегалась в панике. Люди кричали, падали, топтали друг друга. Земля продолжала дрожать, и сцена продолжала рушиться.
В хаосе Ливия вырвалась.
Она побежала — не к сцене, не к мрамору, а в другую сторону. Она бежала через Форум, через улицы, через город. Она бежала, не зная куда, не видя ничего перед собой.
Она бежала от толпы, от горя, от жизни.
Она бежала к реке.
Река Тибр была тёмной и холодной.
Ливия стояла на берегу, глядя на воду. Её дыхание было тяжёлым, её сердце колотилось, её глаза были полны слёз.
Она думала о Сатире. О его улыбке. О его руках. О его губах, что касались ее и шептали ее имя с придыханием, о их любви.
Она сделала шаг вперёд.
И в этот момент она увидела цветы.
Маки. Красные, как кровь, как любовь, как смерть. Они росли на берегу реки — там, где раньше не было ничего.
Ливия остановилась.
Она посмотрела на маки, и что-то в её душе изменилось. Что-то, что было тёмным, стало светлым. Что-то, что было мёртвым, стало живым.
Она поняла.
Сатир не умер. Он увековечился в той сценке, в мраморе. Он всегда будет жив — в её сердце, в её памяти, в её любви.
И она будет верна ему. Ради него. Ради себя. Ради той любви, которая была между ними.
Она прыгнула в реку.
Вода сомкнулась над её головой — холодная, тёмная, очищающая. Она не сопротивлялась. Она позволила реке нести её — куда-то, куда-то далеко.
Когда она вынырнула, она была уже не там, где нырнула. Река изменилась. Мир изменился.
Она стояла на берегу — обнажённая, мокрая, призраком. Рядом с ней росли маки — красные, как кровь, как любовь, как жизнь.
Она посмотрела на небо.
— Я люблю тебя, Сатир, — прошептала она. — Я всегда буду тебя любить.
И она ушла — в воду, в неизвестность, в новую жизнь под луной.

ЭПИЛОГ_ ЛЕГЕНДА

Так родилась легенда.
О сатире — существе с козьими ногами и человеческим сердцем.
О нимфе — прекрасной девушке, которая полюбила его.
Об их любви — запретной, страстной, трагической.
Люди рассказывали эту историю в тавернах и на площадях. Они добавляли детали, меняли имена, приукрашивали. Со временем история стала мифом — одним из многих мифов Древнего Рима.
Но правда была глубже.

Правда была в том, что даже в самом тёмном мире может родиться свет.
Даже в самой жестокой клетке может расцвести любовь.
Даже самая страшная смерть может стать началом новой жизни.
Сатир умер. Но он не исчез.
Он живёт в каждом существе, которое отличается от других.
Он живёт в каждом человеке, который борется за право быть собой.
Он живёт в каждой любви, которая не боится преград.
Ливия исчезла. Но она не забыта.
Она живёт в каждом цветке мака, который растёт на берегу реки.
Она живёт в каждом сердце, которое любит несмотря ни на что.
Она живёт в каждой надежде, которая не умирает.
Так родились первый сатир и первая нимфа.
Так родилась легенда.
Так родилась любовь. Под луной.


Рецензии