Арт-объект. Попытка измерения
Но раз всё это настолько зыбко, почему искусство так важно? И почему в случае нападения инопланетян на нашу Землю мы будем защищать не банки, не золотой запас, а старые холсты с лицами умерших людей, будем спасать файлы с рифмами о любви, тексты мудрых чудаков и нотные тетради в надежде, что через тысячи лет, когда-нибудь после победы, это увидят, прочтут и сыграют? И заплачут, вспомнив о нас.
Наверное, потому, что мы — не больше, чем то, что называется культурой. Без неё нас нет. Собственно, цивилизация — это сумма арт-объектов: мы определяем наш мир через предметы искусства, к которым относятся и красивые туфли, и станция метро, и атомная станция.
Реактивная струя, раскалённая и строгая, несущая вверх белый чёлн. В чём измеряется красота космического старта?
Когда придумали деньги, многие пещерные интеллектуалы обрадовались. Они сочли, что теперь вопрос решён: цена овечьего руна и цена скульптуры Аполлона отныне определяются на честных торгах. В те времена деньги ещё справлялись с оценкой. Сегодня я вынужден разочаровать этих давно умерших людей: в мире появились маркетологи от искусства, способные надуть фальшивым смыслом любую поделку и продать за миллион. Значит, деньги больше не справляются, да они и раньше, честно сказать, всё портили.
Да, существует конвенция: если под оценкой подписывается большинство экспертов, то мы, простолюдины, автоматически натягиваем её на себя. Беда в том, что эксперты всегда, как бы выразиться помягче, профессионально деформированы. Они с потрохами принадлежат своей школе, опираются на лекции любимых профессоров, которых всю жизнь пытаются или превзойти, или отринуть в приступах нигилизма.
Клёши — это ужасно, а белое свадебное платье, напротив, очень красиво. Нет, что вы, только маленькое чёрное платье! Эйфелева башня — это «фи», а Гауди — блеск. Впрочем, Гауди тоже — «фи», он для мещан, эстеты предпочитают конструктивизм — возьмём для примера великолепную башню Эйфеля.
И как быть, спросите вы? Деньги не справились, эксперты предвзяты, собственное мнение меняется в зависимости от погоды. Сумма наших ошибок и есть истина, отвечу я. Вы не обязаны быть последовательным. По-настоящему промахиваемся мы лишь в одном случае — когда твёрдо, раз и навсегда определяемся.
Каждый раз, подходя к картине, вы можете, вы имеете право, вы должны быть новым человеком с новым взглядом. Поменялось ли освещение, жена ли сообщила, что уходит, — в любом случае вы изменились.
В музей приходит другой человек: у него ваше лицо, ваша одежда, ваше тело, но немного другие глаза, другой опыт. Нет и не может быть никакой объективности: непредвзятость существует только в учебниках по юриспруденции.
Раз со стороны зрителя объективности нет, посмотрим со стороны того, кто это сделал. Если бы я взялся определить, что такое арт-объект, мне пришлось бы начать издалека — с нас. Мы — овцы, которые уютно устроились в отвоёванном у хаоса загончике и не выходят из него по своей воле.
Художнику, напротив, всегда тесно в этих квадратных метрах, и там, где мы видим надёжные стены, он видит что-то ещё. И бьётся об стену со всем энтузиазмом фанатика. Это безнадёжно, и, когда безнадёжность становится очевидной всем и даже ему самому, в стене появляется дверь, и она — о чудо — приоткрывается.
В темноту открывшегося хаоса художник направляет новую порцию света. Свет — это его внимание, которое выхватывает очередной малый фрагмент из великого Ничто. Вот этот выхваченный фрагмент и есть арт-объект.
Заострённое внимание, а не планы, не намерения. Намерения — они от ремесленничества, и мы все знаем, куда ведёт их дорога. Внимание творца рождает представления, и именно они сформировали этот мир под нас и для нас. Человечество уверенно и гордо называет свои представления знаниями. Не будем с ним спорить.
Усилия художника всегда, хоть на долю миллиметра, но расширяют территорию света. Критерием искусства становится не «объективная оценка», а то, был ли у автора творческий порыв.
Критерий этот, как ни странно, существует: человек либо впадает в транс, либо решает земные задачи — отбывает моральную, социальную или финансовую повинность из ложно понятого долга. Транс графомана мнимый: он лишь компенсирует ощущение собственного ничтожества многословием. Единственный объективный измерительный прибор — вы, причём каждый раз новый.
Что считать Божественным откровением, а что в лучшем случае грамотным техническим упражнением? У меня есть свой способ это понять, и я на него уже намекнул довольно жирно. Толстой написал о нём целый трактат. Правда, давно и длинно. Достаточно спросить себя: а в каком состоянии Духа автор создавал это произведение? Замечу, Дух не выдаётся оптом на весь роман: сегодня он посещает автора, завтра — нет, а вы тот, кто чувствует это постранично — или не чувствует.
И, возможно, вы удивитесь, насколько ваше ощущение избыточности «Войны и мира» совпадает с тем, что писал Фету сам Толстой: «Как я счастлив, <…> что писать дребедени многословной, вроде „Войны“, я больше никогда не стану».
Наша жизнь — тоже арт-объект, и мерка у неё та же. Помолимся же за тех, кто сейчас не в Духе.
Свидетельство о публикации №226091300538