Пауль Хейзе Месть пфальцграфини
Около 1180 года среди знатных домов Прованса, гордившихся развитием поэтического искусства и его певцов, ни об одном не упоминали так часто и с таким восторгом, как о замке пфальцграфа* Ираклия де Полиньяка, одного из самых богатых и уважаемых дворян страны и бесспорно самого пылкого покровителя всех поэтов и их соратников, хотя сам он никогда не сочинил и двух гармоничных строк и даже не понимал правил и законов стихосложения.
Да и ожидать этого от него было маловероятно, ведь в юности, когда разум еще был мягким, как воск, из которого можно было слепить все, что угодно, он прошел совершенно другую школу и взрастил в себе совершенно иные пристрастия. Как воинственный рыцарь, он появлялся на своем прекрасном коне повсюду, где разворачивались сражения между испанскими и французскими рыцарями и другими знатными господами, и привозил оттуда не только немалую добычу, но также множество почетных шрамов. И даже достигнув серьезного возраста, он не променял бы эту беспокойную, суровую жизнь на более спокойную и мирную, если бы не рана от удара копьем в бедро, нанесенная ему каталонским бандитом, которая была так плохо обработана невежественным фельдшером, что наш замечательный пфальцграф не мог сесть на лошадь или даже оставаться в седле полдня, не испытывая сильную боль и неудобство.
Поэтому, хотел он того или нет, он был вынужден отказаться от своего воинского ремесла и уединился в отцовском замке близ Пюи, обрекая себя, пока еще сильного, на оседлое существование, влача бесполезное бремя земной жизни, и вынужденного «прясть ушами», как старый боевой конь, не способный на боевые действия, когда до него доносился скрежет оружия. Но он обнаружил, что его дом изменился с тех пор, как он покинул его в молодости; вернее, теперь у него появилось свободное время, чтобы уделять внимание и слушать многое из того, что когда-то казалось ему пустяками недостойными человека полного энергии. Нежный цветок народной песни пышно расцвел за последние несколько десятилетий, и, подобно комарам летом, певцы и менестрели роились на синих просторах Прованса. Сначала нашему пфальцграфу понравились воинственные песни великого Бертрана де Борна, в которых слышался лязг мечей о сверкающие щиты и шелест развевающихся знамен. Затем, постепенно, его внимание привлекли и более нежные мелодии любовных песен, и, поскольку он привык к походной жизни, вскоре он стал принимать столь активное участие в бескровных состязаниях трубадуров, словно всю жизнь оттачивал стихи вместо сражения на мечах и копьях, и выпускал изящные песенные стрелы в незащищенные сердца прекрасных дам. Теперь он гордился тем, что лично встречался с самыми известными современными певцами и запоминал правила их музыкальных и вокальных турниров, но это, поскольку его ум ожесточился под шлемом, ускользало от него, несмотря на все его искренние усилия. Как бы тщательно он ни считал размер на десяти пальцах, он не мог достоверно определить тональность стихов, а сложные строфы с их замысловато переплетенными рифмами оставались лабиринтом, через который никакая надежная нить* не могла его провести.
Один из его друзей-поэтов, которому он в пьяном угаре посетовал на свою участь, посоветовал ему найти учительницу, способную пробудить даже самый вялый ум к этим живым искусствам — а именно, к любви, которую он прежде знал лишь по слухам, но, которая была для истинного и справедливого поэта важнее масла в лампе или черного сока в гусином пере. В конце концов, он был еще в расцвете сил и был обязан не допустить, чтобы его родословная увяла вместе с ним. Более того, прекрасная пфальграфиня, действительно, превратила бы старый замок Дерер де Полиньяк в место паломничества для всех поэтов Прованса, в большей степени, чем все те милости и подарки, которыми ранее так щедро там всех одаривали.
Этому выдающемуся человеку не нужно было долго ждать, и менее чем через три месяца он привёз домой прекрасную, благородную невесту, и, это была никто иная, как единственная сестра Дельфина Оверни, знатная Ассалид де Клотр, которая среди знатных дам того времени, вероятно, заслужила бы звание лучшей за свои добродетели и грацию. Немалое удивление вызывало то, что эта роскошная красавица, отказавшись от руки многих более молодых и именитых женихов, не отказалась стать женой доблестного, но уже состарившегося и израненного в боях, пфальцграфа, поскольку она превосходила его и по происхождению, и по богатству. Некоторые лихие ловеласы втайне рассчитывали, что теперь доселе недоступная пфальцграфиня станет легкой добычей, и, прежде всего, рыцарские менестрели готовились к ожесточенной борьбе за благосклонность прекрасной госпожи де Полиньяк. Но все они ошиблись. Ассалид была серьезна сердцем и проста душой, она отдала его раненому рыцарю Гераклию именно потому, что находила его неловким в проявлении придворного этикета, неспособным к придворным манерам, а он лишь заикался и был плохо знаком с куртуазным искусством, которым слишком часто прикрывают ложь. Ей, безусловно, было известно, что он любил певцов, поскольку он не стеснялся использовать это, чтобы польстить и ей. Но она объясняла это пустотой в его сердце и излишней праздностью его уединенной жизни и думала, что еще сможет отучить его от этой безобидной глупости, поскольку сама считала большинство этих песен не более чем звучанием духовых инструментов и звоном колоколов, которые, как бы сильно они ни гремели о любви, были лишены истинной и верной привязанности. И вот, с серьезной и рассеянной улыбкой, она позволила этому случиться: ее свадьба была отмечена грандиозным поэтическим турниром, в котором сам муж задавал десяткам певцов самые колкие и необычные темы, а ей самой приходилось выносить окончательное решение и короновать победителя. Это были исключительно важные и значимые вопросы, которые решали борцы на своих крылатых скакунах*, например, что предпочтительнее: получить разрешение от возлюбленной заплести и уложить волосы вместо фрейлины или надеть ей туфельку; или кто из трех более удачлив: тот, кого женщина одарила любящим взглядом, или тот, чью руку она украдкой пожала, или тот, на чью ногу она поставила свою ножку. Ибо чем меньше пфальцграф понимал истинную ценность и сущность поэзии, тем усерднее он посвящал себя этой схоластике куртуазной любовной поэзии, чьи праздные, бессвязные размышления вызывали в его не слишком ясном уме приятно мерцающее видение чего-то необычайно утонченного и возвышенного. Поэтому он пребывал в гордом блаженстве, видя, как блестяще удался его план, а его молодую жену, словно звезду, осыпали комплиментами проносящиеся метеоры и мерцающие блуждающие огоньки. Но прекрасная пфальцграфиня, когда этот ненужный фейерверк, который ни освещал, ни согревал ее, казался бесконечным, и, когда у нее кружилась голова от осознания того, как мало ее мужу было дела до ее истинного счастья и насколько непреодолимой была его почти детская склонность к этой игре, постепенно погружалась во все более гнетущую меланхолию, ибо ей пришлось признаться самой себе, что она продала свое сердце за меньшую цену, чем оно стоило, и упустила надежду на тихое, но надежное супружеское счастье. Ведь она была слишком честна сердцем, чтобы легкомысленно относиться к данной клятве верности, как это делали многие вокруг, и искать извне утешение для своего неутоленного сердца. Из всех странствующих менестрелей, стольких прекрасных и обаятельных, которые с энтузиазмом ухаживали за ней, она не выделяла никого ни вслух, ни про себя, — факт, который почтенный пфальцграф даже не считал поводом для гордости, поскольку он привык считать любезное участие в игре вежливостью и долгом знатной дамы, естественно, не нарушающей достоинства их брака. Хуже того, брак оставался бездетным, так что благородная Ассалид была лишена величайшей радости, которая стала бы небесным утешением от многих земных скорбей.
Пять лет они так и жили: седой рыцарь всё больше увлекался юношескими безрассудствами, а жена становилась всё более тихой и аскетичной, посвятив себя духовным поискам и благотворительности. И вот однажды по подъёмному мосту замка Полиньяк проехал известный рыцарь- менестрель, Гийом де Сен-Дидье, который решил поприветствовать знатных хозяев. Замок Сен-Дидье (другие называли его Сен-Летье) располагался к северу от замка пфальцграфа Гераклиуса, всего в нескольких минутах езды, и сэр Гийом, несомненно, давно бы навестил своих уважаемых соседей, если бы его бурная жизнь и многочисленные любовные романы не удерживали его годами в разных частях Прованса, к его немалой славе, поскольку его песни тем временем достигли его родины и затмили славу большинства его коллег-поэтов.
Так случилось, что хозяин замка, узнав его имя, встретил его с распростертыми объятиями и тотчас же проводил к жене, не без того, чтобы смущенно предупредить его, что там он не найдет благосклонной аудиенции, поскольку, несмотря на свое высокое происхождение, она была далека от благородного искусства пения и предпочитала простое латинское хоровое пение необразованных монахинь самым изящным и изысканным канцонам, коблам, ретроенсам* и песням рассвета.
Господин Гийом из Сен Дидье, который знал, что своим неотразимым пением он уже не раз заставлял отворяться крепко запертые ворота и растапливал самый твёрдый лёд гордых женских сердец, молча покрутил ус и уже стал помышлять о том, чтобы одержать здесь главную победу. Но, когда он предстал перед Ассалид и взглянул в эти спокойные, почти неземные глаза, дерзкая отвага покинула его, и он с пылающим лицом склонился в смущении перед её прекрасной фигурой, даже не осмелившись просить милости — позволения почтительно коснуться губами её руки.
Сама дама, наслышанная о его славе, была приятно удивлена: вместо дерзкого соблазнителя она увидела перед собой скромного, благонравного и немногословного мужчину. Когда хозяин дома предложил ему в знак приветствия исполнить одну из его знаменитых канцон, он извинился: мол, не сочинил ничего, что было бы достойно такой слушательницы.
Он также не рассказывал о дворах и графских замках, где пользовался благосклонностью дам и признанием господ. Напротив, он восхвалял прелесть своей родной земли, которая после столь долгой разлуки вновь очаровала его новым волшебством. И он дал понять, что решил отныне жить в Сен Дидье и готовиться к походу в Землю обетованную: он намерен во искупление своих юношеских заблуждений и грехов принять крест и, во славу Спасителя, сразиться с неверными.
Всё это укрепляло хорошее мнение, которое госпожа Ассалид составила о своём госте. И пока она молча слушала, как мужчины беседуют за кубком вина, она не могла удержаться и рассматривала прекрасное молодое лицо господина Гийома, его кудрявые чёрные волосы и пламенные, но в то же время кроткие глаза, а также стройное тело, сила и ловкость которого, правда, проявлялась в полной мере лишь тогда, когда ему предстояло укрощать коня. Но она не таила своего удовольствия от новой встречи и без опасений отдавалась непривычному чувству, всё больше раскрываясь и принимая даже осмысленное участие в разговорах о крестовом походе.
Гость пробыл в замке всего одну ночь и один день, и всё это время там было тише, чем обычно бывает во время визитов прославленных поэтов. Ведь прочая поэтическая челядь пфальцграфа — три четыре голодных поэта и несколько музыкантов в потрёпанных одеждах, которые уже неделями и месяцами кормились у этого гостеприимного очага, — была настолько запугана громкой славой господина де Сен Дидье, что не осмеливалась ни петь, ни бренчать на инструментах. Они вели себя не смелее мышей, которые беззаботно жирели в надёжной норке и прятались, когда вдруг рядом появлялась большая кошка.
Все эти мелкие сошки вздохнули с облегчением, когда статный трубадур вечером следующего дня он уехал.
Его добропорядочный хозяин втайне удивлялся, что гость так ему понравился, хотя не произнёс ни слова о стихах и рифмах, зато много говорил о воинских забавах и серьёзных распрях, а в душе пфальцграфа, признаться, ещё тлело подспудное ностальгическое чувство по тем славным временам.
Он попросил трубадура прислать ему свои песни о подвигах и сражениях— те, что представляли собой звенящую оружием летопись эпохи. «И пришлите мне ваши песни о любви», — добавила госпожа Ассалид с мягкой улыбкой.
На это господин Гийом молча поклонился и опустил глаза.
Однако прошла почти неделя, прежде чем он сдержал своё слово, и удивительно было, как бесконечно долго тянулись для благородной дамы эти шесть дней. Когда она наконец увидела, как музыкант Гийома въезжает во двор замка, её сердце на миг замерло, а в следующий миг забилось быстрее и сильнее. Она очень испугалась этого незнакомого чувства, поскольку считала, что неспособна так испугаться одного лишь вида слуги чужого мужчины. Но она ещё не вполне понимала истинную причину этого волнения, и лишь, когда гонец, исполнив поручение к пфальцграфу, зашёл к ней и передал то, что велел ему передать господин, с её глаз словно спала пелена, и она осознала, на краю какой пропасти оказалась.
Этот менестрель был не просто обычным жонглёром, которые странствовали вместе с рыцарями-певцами и под скрипку или лютню исполняли их песни, — по положению он был не выше оруженосцев, чистивших лошадей своих господ. Он вырос в замке Сен Дидье как молочный брат юного дворянина, вместе с ним постигал все науки и искусства, и почти братская дружба связала этих мальчиков, которая сохранилась и в зрелые годы. Так что господин Гийом никогда не расставался со своим Хьюго Маршалем, хотя само имя последнего указывало на его происхождение — он был сыном конюшего, слуги его отца, которого держал своих странствиях и Гийом; этого верного, умного и скромного спутника. И если бы захотелось проследить всю череду дерзких и романтических приключений, пережитых господином Гийомом, об этом следовало бы расспросить именно Хьюго. Теперь он предстал перед госпожой Ассалид в почтительной позе и извинился от имени своего господина и друга за то, что тот не смог сдержать обещания и прислать подборку своих старых песен. Он, дескать, по возвращении домой предал огню все свидетельства прежних глупостей и заблуждений, потому что ему было стыдно видеть их, осознавая на сколь ничтожные чувства он прежде растрачивал свои помыслы и творчество. Это можно было оправдать лишь незнанием лучшего и высшего, которое лишь теперь пришло, так поздно, прошлое отступило перед чистым стремлением к высочайшему благу, и гонец попросил дозволения исполнить одну канцону, сочинённую в последние дни, а госпожа Ассалид, залившись глубоким румянцем, тихо кивнула в знак согласия. Стихи начинались робко и с тёмным, многозначительным подтекстом, и верный друг исполнял их вполголоса, сообразуясь с содержанием, пока застенчиво тлеющие искры не слились в прекрасное пламя и не вспыхнуло признание в сильной страсти к самой благородной и самой гордой даме на свете, чьё имя опасно называть: ведь она, без сомнения, навсегда прогнала бы певца от себя, осмелься он открыто предложить ей свое сердце. Но слаще любить её без надежды, чем быть расточительно осыпанным всеми милостями от другой. И потому он вверяет свою судьбу Небесной Деве и благодарит её за то, что она указала ему путь к этому благословенному несчастью, где отныне пребудут все его помыслы, даже если его тело будет сражаться и истекать кровью на Востоке во имя Господа. Когда пение закончилось, прекрасная слушательница настолько овладела собой, что смогла подобающими и учтивыми словами выразить благодарность и гонцу, и поэту — так, словно не услышала ничего компрометирующего. Она попросила сделать для неё копию песни и передала через друга почтительный привет господину Гийому. При этом она выразила надежду, что, прежде, чем отправиться в крестовый поход, он ещё не раз вспомнит о том, что в замке Полиньяк его всегда будут рады видеть.
Хьюго Маршаль доставил это послание точно по назначению; но в душе он был опечален, потому что красота и добродетель этой благородной женщины так странно подействовали на него, что впервые в жизни он не радовался победе своего друга юности и сетовал на своё низкое происхождение, которое лишало его права самому добиваться благосклонности дамы столь высокородной. Его уста изливались неиссякаемой хвалой пфальцграфине, как ни о какой другой женщине прежде. И не в последнюю очередь это непривычное воодушевление гонца помогло разжечь в Гийоме подлинную и глубокую страсть, так что он не позволил пройти и нескольким дням, как снова отправился верхом в соседний замок, чтобы на сей раз пробыть там дольше, а затем возвращаться всё чаще и через всё более короткие промежутки времени.
Господину де Полиньяк это было как раз по душе. А то, что прочие стихоплёты постепенно исчезали из его замка, словно вороны, когда показывается сокол, почти не огорчало его: взамен он обретал славу того, кто при своём дворе удерживает столь прославленного и избалованного вниманием поэта. Да он бы радовался этому приобретению ещё больше, если бы Гийом, по примеру других придворных поэтов, соблаговолил воспевать в стихах хозяйку дома.
Но это всё никак не происходило. И не раз недальновидный добропорядочный муж выговаривал своей благородной супруге, какую чудесную возможность прославиться она упускает из за своего неприятия «весёлого искусства».
• Госпожа Ассалид молчала, слегка краснея, ведь она, конечно, знала всё, но к лучшему ли, к худшему ли… Она никогда не принимала Гийома без того, чтобы в какую нибудь ненароком выдавшуюся свободную минуту верный Хьюго Маршаль не спел ей новую песню, которая всякий раз всё откровеннее проникала в её сердце и льстила её чувствам. А сам поэт лишь безмолвным языком своих карих глаз спрашивал у неё, желает ли она в самом деле его погибели и его смерти или соблаговолит хоть каплей надежды остудить его пламя. Она чувствовала, что пропала, когда, поддавшись этому земному порыву, который разрушал её устоявшееся чувство, уже не могла противопоставить ему никакой преграды. И вот однажды, вознеся молитву своей Святой заступнице, чтобы ей даровались верные слова, она с решительным сердцем отправилась на поиски рыцаря в сад. Там, где он, погружённый в печаль, сидел на скамеечке под миртовым кустом, мечтал и, сжимая меч, царапал на коре дерева свои инициалы. Она торопливо кивнула ему, чтобы он последовал за ней в уединённую аллею, и едва лишь он поднялся, чтобы заговорить, как она уже горячо и твёрдо начала произносить те слова, которые за много бессонных ночей, сквозь слёзы и вздохи, заново выучила.
«Господин Гийом,» — сказала она, — «Вы много раз давали мне понять в своих прекрасных стихах, а ещё красноречивее во взглядах и жестах, что питаете ко мне безрассудную и дерзкую склонность и тешите себя надеждой, что я приму Вас в качестве своего рыцаря и отвечу на Вашу любовь. Теперь же мне кажется несправедливым и недостойным честной женщины своим молчанием поощрять мужчину, который кажется ей не более, чем поводом для пустого развлечения, что такие забавы, увы, слишком уж в ходу при дворах нашей страны. Но всерьёз отдать Вам своё сердце мне запрещает клятва верности, данная моему супругу перед Богом; я намерена её хранить, пусть я и вижу повсюду множество женщин моего круга, которые относятся к ней не серьёзнее, чем к докучному наряду, который в летнюю жару сбрасывают, чтобы в каком нибудь укромном месте окунуться в прохладный пруд, чьи волны смыкаются над их головами. Я же, напротив, уповаю с помощью Девы Марии, моей Святой покровительницы, никогда не утратить под ногами твёрдую почву верности. А потому заявляю Вам прямо: я никогда не внемлю Вашим мольбам и желаниям, пока я в своём уме, и никогда не уступлю ни одному чужому мужчине ни малейшего права над моим сердцем или моей честью, разве что свершится чудо, которое сделает меня иной, чем я есть, или нет, разве что мой собственный супруг прикажет мне отступиться от него и принадлежать тому, кто покушается на его честь».
«Произнесши эту мудрую и мужественную речь, — правда, голос у неё несколько дрожал, — но без запинки, она замолчала, затаив дыхание, и стала ждать, какие хитрости пустит в ход этот красноречивый мужчина, чтобы поколебать её решимость. Ибо она заранее обдумала и это и заготовила сдержанные и стойкие ответы. Господин Гийом же, некоторое время шёл рядом с опущенной головой, разрывая руками веточку мирта на мелкие кусочки, вдруг остановился, бросил на неё долгий печальный взгляд и ответил: «Согласитесь ли Вы поклясться Вашим вечным спасением, что не станете более отказывать мне в своей любви и отдадите мне своё сердце и всю себя, если чудо всё же свершится и Ваш супруг сам Вас мне предложит, — нет, прикажет Вам положить конец моим мукам?»
«Она не выдержала его взгляда и, смущённая странным вопросом, на который у неё не было заготовлено ответа, пролепетала: „Если это произойдёт, то я сочту себя освобожденной от данной клятвы верности, и тогда пусть свершится то, что небо или ад мне уготовили. Но это невозможно, как Вы сами знаете, и не следовало бы Вам предаваться подобным пустым фантазиям."
«Вы поклялись!» — поспешно сказал он и поклонился любимой женщине, не изменившись в лице, прижав к губам свисающий рукав её верхней одежды. В следующее мгновение он зашагал прочь сквозь тени сада, и, когда госпожа Ассалид, опомнившись от этого страннейшего состояния, чуть позже вернулась в замок, она узнала, что её гость под каким-то предлогом спешно откланялся хозяину замка и вместе со своим другом и слугой уехал.
Она не знала толком, радоваться ли ей такому неожиданному исходу этого опасного приключения или обижаться на него, ведь она уже слишком глубоко увязла в этой сладостной игре, чтобы без печали совсем от неё отказаться. При этом ей и во сне не могло привидеться, что её всерьёз призовут к ответу и потребуют исполнить вырванное у неё обещание. В следующие дни она была ещё тише и задумчивее, чем обычно, за запертой дверью снова и снова листала песни, которые оставил ей враг её покоя, а её служанки шептались между собой, что она и часа не выдерживает за привычной работой и сидит, сложив руки на коленях у пяльцев или прялки, облегчая сердце не словом, а лишь частыми вздохами.
Только её собственный супруг не замечал этой перемены в её натуре: голова у него была занята сложной тенсоной*, которую ему представили трое его придворных и домашних поэтов, чтобы он рассудил, кто из них одержал победу: тот, кому его дама подарила локон своих волос; тот, кому она позволила поцеловать её в щёку; или тот, в чью руку она вложила свою маленькую ножку, чтобы он помог ей сесть на коня.
Но утром третьего дня, когда Ассалид едва очнулась от тяжёлого сна — в нём глаза её далёкого друга смотрели на неё так грозно, что она разрыдалась, — в её покои стремительно и весело ворвался господин Гераклий, держа в руке исписанный лист и письмо, которое он только что получил с верховым гонцом.
«Дорогая жена», — сказал он, — «я принёс тебе удивительную весть. Наш друг из Сен Дидье пишет мне, что сам приехать не может, но желает услышать мой совет и приговор в одном затруднительном случае, когда обычные правила искусства тут неприменимы. Так вот, он хочет от меня узнать, достойно ли и подобающим образом он вышел из этого дела».
«Признаюсь тебе откровенно, Саль,» — так он обычно сокращал имя жены, когда был в хорошем расположении духа, — «до сих пор я подозревал господина Гийома в том, что он ценит меня, скорее, как воина, нежели как друга и знатока поэзии. Ты и сама, должно быть, удивлялась, что он редко заводил речь о поэтических материях. Теперь же я вижу — и должен сказать, мне даже немного стыдно, тем более от такого мастера, — что я ошибался. Иначе с чего бы ему обращаться за моим мнением, да ещё в деле, которое должно оставаться тайной! Поэтому прошу и тебя никому не говорить, о чём тут речь. А ты, хоть и не разбираешься в стихах, тонко чувствуешь суть и поможешь мне найти верное решение».
«В чем дело?» спросила женщина прерывающимся голосом, приподнявшись на постели и слегка отвернувшись лицом к стене, чтобы скрыть своё пылающее смятение. Ведь она, должно быть, догадывалась, что сейчас услышит.
«Самое необыкновенное дело, какое, когда либо случалось с трубадуром!» — рассмеялся, пфальцграф, расстёгивая ворот камзола, он немного страдал одышкой и теперь собирался изложить содержание письма. «Подумай, Саль, одна прекрасная дама, за которой он ухаживает, имя он утаил, но, полагаю, я на верном пути, ведь он недавно дважды, а то и трижды, когда позавчера в такой спешке с нами распрощался, — навещал графиню Лауру де Сент Жорлан, — так вот, она заявила ему, что не станет его выслушивать до тех пор, пока её собственный супруг не сделает для неё долгом не отвергать его ухаживания».
«Так вот, этот изобретательный соблазнитель сочинил канцону от имени мужа и в этом письме спрашивает меня, полагаю ли я, что в ней перечислены все доводы, которые должен привести муж, сам выступающий посредником, чтобы склонить сердце жены к поэту. Право, Саль, насколько я понимаю в миннезанге, ещё никогда не слагали столь изящной и любопытной канцоны; и, как мне кажется, если граф Имярек прочтёт её прекрасной Лауре, ему не придётся добавлять ни слова, чтобы распахнуть для нашего друга и ворота, и двери. Вот только, как он уговорит этого славного простофилю исполнить это весёлое сводническое стихотворение — это, конечно, потребует немалого искусства. Но разве для головы, подобной голове нашего друга, что нибудь окажется слишком трудным или непосильным? И кто увереннее него, что перед волшебной силой его слова распахнутся даже самые крепкие замки? Послушай сама, что он заставляет говорить услужливого мужа…»
И вот он начал читать следующие стихи, пока Ассалид, подперев голову обеими руками, сидела на своей постели:
Я в качестве посла явился к Вам;
Вы догадаетесь и сами: тот поэт,
В разлуке с Вами, написал сонет,
Доверив сердце радостным мечтам.
Я исполняю только долг гонца,
Который взялся исполнять я сам,
Вместо него, играя роль певца.
Все его мысли только лишь о Вас,
Он все другие отвергает прочь,
О Вас одной мечтая день и ночь,
Так мучается он за часом час.
Внемлите, как он стонет от любви:
«О горе мне! Как жить без этих глаз,
Я жив, но вся моя душа в крови!»
Не слушайте злоречье и навет
Тех, кто любви завидует чужой,
Пускай они проходят стороной,
И пусть их души уврачует свет.
Коль благородный Вам дарован нрав,
И сердце, что лишь доблесть чтит в ответ,
Ответьте на любовь, его любовь избрав.
О, госпожа! Мольбы других мужчин
Не слушайте, забудьте, словно сон
Любви такой достоин только он,
Поверьте мне, лишь только он один.
Не откажите, он ответа ждет,
И та, что зов отринет без причин,
Любовь такую больше не найдет
Я имени не называю вслух,
Ведь Вы его узнали без труда,
Быть может и сердились иногда,
Прощение смягчает гордый дух,
Но Вы меня должны сейчас понять,
Нельзя, чтобы огонь в груди потух,
Вам суждено одним огнем пылать.
Эти стихи доблестный господин продекламировал стоя, самыми проникновенными интонациями, на какие только был способен его огрубевший в грохоте битв голос, и теперь он перевёл дух, чтобы услышать мнение своей любимой жены. Но, когда она по прежнему оставалась в своей скрюченной позе и не издавала ни звука, он, рассмеявшись, сказал: «Да я, пожалуй, думаю, ты заснула! Стихи тебя убаюкали, Саль».
«Спать!» — сорвалось с губ несчастной женщины, и дрожь пробежала по её телу.
Ведь она знала, что теперь жребий брошен и судьба её решена, и душа её ещё сопротивлялась року, который опутывал её, словно птицу силки.
«Ну что ж, — продолжил рыцарь, — что ты думаешь об этой песне? И достигнет ли тот, кто её сочинил, своей цели?» Она молчала, погруженная в раздумья.
«Песня прекрасна и гладка, как змея в раю!» — проговорила она наконец почти с неистовой интонацией. — «Пожалуй, ему удастся обольстить женщину. Вот только пусть ещё найдёт такого мужчину, который охотно стал бы орудием его хитрости и искусства».
«Никто? — спросила женщина и впервые подняла свои большие глаза к добродушно улыбающемуся лицу своего супруга. — Никто? А если бы он обратился к тебе с такой дерзкой просьбой — помочь ему в ухаживании за твоей собственной женой, — разве ты и тогда не испытал бы ни малейших сомнений, прежде чем пойти ему навстречу?»
Рыцарь смущённо отвернулся от неё и уставился в окно.
«Ты задаёшь странные вопросы, Саль. Всякий знает, что никто не станет добиваться твоей любви и благосклонности в канцонах, ведь твой нрав чужд этому благородному искусству. Впрочем, если бы такое случилось, я не счёл бы это ни для тебя, ни для себя бесчестием. Ведь поэт, одарённый Богом, — он словно птица в порыве страсти: крылья несут его туда, куда другим, тем, кто ступает лишь по земле, вход заказан. И если тот (поэт) берёт себе пищу из закромов богача, нельзя обвинять его в воровстве, как того, кто должен взломать замок и сорвать засов, чтобы добраться до чужого добра. Смотри ка, а ведь у меня и правда мелькнула поэтическая мысль, которая отлично смотрелась бы в кобле (строфе). Я сообщу её господину Гийому — может, он добавит её к своей песне. Не думаешь ли ты, что тогда у него всё получится ещё лучше?» Он довольно рассмеялся, радуясь своей находке. Ассалид же смотрела ему вслед с лицом, залитым краской, серьёзным и напряжённым, пока он бодро шагал к двери.
«Боже, помоги мне! Я ведь и правда так думаю!» — проговорила она про себя.
С этой минуты она ощущала себя внутренне настолько отделённой от мужа, словно никогда ему и не принадлежала. Она встала, в глубокой задумчивости оделась, даже ни разу не взглянув в зеркало, и позвала свою служанку Югетту, чтобы та устроила ей ложе наверху, в эркерной комнате: она хочет побыть одна, а на ночь оставить окна открытыми, дескать, её душит духота внизу, в мрачной спальне.
То же самое она сказала вечером и своему господину. Так она проводила следующие дни и ночи, всё время погружённая в одну и ту же мысль: отныне она больше не хозяйка самой себе, а находится во власти того единственного, кого она когда либо и боялась, и любила.
На третий или четвёртый день, когда явился господин Гийом, она сперва оставила его наедине с мужем: между ними состоялось долгое обсуждение и обдумывание этого хитроумного дела. При этом поэт из вежливости хранил молчание — ведь с тех пор, как господин Гераклий со смехом рассказал ему, что сделал свою жену третейским судьёй, Гийому, по правде говоря, уже не было никакого дела до малейших мелочей в своих стихах.
Под предлогом развеять то неблагоприятное мнение, которое, должно быть, сложилось у госпожи Ассалид о нём, он наконец отпросился, чтобы навестить хозяйку дома. Он застал её в саду на той самой миртовой скамейке, и она спокойно поднялась и вышла ему навстречу без малейшей растерянности — так гордое сердце встречает свою судьбу.
«Вы победили, господин Гийом,» — сказала она. — «Я слишком проста и честна, чтобы придумывать отговорки, тем более что теперь я могу прямо сказать Вам: с самой нашей первой встречи я боялась, что никакие башмаки и щиты святых не уберегут меня от того, чтобы так или иначе не попасть во власть Вашу.
Никогда я не любила ни одного мужчину, пока не увидела Вас. И поистине, даже если бы клятва, которую я Вам дала, не связывала меня с Вами, я всё равно сочла бы любые другие узы расторгнутыми. Ведь тот, кому я отдала свою юность, честь и верность, так мало их ценит, что почти сердится на меня за то, что я до сих пор столь глупо их берегла.
А теперь послушайте и Вы», — продолжила она, отступив на шаг от его страстно распростёртых рук, «как я намерена поступить с нашей любовью. Вы — человек непостоянный, избалованный благосклонностью женщин, и сколько бы вы ни уверяли, будто только со мной познали бы истинную любовь — ту, что так же далека от измены и отступничества, как христианин далёк от обращения к чужому богу, — я всё же не могу слишком легко доверять Вашим словам. Ведь пережить измену — значит разбить себе сердце. Поэтому Вы должны согласиться на испытательный срок — целый год. И, если за это долгое и всё же такое короткое время я узнаю Вас как возлюбленного, достойного той любви, на которую я способна, то я честно исполню свой обет. И до тех пор ни одни мужские уста не коснутся моих губ — я буду словно послушница, готовящаяся вступить в высший союз… О, не в тот, что учреждён на небесах, но всё же полный безудержного блаженства, сильный, как смерть, и несокрушимый, как врата ада».
С этими словами она протянула свои белые руки глубоко потрясённому рыцарю, и тот нерешительно взял их. Но, увидев её серьёзность и, быть может, втайне надеясь, что и этот замысловатый обет возлюбленной ему удастся в конце концов разрушить, он не стал противиться этому долгому и обременительному договору. Они провели вместе час, беседуя о приятном — так обычно переговариваются только что обручившиеся влюблённые. На прощание счастливый победитель смог поцеловать лишь одну из её белых рук, но унёс с собой чувство ещё более глубокое и нетерпеливое.
Это случилось осенью, и долгая зима показалась обоим заговорщикам короче, благодаря частым встречам и ещё более частым посланиям. Не проходило и двух дней, чтобы Хьюго Маршаль не появлялся в замке Полиньяк — чаще всего под предлогом обратиться к хозяину замка с каким нибудь вопросом по части искусства, казавшимся непростым. После этого он шёл к госпоже Ассалид, чтобы передать ей привет и поручение от господина Гийома, либо спеть ей новейшую песню, сочинённую томящимся от любви поэтом.
Никогда верный слуга не выдавал — ни взглядом, ни вздохом, — как тяжело ему исполнять эту обязанность, ведь он всё сильнее и сильнее опалял своё сердце светом этой прелести и благосклонности. Но умная женщина в конце концов догадалась: однажды, когда она спросила, отчего он так бледен и не неможется ли ему, он в сильном смятении густо покраснел и, словно сомнамбула, так и не сумел вымолвить ни слова в ответ.
При следующей встрече она предостерегла поэта больше не присылать к ней этого вестника и призналась, в чём причина. Господин Гийом же рассмеялся с самодовольным высокомерием счастливого человека и успокоил её, сказав, что его Хьюго Маршаль предан ему не меньше, чем ей, а, если и питает к ней тайную любовь, пусть она вспомнит первое стихотворение, которое он спел ей по его поручению: в нём говорилось, что куда счастливее любить её без всякой надежды, чем быть осыпанным величайшими милостями любой другой женщины.
***
Тем временем наступило новое лето, и тому, кто праздно коротал дни, казалось, что время испытания с каждой неделей тянется всё невыносимее, тем более, что возлюбленная становилась к нему всё приветливее. Не раз — и устно, и в своих песнях — он умолял её сократить испытательный срок, ведь бояться её непостоянства теперь было бы предательством самой любви.
То ли его разумные и пылкие слова, наконец, поколебали её, то ли её собственное сердце утомилось от ожидания, но однажды в феврале, когда они стояли рядом у окна эркера и смотрели на кружащийся и вихрящийся снег, а он вновь приводил ей новые доводы, она вдруг сказала: «Пусть будет так, Гийом. Я обещаю верить и доверять Вам. Ведь поистине Вы были бы нижайшим из мужчин, если бы смогли обмануть бедную женщину, готовую отдать Вам всё, что у неё есть. Только ещё совсем недолгий срок, мой любимый, и я сделаю то, чего ты желаешь».
«Как только вместо ледяных хлопьев снаружи на землю начнёт падать первый цветочный снег, я скажу, что мне необходимо отправиться в паломничество к церкви Святого Антония во Вьенне, чтобы исполнить данный обет. Мой господин отпустит меня одну, ведь ему нельзя садиться на лошадь. Путь, как ты знаешь, пролегает мимо твоего замка, и я сумею устроить так, чтобы мы добрались до него лишь с заходом солнца. Тогда я попрошу у Вас, господин Гийом, приюта, и, если Вы мне не откажете, проведу ночь в Вашем доме».
Никто не был радостнее поэта, увидевшего, как цель его желаний вдруг оказалась так близко. Ибо он, действительно, проникся к этой женщине глубокой и безудержной любовью, правда, не без того, чтобы тешить своё тщеславие мыслью, что ему удастся склонить к своей воле столь высоконравственную женщину с безупречной репутацией. Поэтому её медлительность и томила его горячим нетерпением. Но теперь уверенность в счастье снова сделала его сердце заносчивым и легкомысленным, так что он попал в ловушку, которую человек, любящий и с чистым сердцем, легко бы избежал.
В те времена, как сообщает хроника, в окрестностях Вьенна жила прекрасная и обходительная женщина — графиня де Руссильон. Она происходила не из знатного рода, а была дочерью простого человека. Но её красота и живой ум, которым она умела очаровать всякого, кто к ней обращался, рано привлекли к ней внимание соседей и побудили графа, чьи владения лежали в нескольких милях к югу от Вьенна, избрать её своей супругой. Став графиней, она продолжала собирать вокруг себя большую толпу поклонников и обожателей, не слишком заботясь о репутации. Ведь она была весёлой фантазёркой, у которой всё должно было быть по её воле, и она не слишком задумывалась, хорошо или худо приходится другим. Так что для благородного графа, быть может, всё обернулось бы ещё хуже, если бы ранний недуг не унёс его. Теперь же, будучи вдовой, она и вовсе не натягивала ни узды, ни повода на свои капризы, откровенно признаваясь, что не желает ничего сильнее, чем поскорее снова выйти замуж, но лишь затем, чтобы снова обзавестись верным и покорным слугой, который не сбежит от неё, как прочие, когда она слишком приукрасит ему жизнь: сегодня приласкает, а завтра помучает.
Столько людей добивалось этого не слишком то безмятежного места — и знатные, и простые, и старые, и молодые, — и все они с такой готовностью позволяли с собой дурно обращаться, считая себя щедро вознаграждёнными даже за малейший знак благосклонности, что ни один из них не мог надеяться на расположение очаровательной вдовы дольше недели. Но никто из них и не терял надежды, и так день за днём целая толпа женихов носилась по покоям и парку Руссильона, по численности ничуть не уступая тому прославленному сонму женихов, который осаждал дом Пенелопы.
И вот однажды вечером эта чудаковатая красавица, когда все, уставшие после охоты, вернулись домой и сидели за столом, ни с того ни с сего спросила одного из гостей, который лишь недавно начал за ней волочиться, почему господин Гийом де Сен-Дидье, с которым он ведь в дружеских отношениях, ещё ни разу не переступил порог её дома. Это было бы не больше чем должной учтивостью, если бы он, как её сосед, нанёс ей визит. Но, разумеется, всем было известно, что он попался в сети добродетельной пфальцграфини де Полиньяк, и, хотя строгая госпожа не позволяет пойманной птичке отведать ничего сладкого, она наверняка подрезала ему крылья, так что он, даже, если бы захотел, уже не мог бы вернуться на волю. А петь он, судя по всему, тоже разучился; по крайней мере с того самого дня, как вернулся домой, ни одного нового стихотворения от него слышать не доводилось.
Эти слова, на которые поначалу друг не нашёлся что ответить, он уже на следующий день передал господину Гийому — и те его сильно раздосадовали. Ему казалось постыдным не откликнуться на подобный вызов, и в то же время насмешка ранила тем глубже, что в глубине души он таил опасение: визит к этой дерзкой даме может вызвать подозрения у его возлюбленной. Но в нём так бурно вскипало прежнее безрассудное мужество, что он, невзирая на любую опасность, жаждал принять этот вызов и пройти испытание.
Поэтому уже на следующий день, когда графиня как раз устроила весёлое застолье и зал вновь и вновь наполнялся смехом от её шуток, он вошёл прямо в разгар веселья. Он держался так изящно и непринуждённо, что хозяйка дома прониклась к нему большой симпатией, велела усадить его рядом с собой и поднесла ему напиток из собственного кубка. Она сумела привязать его к себе всеми своими сиренскими чарами*, тем более, что после строгой испытательной поры у госпожи Ассалид, он немного отвык от вольного тона и легко поддавался опьянению от сладкого вина нежных взглядов и слов. Так что он приходил и в последующие дни, и, в конце концов, позволил себе соблазниться и воспел эту опасную женщину в прекрасной длинной канцоне.
Едва завладев этим листком, она, хоть и щедро похвалила поэта, оставила песню себе и велела исполнить её за своим столом одному из своих придворных певцов, немало гордясь тем, что именно она сумела вновь вывести на свет пересохший родник песен господина Гийома.
На следующий день поэт, ни о чём не подозревая, сидел в замке Полиньяк со своей истинной возлюбленной и играл с ней в шахматы. Он вовсе не стремился выиграть — для него это был лишь предлог побыть рядом с дамой сердца. Тут в комнату вошёл господин Гераклий с насмешливой улыбкой, чтобы огорошить друга дома великой новостью: теперь-де всем известно, кто дама его сердца.
Госпожа Ассалид, вспыхнув, резко отодвинула от себя шахматный столик и на миг подумала, что её простодушный супруг выведал её тайну и сейчас она услышит своё имя из его уст. Но седой шут продолжал, желая изумлённому счастливцу удачи в его новейшем завоевании, которое, мол, стоило куда больших трудов, чем покорение графини Лауры де Сен-Жорлан, хоть и усилий потребовалось меньше, ведь тут не пришлось уговаривать собственного мужа стать вестником.
Тут он прочёл стихотворение, посвящённое графине де Руссильон, — его только что подсунул ему один из его вечно шныряющих по дому домашних поэтов, — и тут же добавил к нему замысловатую, щедро усыпанную цветистыми словами критику канцоны. А трубадур, едва способный вымолвить хоть слово, в молчании ломал голову, как ему оправдаться перед совсем другим судьёй. Однако его находчивый ум не подвёл его, тем более что, по сути, он не совершил ничего предосудительного.
«Я хочу вам верить,» ответила его возлюбленная после долгого молчания, в котором она печально и неподвижно сидела, погрузившись в раздумья. — «Это было бы слишком глупым предательством, если бы Вы сейчас, когда Вас отделяет от награды за верность лишь несколько недель, могли обмануть меня и полюбить другую. И всё же лучше сегодня, чем позже, если Вы не уверены в собственном сердце. Пока ещё не случилось ничего, чего нельзя было бы искупить и пережить, — по крайней мере, я так надеюсь, хотя и знаю, что пройдёт много времени, прежде чем моё сердце снова привыкнет к своему одиночеству. Та женщина, говорят, весёлого нрава и прелестно легкомысленна; я же проста и серьёзна и думала, что лишь счастье может сделать меня светлой и жизнерадостной. Если же Вы сомневаетесь и не хотите ждать…»
Тут он не дал ей договорить, а упав к её ногам, стал клясться с такой яростной речью — то заискивающей, то негодующей, — что, мол, она разрывает ему сердце этим недоверием, пока она, лишь слишком охотно, не позволила себя уговорить. И мир был заключён — мир, который растопил даже её суровость и впервые позволил ей уступить, допустив его до поцелуя.
Но не прошло и нескольких дней после этой сцены, как однажды утром прибежала к своей госпоже камеристка Югетта с хитрым видом, чтобы снова пересказать ей то, что она только что услышала в зале внизу у очага от одного слуги господина Гийома — человека вполне надёжного, который сам был участником того приключения.
В позапрошлую ночь его господин вместе с другом, Хьюго Маршалем, поскакал к замку графини де Руссильон; их было трое, потому что и ему самому пришлось следовать за господами. Был уже вечер, и другие гости замка, которые как раз прощались с хозяйкой, встретив их, с насмешливыми речами спрашивали, какое срочное дело гонит его так поздно к прекрасной даме. Господин Гийом же сидел в седле с мрачным лицом и, уперев кулак в бедро, промчался мимо, не удостоив их ответом. Перед замком он спешился один и попросил впустить его, а им пришлось ждать его возвращения снаружи, у ворот и моста, сидя верхом. Господин Хьюго сказал ему, слуге, что рыцарь не задержится и на десять минут. Но час проходил за часом, и, в конце концов, они привязали своих коней к столбам у моста и растянулись на дороге. Прохладной была мартовская ночь. А на рассвете кто то их разбудил — это был сам господин Гийом. Он стоял с каким то странным лицом, словно призрак, который запоздал и задержался дольше положенного часа духов, смотрел на них и безмолвным жестом велел снова садиться на коней и следовать за ним. Потом он поскакал домой так, будто хотел загнать доброго коня до смерти; и за весь день никто в замке, даже господин Хьюго, не видели его.
Когда Югетта закончила свой рассказ, она удивилась, что госпожа не произнесла ни слова в ответ. Пфальцграфиня сидела неподвижно, словно каменное изваяние, отвернувшись, и лишь лёгкая дрожь в коленях выдавала, что жизнь ее ещё не покинула «Ради всего святого, госпожа!» — вскричала камеристка «Простите, что я со своей бболтовнёй пришла не вовремя! Вы бледны, как
догоревшая свеча; я сейчас же позову врача или Вашего супруга…»
«Тише!» — прервала её Ассалид странным, резким и горьким тоном, так, что казалось, будто говорит кто-то другой, а не она. — «Ничего не случилось, я не больна. Не зови никого. Уходи сама. Я не хочу ничего слышать. Какое мне дело до чужих приключений? Мне просто приснился дурной сон, который никак не хочет уходить. Но терпение! Терпение! Я, наверное, всё же сумею его преодолеть.
Она сделала движение, чтобы встать, но её члены словно парализовало. Девушка хотела подойти, чтобы поддержать её, но Ассалид яростно замотала головой и указала рукой на дверь. Тогда юная камеристка в испуге тихонько выскользнула вон. И хотя ей до сих пор оставались неведомы отношения между господином Гийомом и её госпожой, она всё же не могла отделаться от тайного подозрения, что сама виновата в этой смертельной оцепенелости и в той резкой вспышке, которая была так несвойственна её обычно такой кроткой и доброй госпоже, сраженной этой новостью. Но она просидела на том же месте, наверное, еще час после того, как ушла камеристка, и только крупные капли, медленно катившиеся по ее раскрасневшимся щекам, свидетельствовали о том, что сердце в ее груди все еще билось и причиняло неистовую боль. Когда она услышала, как во дворе заржала лошадь, она решительно поднялась и выглянула наружу. Но это был не тот гость, которого она одна боялась. Только верный гонец спрыгнул с седла и вошел в дом. Там, в башне, наверху, бледная женщина убрала волосы со лба и откинула голову назад. В ее глазах вспыхнуло дикое пламя, а губы растянулись в зловещей улыбке, которая тут же исчезла. Это было похоже на то, как будто злой дух вселился в нее, и задушил в ней всю женскую мягкость. «Это конец!» - сказала она с горькой усмешкой, глядя перед собой. «Так скоро! Такой жестокий!».
Она не закончила речь, потому что вошел Хьюго Маршаль и почтительно поклонился у порога. Когда он поднял на нее глаза, он тоже немало удивился, увидев, как преобразилась высокая женщина, которую он до сих пор почитал неземным образом, стоящим перед ним. Она тоже молчала и, казалось, забыла все добрые слова, которыми обычно приветствовала его. Наконец, он начал излагать свое послание. Господин Гийом нездоров и не может сегодня приехать, как обещал. Но вместо него он посылает песню, которую сочинил за ночь. Хотела бы госпожа услышать, как он поет ее сейчас, или прочитает ее сама, так как цвет ее лица указывает на то, что ей тоже не здоровится?
«Благодарю Вас, Хьюго,» — ответила Ассалид, с огромным усилием подбирая слова. — «Правда, у меня сейчас нет охоты к прекрасным стихам, тем более, если они должны прикрывать мёртвую любовь и верность, словно цветы — труп. То, чего я жажду и в чём нуждаюсь, как изнемогающий от жажды — в хлебе и вине, так это в правде. В ней у меня горькая нехватка, и я умоляю о ней того единственного, кто может мне её дать, — и это Вы».
«Госпожа,» — сказал верный человек, в сильном смущении опустив глаза, — «всё, что у меня есть и чем я являюсь, принадлежит Вам. Будь у меня сокровища, они были бы Вашими. Но я не понимаю Вас».
«Вы прекрасно меня понимаете, Хьюго Маршаль,» — ответила она. — «И я Вас тоже понимаю и уже давно знаю то, что Вы ни единым словом не доверили мне. Если вы сейчас колеблетесь дать мне то, чего я требую, то лишь потому, что хотите хранить верность тому, кто оказался неверен. Но так решите же теперь, чья служба и чья награда Вам дороже и с кем Вы останетесь: с беднейшей из женщин, у которой нет на свете ни одного друга, если Вы не встанете на её сторону, или с самым непостоянным мужем, который когда-либо прикрывал некрасивые дела красивой ложью. Говорите!»
Некоторое время он стоял, охваченный яростной внутренней борьбой. Затем опустился перед ней на колени.
«Я — Ваш!» — сказал он. «Вы это знаете. Я бы покинул отца и брата ради одного взгляда Ваших глаз.»
Она склонилась к нему и подняла его. «Ты не должен служить мне без награды», — сказала она, — «если говоришь искренне. Но скажи лишь одно: правда ли, что ты нёс ночную стражу у замка Руссильон?»
«Моя госпожа!» — воскликнул он в мучительном волнении, — «не думайте о нём хуже, чем он того заслуживает! Он уехал, чтобы навсегда отказать ей. Он хотел бросить ей в лицо её же коварство, её змеиную хитрость — то, как она хитростью выманила у него песню, чтобы хвастаться ею и оскорбить Вас».
Он был так полон ярости и гнева против этого прекрасного дьявола, что я сам уговаривал его снять меч и кинжал, прежде чем он сядет на коня. Как они начали опутывать его своими сетями — пусть ад это знает. Но если бы Вы видели его раскаяние и сокрушение…»
«Довольно!» — резко прервала она его, и в её глазах вспыхнул тусклый отсвет. «Благодарю тебя, мой верный человек. А теперь я приказываю тебе, если тебе дороги моя милость и моя награда, вернись к нему и ни словом, ни жестом не выдавай того, что здесь было сказано. Скажи ему также, что я больна; но ласковая весна наступает, и нужно всего несколько солнечных дней — и миндальное дерево под моим окном зацветёт. Он, конечно, помнит, что я ему пообещала, когда пойдёт цветочный снегопад. До тех пор пусть не ищет меня, слышишь? А когда придёт время, я дам ему знать. Тогда пусть он приготовится к моему приезду и празднично украсит свой замок, потому что я хочу в нём погостить. Он получит по заслугам, даже если от этого моё сердце разорвётся на куски!»
Она отвернулась, потому что голос ей изменил, и повелевающим жестом руки дала понять растерянному и глубоко потрясённому гонцу, что он должен её покинуть. Затем последующие дни она провела в великой тишине, редко показывалась даже перед своим супругом и каждое утро в одиночестве спускалась в сад, чтобы посмотреть, не настало ли уже время цветения.
И вот однажды утром она обнаружила, что земля под миндальным деревом усыпана бело-розовыми хлопьями — ночью бушевала гроза. Тогда она разыскала господина Ираклия и попросила дозволения совершить паломничество в церковь святого Антония, которое ещё осенью дала обет совершить. Старый господин весьма одобрил её намерение. Он, мол, и сам давно заметил, что всю зиму она носила в себе какую то тихую скорбь; теперь он надеется, что небольшая поездка в приятной обстановке и молитва Святому укрепят её и она вернётся к нему с порозовевшими щечками. А он тем временем усердно поработает над своим большим трудом — над собранием всех тенсон* и состязательных песен, сочинённых за последние двадцать лет на темы любви на поэтических ристалищах. И так они расстались, после того, как он с весёлым смехом исполнил её просьбу простить, если она когда либо его обидела. «Уж не навстречу ли своему последнему часу ты отправляешься, что так торжественно прощаешься?» — пошутил он.
Её сопровождала Югетта и небольшой отряд оруженосцев и слуг — так было принято, чтобы дама её положения брала с собой в паломничество слуг и охрану. Она нарядилась во всё самое лучшее и вплела в свои длинные каштановые волосы жемчужные нити, так что все на дороге замирали, любуясь этим великолепным зрелищем. В ту пору ей ещё не исполнилось тридцати — она пребывала в полном расцвете своей красоты.
Но она лишь серьёзно и рассеянно склоняла чело, когда крестьяне и встречные путники почтительно её приветствовали; и даже улыбка не коснулась её уст вечером, когда, въезжая по подъёмному мосту в Сен Дидье, она увидела, как господин Гийом выходит к ней из ворот, с искренней радостью помогает ей сойти с седла и шепчет ей на ухо тайные слова, в которых сквозила гордая, опьяняющая радость.
Во время трапезы в зале, который был похож на цветущий сад и мерцал в свете сотен факелов, она ни словом не выдала, что творится у неё на душе. Она отвечала с непринуждённым изяществом на все вопросы хозяина замка, который приписывал её задумчивости ту самую стыдливую серьёзность благородной дамы, которой вскоре предстоит отказаться от всей своей гордыни. Однако он позаботился о том, чтобы атмосфера не была слишком приглушённой и буднично тихой: он пригласил музыканта, который весьма искусно играл на скрипке, а под конец спел новую канцону — её совсем недавно сочинил счастливый хозяин зала в честь Ассалид. Сам Хьюго извинился, сказав, что из за боли в горле не может петь. Он сидел по другую сторону от пфальцграфини, безмолвный, словно одно из изображений на гобеленах, которыми были увешаны стены.
Ассалид тоже не обратилась к нему ни разу — разве что единственный раз, ближе к концу застолья. То, что она ему тогда прошептала, должно было иметь особый смысл: ведь верный слуга резко переменился в лице — от глубочайшей бледности до самого жаркого румянца, — и многие заметили это с недоумением. Хозяин дома поспешно поднялся, вывел прекрасную гостью из зала, пока слуги несли впереди факелы, и проводил молчаливую даму вверх по лестнице на верхний этаж, где она, опираясь на его руку, вошла в свои покои. В последней комнате стояло ложе под богатым покрывалом, расшитым серебром, в воздухе витал аромат фиалок, а в серебряных подсвечниках горели свечи. «Здесь Вы будете отдыхать, благородная госпожа», — громко произнёс он. — «Вам придётся довольствоваться опочивальней одинокого рыцаря, который не чаял удостоиться столь высокого визита». И тихо добавил: «Позвольте ли мне в полночь постучать и спросить, не погрузились ли вы уже в сон?» Она дважды кивнула, не глядя на него. «Позволяю», — проговорила она едва слышно. Затем она отпустила его и всю свиту, а заодно и Югетту, сказав, что хочет раздеться в одиночестве, сперва совершив свои молитвы.
Вскоре в замке всё стихло. Господин Гийом распорядился, чтобы вся его челядь, а также спутники пфальцграфини отправились на покой и погасили огни, чтобы не тревожить госпожу, утомлённую долгой дорогой, поздним шумом. Так и было сделано. Когда в полночь дозорный на башне протрубил в рог, этот звук услышали во всём доме лишь трое, кто ещё не смог уснуть.
Тогда послышались тихие шаги: кто то спускался по ступеням, крался по узким коридорам, пару раз замирал, словно из страха быть услышанным чьим нибудь насторожённым ухом, и наконец добрался до порога комнаты, где покоилась прекрасная дама. Вокруг было так темно, что лишь тот, кто хорошо знал эти покои, мог бы сориентироваться в ночных переходах. Некоторое время крадущийся беззвучно, едва дыша, стоял у двери и, с колотящимся сердцем, прислушивался, не отодвинется ли засов.
Но, когда ничего не шелохнулось, он осторожно постучал и снова застыл в ожидании. Затем во второй раз коснулся двери пальцем и теперь осмелился прошептать имя. Но и после этого ответа не последовало, и тогда он постучал уже нетерпеливее и тихо притопнул ногой. «Вы спите, Ассалид?» — окликнул он, приглушая голос. «Это я, тот самый, кому вы обещали: когда пойдёт цветочный снегопад, испытанию придёт конец. Ради Вашего вечного спасения и моего, избавьте меня от чистилища этого ожидания!»
И тут из комнаты раздался голос — но это был не женский голос.
«Ваш гость желает вам спокойной ночи, Гийом, и добрых снов — лучших, чем те, что снились вам в Руссильоне. А теперь Вам стоит отойти от этого порога и больше не тревожить её сон. Она надёжно укрыта и находится под охраной верного стража, да и не нуждается в покое, который даёт чистая совесть: ведь она сполна исполнила свой обет — переночевать в Вашем доме».
Несчастный попятился, едва узнав голос друга, и, верно, по неуверенному тону, которым ему было вынесено это суждение, понял, что стражу внутри и самому нелегко произносить эти горькие слова, и, что он лишь запинаясь повторяет то, что ему велели сказать. Но, когда тот умолк, на смертельно поражённого нахлынуло такое головокружение, что ему пришлось ухватиться за дверную ручку, которая глухо звякнула, но не поддалась под дрожащей рукой. Ему вдруг подумалось, что всё это — глупый морок, которым полуночный дух хочет его напугать и одурачить. Но, когда его громкий стук и отчаянные мольбы остались без ответа, когда он видел лишь отсвет свечей, мерцавших в щелях, и вдыхал аромат фиалок сквозь замочную скважину, стыд и горе обрушились на него, словно удары кулаков, и, едва сдерживая рыдания и стоны, он, должно быть, около часа пролежал в тёмном коридоре неподалёку от брачных покоев, от которых сам себя отлучил, пока какой то шум в доме не заставил его вздрогнуть и не напомнил, что он не должен допустить, чтобы его позор стал достоянием гласности.
Тогда он с трудом поднялся и побрёл, словно человек, переживший пытку, к своему ложу, чтобы в глухом гневе дождаться рассвета.
Когда на следующее утро госпожа Ассалид спустилась в зал, где был накрыт стол для раннего завтрака, она застала там вместо хозяина лишь старого кастеляна, который от имени господина Гийома приносил извинения за то, что тот не может лично приветствовать свою гостью.
Его ещё до рассвета срочно вызвал гонец: друг, живший в соседнем замке, ночью тяжело занемог и перед кончиной желал с ним поговорить. Гийом надеется вернуться к полудню; но, если пфальцграфиня не намерена его дожидаться, он поручает господину Хьюго Маршалю сопровождать её до конца пути или до того места, до которого ей будет угодно ехать.
На это дама ответила лишь медленным кивком головы. Лицо её было бледно, как лепесток водяной лилии, но на нём не было ни единой слезинки; её глаза, наполовину прикрытые веками, смотрели неподвижно, словно она различала вокруг лишь смутные очертания предметов, не понимая, что перед ней. Лёгким жестом она отказалась прикасаться к трапезе и потребовала, чтобы они немедленно выступили в путь и продолжили путешествие. А, когда она уже сидела в седле, казалось, что в ней самой не было ничего живого — лишь вуаль, что развевалась за ней на утреннем ветру.
Господин Хьюго, ехавший в процессии сразу за ней, не мог оторвать взгляда от её фигуры. В долгие часы, когда с её губ не слетало ни слова и ни один взгляд из потухших глаз не касался его, он спрашивал себя, та ли это женщина, которую он недавно держал в своих объятиях. И ему, вопреки сладостным воспоминаниям, было на душе невесело. Ему приходилось думать о предательстве верности, о смертельной ране, которую он нанёс своему старому другу и товарищу юности, и порой его охватывало леденящее чувство — словно, вкушая сладкий плод, разгрызаешь противное насекомое, затаившееся внутри, — тогда он осознал, что стал орудием жестокой мести и, что его призрачное счастье обязано не свободному порыву нежного сердца, а чему-то совсем иному. Но подобные призрачные терзания быстро рассеивались, стоило ему лишь взглянуть на прекрасную даму, медленно едущую впереди на своём коне, и сказать себе: что бы там ни стояло за этим, теперь она его, и, по сути, справедливо, что она отвергла другого. Что творилось на душе у самой госпожи, никто не знал. Через несколько часов она велела остановиться в деревне, чтобы восполнить пропущенный утром лёгкий завтрак, но сама съела лишь несколько кусочков хлеба и выпила глоток вина. Присутствие Хьюго она, казалось, едва замечала. Её прекрасное, нежное лицо приобрело строгое, почти жёсткое выражение, словно она едва оправилась, после тяжёлой болезни, и, которую впервые вывели на свежий воздух, а вокруг неё всё ещё летают ускользающие тени смерти.
Так они и завершили путь, не обменявшись ни единым словом, и к наступлению сумерек прибыли в паломнический городок, где пфальцграфиня вместе со свитой сняла на постоялом дворе несколько комнат, после чего сразу удалилась в свои покои и отказалась от вечерней трапезы.
И она не поступила, как другие паломницы, для которых первым делом было пойти в церковь. Ещё в последней часовне, на небольшом расстоянии от города — там, где уже были видны и церковь, и на холме за ней монастырь босоногих кармелиток, она сошла с седла (с помощью своего оруженосца, отклонив молчаливым покачиванием головы предложение господина Хьюго помочь) и там, совсем одна, пока её свита ждала снаружи, долгое время преклонив колени, советовалась с Богом. Теперь казалось, что она изнурена утомительной дорогой и прежде всего нуждается в отдыхе.
Однако господин Хьюго не мог унять своё сердце и отправиться на покой, не услышав ещё раз её голос и не выведав, как она к нему расположена. Его страсть не остыла даже от её каменного, непроницаемого поведения, и она казалась ему желаннее, чем, когда либо, казалась самой прекрасной женщиной на свете, а себя он мнил счастливейшим из мужчин — таким, что ему позавидовали бы все богатые и могущественные владыки земли.
И вот, когда на постоялом дворе уже не шевелилось ни одно живое существо, он собрался с духом, тихо отворил дверь своей комнаты и прокрался по дому к её двери, которую он хорошо запомнил. Дрожащим пальцем он украдкой постучал, но дверь тотчас распахнулась — и перед ним стояла возлюбленная дама.
Она кивнула ему и дала понять, что он может переступить порог, но дверь оставила открытой.
«Я ждала Вас, Хьюго», — сказала она, и голос её звучал спокойно и глубоко. — «Вы — единственный друг, который у меня остался, и мне нужна Ваша помощь в моём замысле. Смотрите, вот я написала письмо, которое Вы должны вручить моему супругу. В нём я прошу у него дозволения, в котором он мне не откажет-вступить в монастырь кармелиток, и прощаюсь с ним в этой жизни.
А вот, — она указала на что то тёмное, свёрнутое в рулон и лежавшее на столе, освещённом единственной свечой, — вот мои волосы, которые я отрезала в знак моего бесповоротного решения. Отнесите их господину Гийому, как единственное, что я оставляю о себе на память в этом мире. Ведь и моё сердце, которое я ему обещала, мне больше не принадлежит: я посвятила его моему Богу и Судье, чтобы Он очистил его от всех пятен. И передайте ему поклон и скажите, что лишь теперь я знаю, как сильно его любила, — с тех пор, как причинила ему эту горькую обиду, которую он никогда не сможет простить».
Она отвернулась, и только теперь он увидел, что её прекрасная голова, с которой сползла вуаль, лишилась локонов.
«Ассалид! — вскричал он вне себя. — Неужели это возможно? Вы можете покинуть этот мир, в котором нет ничего драгоценнее Вас, и оставить меня — меня, самого несчастного, которого Вы только что так щедро одарили!»
«Молчите!» — резко оборвала она его. — «Вы не знаете, что говорите. Мир — это преддверие ада. Повсюду царит неверность; мой супруг отступился от меня, гонясь за ребяческой славой. Ваш друг предал меня, Вы предали своего друга, а я предала своё сердце, которое ничего о Вас не знало, когда я, словно безумная, вручила Вам свою честь и долг. И всё же я не могла поступить иначе: демон гнал меня, словно терновой плетью. Ведь когда я узнала, в чьих руках оказались моё сердце и моя честь, и какой неблагодарный отклик должен был получить самый тяжкий обет, который я дала ему из безмерной любви, тогда тот демон прокрался в мою грудь и так помрачил мои помыслы, что я больше не могу смотреть на своё отражение в зеркале, не ужасаясь перед самой собой. Теперь я хорошо знаю, что Вы хотите сказать: Вы никогда не предадите меня, и Ваша верность станет мне заменой всему, что я потеряла. Только жаль, что верность ничего не стоит там, где нет любви, а я никогда не любила ни одного мужчину, кроме того единственного, который смог так глубоко меня ранить. Поэтому я хочу укрыться у Того, Кто никогда не был неверен ни одной бедной душе, что взирает на Него и надеется. А если Ваш друг из за этого придёт в полное отчаяние, дайте ему то утешение, которое для тщеславного мужчины будет самым сладким: скажите, что я вынуждена была воздвигнуть между нами монастырскую решётку, чтобы защититься от него и не пасть жертвой ещё большего позора. Ведь после всего, что случилось, было бы ещё большей неверностью по отношению к самой себе и к своему достоинству — снова броситься в мир и кинуться к нему на милость и немилость». Она накинула вуаль на лицо, чтобы он не видел слёз, струившихся из её глаз. Затем она жестом велела ему следовать за собой и покинула дом, чтобы прямо подняться на холм, не останавливаясь ни на миг, пока сама не взялась за молоток у монастырских ворот и не потребовала впустить её тремя громкими ударами. Прошло некоторое время, прежде чем сестра привратница пробудилась ото сна и отворила ворота. Тогда уходившая протянула своему спутнику на прощание свою холодную руку, которую он оросил горячими слезами, и ворота закрылись за ней навсегда.
Когда пфальцграф де Полиньяк прочёл беспощадное прощальное письмо своей супруги, говорят, он какое то время кричал и бушевал словно обезумевший, но вскоре успокоился. Затем, после недолгого периода скорби, он вернулся к своей прежней жизни, будто рядом с ним никогда и не было хозяйки замка. А в один из дней поэтических состязаний его придворные поэты должны были рассуждать на тему, что лучше: знать, что твоя возлюбленная на небесах, или что она в объятиях соперника, или же что она жива и верна, но заточена в монастырской келье.
Господин Гийом выжидал целый год послушничества, потому что в нём всё ещё теплилась слабая надежда, что любимая женщина отыщет путь обратно к нему и к миру. Когда он узнал, что она приняла имя сестры Беаты Просессы и отныне потеряна для него навсегда, он в глубокой скорби принял решение отправиться в крестовый поход, и, как сообщает хроника, он с честью пал в бою под Эдессой.
________________________________________
Примечания
*Имеется в виду нить Ариадны, которая помогла Тесею и его спутникам выбраться из лабиринта.
* Пфальцграф (нем. Pfalzgraf, от Pfalz — дворец) — титул, который возник в раннесредневековой Германии. Изначально так называли королевского чиновника, который в отсутствие монарха управлял дворцом и королевским судом. В Восточно-Франкском королевстве и Священной Римской империи пфальцграф представлял в герцогствах интересы короля (императора). Со временем должность стала наследственной, и пфальцграф превратился во владетельного князя, вассала императора. Титул просуществовал до 1806 года. Таким образом, виконт и пфальцграф — это титулы из разных систем и с разной историей. (Итак: пфальцграф и виконт — это не взаимозаменяемые титулы. Пфальцграф связан с управлением дворцовыми землями и представительством монарха в регионах в Священной Римской империи, тогда как виконт изначально был заместителем графа в рамках феодальной иерархии. Их функции, историческая судьба и место в социальной структуре были принципиально разными).
* Крылатые скакуны - Пегас
* ретроэнса - равносложные восьмисложные стихи (жанр средневековой лирической поэзии)
* тенсона (или тенцона) - стихотворение-спор. Чаще всего это диалог двух поэтов, рассуждающих га темы о любви и морали.
* сиренские чары – искусное пение, которым сирены завлекали моряков и корабли разбивались о скалы
*vor Edessa — «под Эдессой»: Эдесса (современный Шанлыурфа в Турции) — важный город в истории крестовых походов; вокруг него шли серьёзные сражения, и упоминание именно этого места сразу помещает героя в исторический контекст эпохи крестоносцев.
Свидетельство о публикации №226091401654