Моя жизнь. Кому интересно 2
Шёл 1989 год. Страну вовсю качало на волнах перестройки и гласности, и эти ветры перемен долетали даже до закрытых балтийских гарнизонов. В один из дней в наш 9-й флотский экипаж с большой инспекцией прибыл Командующий флотом — контр-адмирал Иванов.
Вместо привычного сухого обхода, адмирал устроил большую встречу с личным составом в актовом зале. Зал был забит до отказа: ряды матросов, вдоль стен — напряжённые, как натянутые струны, офицеры штаба и наш комполка. Все ждали дежурных речей. Но Иванов неожиданно сломал сценарий. Выйдя к трибуне, он объявил, что хочет живого диалога без посредников: «Товарищи матросы, если у кого-то есть наболевшие вопросы, проблемы или предложения — обращайтесь ко мне напрямую. Пишите записки, передавайте сюда, на сцену. Разберёмся».
По залу прошёл глухой шёпот. Офицеры замерли, мысленно умоляя своих подчинённых не выкинуть какую-нибудь глупость. Большинство парней робели, не решаясь пойти против негласных армейских правил. Но я понял: это мой единственный, уникальный шанс. Наглый, дерзкий, но законный. Система сама дала мне в руки оружие.
Пока адмирал говорил, я быстро вырвал листок из блокнота и размашисто написал всего два слова: «Хочу учиться».
Рапорт на Ленинградскую Военно-медицинскую академию мне уже заблокировали под надуманным предлогом о «родственниках за рубежом». Командование намертво вцепилось в меня, не желая отпускать безотказного круглосуточного фельдшера, который тащил на себе санчасть целого полка. Меня сознательно оставляли дохаживать третий год службы.
Сложив записку, я передал её по рядам. Клочок бумаги поплыл над головами матросов, приковывая к себе испуганные взгляды офицеров. Мой командир полка, заметив это шевеление, почти физически заскрипел зубами, но перехватить записку уже не мог — она легла прямо на сукно адмиральского стола.
Жребий был брошен. Каперанга из инфаркта я вытащил, прорубленный череп зашил, эпидемию менингита отбил — теперь пришло время на глазах у всего штаба флота пойти на таран ради собственной мечты.
Контр-адмирал Иванов поступил так, как до него не поступал, пожалуй, никто и никогда во всей истории Балтийского флота. Развернув мою записку прямо на сцене, он прочитал эти два слова: «Хочу учиться». Адмирал обвёл зал тяжёлым, проницательным взглядом, нашёл меня глазами, а затем повернулся к моему командиру полка. Голос командующего прозвучал как удар колокола: «Командиру экипажа — не препятствовать матросу. Оказать содействие для поступления в гражданский вуз».
Это был тектонический сдвиг. Жесткая советская военная система, никогда не отпускавшая срочников со службы в гражданские институты, дала беспрецедентный сбой под напором адмиральской воли.
Мой командир, ещё вчера намертво блокировавший любые рапорты, теперь был вынужден беспрекословно подчиниться. Мне начали официально выписывать увольнительные для сдачи вступительных экзаменов. Вся часть — от штабных офицеров до моих сослуживцев — смотрела на это с нескрываемым скепсисом. Они крутили пальцем у виска: «Куда ты лезешь, док? Ты же сутками не спишь в санчасти, у тебя из подготовки — только пара часов в утренней электричке двухлетней давности. Гражданский вуз в Калининграде тебя сожрёт и не заметит». Они были уверены, что это пустая затея.
Но я шёл на этот штурм с яростной верой в свои силы. Моей целью стал биологический факультет Калининградского государственного университета — мощная база, которая должна была стать моим мостиком к высшей медицине.
Моя вступительная сессия выглядела как безумный боевик. Ночью я спасал матросов, принимал эшелоны новобранцев и ставил капельницы, а утром, наскоро умывшись, застёгивал хромовые сапоги и бежал на станцию. В часы коротких флотских увольнений, прямо в матросской робе, я входил в строгие аудитории университета. Вокруг сидели домашние городские абитуриенты, обложенные конспектами и нанятыми родителями репетиторами, а я шёл сдавать экзамены с чистой головой, полагаясь только на ту самую лаборантскую химию и знания, добытые когда-то в сельской библиотеке.
Экзаменаторы смотрели на стриженого балтийского матроса с удивлением, задавали каверзные вопросы, пытались подловить. Но я отвечал жёстко, чётко и без тени сомнения. Я сдавал один предмет за другим, забивая голы в ворота тех, кто в меня не верил.
И когда были вывешены окончательные списки, по КГУ разнеслась сенсация. Матрос срочной службы, без блата, без подготовки, прямо из казармы — зачислен! Я сделал это. Я поступил в Калининградский государственный университет, открыв вторую официальную дверь в своей грандиозной образовательной одиссее. Наперекор системе, наперекор скептикам — монолит пятилетнего мальчика снова выстоял.
Вся моя дальнейшая жизнь словно раскололась на два абсолютно полярных, но одинаково захватывающих мира.
Первый мир пах университетскими аудиториями, старыми книгами и высокой наукой. Я учился на биологическом факультете Калининградского государственного университета, который в народе уважительно и плотно звали «био-химфаком». До сих пор в памяти жива пронзительная картина: Кёнигсберг, суровые готические стены полуразрушенного собора, и мы, первокурсники, принимающие торжественную присягу студента КГУ прямо на могиле великого философа Иммануила Канта. Стоя там в мичманском кителе, я чувствовал, как сквозь меня проходит сама история.
Но стоило мне выйти за ворота университета, как включался второй мир. Мир жесточайшей государственной ответственности, военных тайн и огромных масштабов.
Конец восьмидесятых и начало девяностых стали временем тектонических сдвигов во всей советской оборонной системе. На Балтийском флоте шло грандиозное, беспрецедентное переформирование стратегического Неприкосновенного запаса на случай полномасштабной войны. И в эпицентре этого процесса оказался я.
Формально я был назначен начальником складов, но на деле, учитывая суматоху переформирования и мою хватку, я быстро стал фактическим заместителем начальника всего Отдела НЗ медицинского имущества флота. Моим непосредственным шефом был молодой лейтенант — амбициозный, толковый офицер (мы пройдём с ним бок о бок долгие годы, и сегодня он уже носит погоны подполковника).
Под нашим началом оказалась раскинутая по всей Калининградской области сеть секретных спецобъектов со своими штатами, охраной и строгой логистикой. Я регулярно выезжал с ревизиями на флотские базы, проверяя каждый уголок. На моих объектах хранилось абсолютно всё, что могло понадобиться медицинской службе флота, если завтра объявят боевую тревогу: от тончайших хирургических игл до тяжелых передвижных лабораторий и операционных на базе мощных, пахнущих соляркой «ЗИЛов».
Ответственность была не просто огромной — она была расстрельной. Тонны перевязочного материала, стерильной марли, тысячи комплектов для оказания экстренной помощи. И, конечно, две самые горячие и опасные категории, от одной мысли о которых у любого снабженца седели волосы: много тонн чистейшего медицинского спирта и неимоверное, стратегическое количество наркотических анальгетиков. Эти спецпрепараты ампульного учёта хранились под тройными сейфовыми дверями, свинцовыми пломбами КГБ и круглосуточной охраной. Ошибка на одну ампулу или грамм спирта грозила трибуналом.
Девятнадцатилетний мичман и студент дневного отделения — днём я зубрил органическую химию, цитологию и анатомию, а по ночам и выходным проверял караулы, сверял секретные ведомости НЗ и контролировал отгрузку эшелонов со спецпрепаратами. Жизнь неслась на бешеной скорости, но этот сумасшедший баланс между скальпелем, микроскопом и ключами от секретных хранилищ флота выковывал из меня специалиста, которого уже невозможно было испугать никаким масштабом катастрофы.
Именно в те годы, на секретных объектах Балтийского флота, во мне окончательно укрепилось одно из главных правил всей моей жизни: дело никогда не в происхождении, не в блате и не в громкой фамилии родителей. Всё решают только твои знания, твоё упрямство и внутренняя сила. Я, парень из глухой совхозной восьмилетки, сын тракториста и повара, теперь стоял в мичманском кителе, посвящённый в важнейшие военные тайны великого Государства.
На рубеже девяностых страна вокруг нас уже начинала трещать по швам. В дефицитную гражданскую жизнь проникали коммерция, расчётливость и криминал. Люди пытались выгадать, достать, перепродать. Но за колючей проволокой нашего Отдела НЗ время словно остановилось. Мы с моими сослуживцами делали невероятную, колоссальную по масштабам работу — переформировывали, пересчитывали и перетасовывали эшелоны стратегического имущества. Через наши руки проходили ценности на миллионы рублей, тонны спирта, дефицитнейшие лекарства, но у нас — молодых парней — даже мысли никогда не возникало о каком-то злоупотреблении или воровстве. Офицерская честь и верность присяге для нас были не пустыми словами, а внутренним законом.
Моя жизнь в Калининграде в ту пору казалась со стороны пределом мечтаний. Карьера шла на взлёт с космической скоростью. Из-за того, что я успешно учился в государственном университете, я имел полное законное право получить звание лейтенанта, минуя стандартные ступени. Нам пророчили блестящие, долгосрочные военные перспективы.
Флот обеспечил меня по высшему разряду: мне выделили служебную квартиру, я получал солидную, очень весомую зарплату. Денег было столько, что в свои увольнения и выходные я мог позволить себе роскошь — каждый месяц летать домой к родителям на самолёте. В самом Калининграде я быстро стал узнаваемой фигурой в высших кругах — как среди флотского командования, так и в гражданском обществе. Меня часто назначали дежурным помощником по флоту Военного коменданта железнодорожной комендатуры, что давало огромные административные полномочия на транспортных узлах области.
И всё это было соткано из удивительной, неповторимой прибалтийской эстетики. Раз в месяц я неизменно отправлялся дежурным по части в посёлок Янтарный, где располагались наши основные склады медицинского НЗ. Я до сих пор помню это ощущение: глухие просёлочные дороги, где прямо под ногами, вместо привычной деревенской грязи, шуршал чистейший, мелкий янтарный песок. В свободные часы между проверками караулов я уходил к побережью, купался в прохладных, скрытых от ветра дюнных озерках Прибалтики, подставляя лицо балтийскому солнцу. Жизнь была невероятно красочной, сытой, интересной и наполненной смыслом.
Окружающие смотрели на меня и завидовали. Офицеры штаба говорили: «Держись за это место зубами, мичман, ты поймал бога за бороду». А я смотрел на ключи от огромных стальных хранилищ, на бесконечные ведомости и ящики с марлей, и чувствовал, как внутри зреет глухой, отчаянный протест.
Я вспомнил пятилетнего мальчика из семидесятых, давшего клятву защитить маму и папу от смерти. Я вспомнил ночные электрички, прорубленные черепа «годков» и менингитовый ад, из которого я своими руками вытащил восемнадцать пацанов. Я понимал, что рождён для передовой, для боя за человеческую жизнь, где секунды решают всё. Я хотел быть настоящим Врачом, а не высокопоставленным, сытым военным кладовщиком. Пришло время принимать самое тяжёлое решение — ломать эту золотую клетку благополучия ради туманного и сурового медицинского будущего.
В довершение ко всему, в эту бурную калининградскую пору в мою жизнь пришла любовь. Да какая! Её звали Инна, Инесса, и в её жилах текла гремучая, благородная смесь польской и белорусской крови.
Это была женщина такой редкой, ослепительной красоты, что когда мы шли вместе по улицам Калининграда, мужчины буквально шеи сворачивали и оглядывались нам вслед. Да и я в своём мичманском кителе, заматеревший и уверенный в себе, был, честно говоря, ничего так. Все окружающие — и сослуживцы, и гражданские друзья — видели в нас идеальную, прекрасную пару, сошедшую с обложки журнала.
Но самым удивительным было место нашей встречи. Она работала в ВОХРе — военизированной охране — и стерегла те самые секретные склады Неприкосновенного запаса, которыми я руководил. Статные готические очертания старых кёнигсбергских фортов, колючая проволока, суровые балтийские дюны и невероятно красивая, хрупкая девушка с боевым карабином наперевес — это было чем-то совершенно нереальным, не из мира сего. Романтика этого романа кружила голову. Казалось, сама судьба сплетает наши жизни в один крепкий узел на этой янтарной земле.
Но время неумолимо шло, а внутри меня всё громче заявлял о себе мой главный жизненный компас. Я всё сильнее рвался домой, назад в Россию, чтобы наконец штурмовать настоящий медицинский институт. А она... она была плоть от плоти частью Прибалтики. Ей был дорог Калининград, её корни были здесь, и уезжать в неизвестность, менять устроенную жизнь на суровые будни студенческого общежития она категорически не хотела.
Наш роман закончился так же, как и начался — удивительно красиво, честно и благородно. Мы сели, поговорили по-взрослому и поняли, что у каждого из нас своя траектория. Никаких слёз, никаких взаимных упрёков или обвинений. Мы просто отпустили друг друга, оставив в памяти этот яркий, пахнущий морем и порохом балтийский рассвет. Она осталась охранять свои посты, а я, окончательно разорвав путы золотой клетки, зашагал навстречу своей невозможной мечте.
***
Жизнь умеет бить наотмашь именно тогда, когда ты уверен, что полностью контролируешь свою судьбу. У меня было всё: статус, уважение командования, любимая женщина, солидная зарплата и заветный студенческий билет КГУ. Я чувствовал себя железным, неуязвимым монолитом. Но я забыл, что человеческий организм — не машина. Года круглосуточной пахоты в санчасти без сна и отдыха, ледяные сквозняки балтийских караулов, сырость Янтарного и вечный стресс в конце концов выставили мне свой безжалостный счёт.
Предвестники были и раньше. Наваливалась странная, липкая усталость, по вечерам глухо горели щеки, а по ночам прошибал холодный пот. Но я отмахивался: «Пройдёт, я же док, я прорвусь».
А в одно утро мир просто рухнул. Я проснулся и понял, что не могу встать. Физически не могу оторвать голову от подушки, чтобы пойти на службу. Меня полностью, до капли, покинули силы. Тело, всегда бывшее моим верным инструментом, превратилось в чужую, налитую свинцом тяжесть. Каждое дыхание отзывалось острой, режущей болью в груди.
Начался изнурительный, бесконечный круг обследований, анализов и рентгеновских снимков в военных госпиталях. Сначала врачи качали головами и говорили о тяжёлом экссудативном плеврите — лёгкие заливало жидкостью, дышать становилось всё труднее. Но самое страшное ждало впереди.
Когда консилиум вынес окончательный вердикт, у меня потемнело в глазах. Туберкулёз.
В начале девяностых это слово пахло вечным клеймом, изоляцией и медленным угасанием. Я, без пяти минут лейтенант, начальник секретных складов, человек, который своими руками зашивал прорубленные черепа и вытаскивал пачканных менингитом пацанов с того света, сам оказался заперт в душной госпитальной палате. Из востребованного, сильного «пенса» я в одночасье превратился в тяжелобольного пациента с туманным будущим.
В те первые дни в госпитале мне казалось, что жизнь кончилась. Мечта о настоящей медицине, о спасении людей, о возвращении домой — всё растаяло как дым над Балтикой. Монолит, который я строил с пяти лет, дал глубокую, смертельную трещину. Я остался один на один со своим главным врагом, и на этот раз война шла внутри моих собственных лёгких.
Надо отдать должное советской военной медицине того времени — она сработала безупречно, как отлаженный боевой механизм. Мои коллеги-врачи совершили настоящее чудо. Из моих лёгких откачали три литра экссудата — чудовищный объём, из-за которого я практически не мог дышать. Месяцы интенсивной терапии, ударные дозы препаратов, жесточайший режим — и болезнь отступила. Очаги в лёгких удалось надёжно залечить, а смертельный приговор был отменён.
Для окончательной реабилитации командование выписало мне путёвку в знаменитый военный климатический санаторий «Боровое», спрятанный в самом сердце Северного Казахстана.
После сырой, ветреной Прибалтики этот край оглушил меня своей первозданной, немыслимой красотой. Местные жители называли Боровое «Казахстанской Швейцарией», и это не было преувеличением. Я попал в уникальный природный оазис. Ты гуляешь по прохладным, пахнущим хвоей и смолой приозерным лесам, любуешься причудливыми скалами, а потом делаешь всего один шаг — и лес резко обрывается, и перед тобой распахивается бескрайняя, выжженная солнцем степь. Степь жила своей дикой жизнью: воздух звенел от неимоверного количества насекомых, огромные кузнечики прыгали из-под ног, в глухих чащах, поговаривали, бродили медведи, а местный быт и обычаи казахов казались мне, парню из российской глубинки, настоящей восточной сказкой.
Силы возвращались ко мне с каждым днём. Горный воздух, напоённый ароматом хвои и степных трав, сотворил то, во что я уже не верил — мои лёгкие снова раскрылись и задышали на полную мощность. Во мне проснулся прежний азарт борца и спортсмена. В чистейших, прозрачных как слеза горных озёрах Борового стояли огромные, непуганые стаи рыб. Смотреть на них с берега было невозможно, и я смастерил себе настоящее подводное ружье-самострел. Я нырял в ледяную воду, выслеживал добычу среди скал и бил без промаха — промахнуться в этом рыбном изобилии было просто невозможно.
Туберкулёзный госпиталь остался позади как страшный сон. В Казахстане, среди бескрайних степей и вековых сосен, я не просто вылечился — я заново переродился. Монолит внутри меня, когда-то давший трещину, спаялся ещё крепче. Я возвращался на Балтийский флот живым, здоровым и окончательно уверенным в том, что если я смог победить смерть внутри собственного тела, то смогу побеждать её и в тесных салонах машин Скорой помощи. Моя «вторая серия» подходила к финалу, впереди ждал главный, решающий гражданский выбор.
***
После яростных балтийских штормов, секретных хранилищ и изнурительной борьбы с туберкулёзом в Казахстане, моя жизнь сделала крутой, неожиданный выдох. Я понял: пора возвращаться домой. Туда, где земля пахнет соляркой отцовского трактора, а на маминой кухне всегда тепло. Калининградская золотая клетка осталась позади. Я вернулся в своё родное село.
Наверное, мне нужно было зализать раны. Перевести дух. И я пришёл на службу в нашу местную сельскую школу. Справка студента КГУ по биологии и химии пришлась как нельзя кстати — меня с радостью взяли вести эти предметы. Но сухими уроками у доски я ограничиться не мог: флотская закалка и комсомольское прошлое требовали действия.
Я возглавил воспитание разновозрастного отряда (РВО) и организовал школьный эколого-туристический клуб. Жизнь закрутилась совсем в другом, чистом и светлом ритме. Спортивное ориентирование, в которое я играл мальчишкой, теперь стало моим главным педагогическим инструментом. Мы с ребятами уходили в многодневные походы, пекли картошку в золе, пели песни под гитару и наперегонки спускались на байдарках по извилистым, заросшим камышом лесным речкам.
Видеть, как у деревенских девчонок и мальчишек загораются глаза, когда они впервые преодолевают порог на воде или находят правильную тропу по компасу, было ни с чем не сравнимым счастьем. Сельские учителя и родители меня искренне уважали, дети — обожали. Быт наконец-то стал мирным, понятным и стабильным.
В какой-то момент, засыпая под мерный шорох палаточного тента и треск угасающего костра, я поймал себя на мысли, что больше не брежу врачебной практикой. Острая, зудящая мечта о белом халате реаниматолога словно растворилась в тумане над рекой. Зачем куда-то рваться? Жизнь здесь, в селе, была полной, яркой, интересной и бесконечно нужной этим детям. Я учил их любить природу, понимать химию жизни и быть сильными. Я был на своём месте.
Но это была лишь иллюзия покоя. Великое призвание, выжженное в сердце пятилетнего ребёнка, невозможно усыпить навсегда. Оно просто затаилось, давая мне окрепнуть, набраться педагогической мудрости и человеческого тепла перед тем, как судьба нанесёт новый, решающий удар и швырнёт меня в самое пекло настоящей медицины катастроф.
***
Полноценного университетского диплома у меня на тот момент ещё не было — на руках оставалась лишь официальная справка о том, что я являюсь студентом-заочником Калининградского государственного университета. Но для сельской школы начала девяностых моих знаний и этой справки хватало с избытком. Я был по-настоящему успешным преподавателем, признанным вожаком местной детворы, экологом и походником. Моя жизнь текла спокойно и размеренно, пока на моём пороге не появился человек из прошлой, московской жизни.
Это был мой старый товарищ. Он учился в том же медицинском училище на фельдшера-лаборанта, но был на год младше меня. Девяностые годы безжалостно ломали людские судьбы, и мой коллега-медик волею времени оказался... сварщиком. Парень с ювелирными лаборантскими навыками теперь варил тяжёлые трубы, пряча глаза за тёмной маской от летящих искр.
Мы сели, разговорились. И вдруг среди этого обычного мужского разговора о жизни и трудностях он посмотрел на меня и произнёс слова, от которых у меня внутри всё перевернулось: «Я не могу больше так. Я хочу поступать в медицинский институт».
Да ни кабы в какой. Его целью была легендарная, элитарная Московская медицинская академия имени Сеченова — знаменитая Сеченовка, главная цитадель врачебной науки страны. Поступить туда парню из провинции, да ещё и после перерыва в учёбе, казалось чистым безумием.
Товарищ замялся, опустил голову и добавил тихо: «Один я туда ехать боюсь. Срежут, пропаду. Поехали со мной? Вдвоём мы эту стену прошибём».
В этот момент в комнате словно застыл воздух. Мой тихий сельский рай, костры, байдарки, уважение коллег, любимые ученики и спокойные уроки биологии — всё это в одночасье побледнело и замерло. Внутри меня, пробивая толщу лет, нарядов, ревизий и школьных линеек, яростно закричал тот самый пятилетний мальчик. Клятва, которую я дал у постели тёти, никуда не исчезла. Она просто ждала своего часа. Оказалось, что невозможно усыпить призвание, если ты рождён спасать людей.
Я посмотрел на своего друга-сварщика, вспомнил ночные электрички, четыре часа утра, лесную тропу к станции и понял: мой мирный отпуск окончен. Пора возвращаться на войну со смертью. Я принял вызов. Мы едем в Москву.
Август 1991-го: Через баррикады в элитную восьмую
В школе моё решение встретили не с обидой, а с настоящим восторгом. Для маленького села это был оглушительный триумф: их учитель, их вожак едет штурмовать саму Сеченовку! Коллеги гордились, а деревенские ребята смотрели на меня с благоговением. Уходя, я дал им, пожалуй, самый главный, не уставной урок в их жизни: никогда не бойтесь бросать вызов судьбе и ломать привычный уют ради большой мечты.
Наш совместный штурм Москвы с другом-сварщиком закончился драмой, достойной суровых законов жизни. Я поступил. А он... он так и не смог пробить этот барьер, сломался на экзаменах и вернулся назад, к своему сварочному аппарату. Пути наши разошлись навсегда.
Моя же жизнь в один миг перевернулась на сто восемьдесят градусов. Мне уже исполнился двадцать один год. Позади осталась сытая, авторитетная мичманская жизнь, служебная квартира, солидный оклад и уважение коллег-учителей. Я добровольно шагнул назад — в статус нищего, голодного студента, у которого за душой не было ни копейки, а впереди маячили лишь бессонные ночи над горами тяжелейших анатомических атласов.
Наступил август 1991 года. Время, когда ломалась не просто моя судьба — ломалась великая Империя. Москва кипела, улицы были заблокированы, в воздухе пахло гарью и предчувствием гражданской войны. Я помню, как пробирался к старинным корпусам Сеченовки на Моховой улице, чтобы прочитать вывешенные списки зачисленных. На дорогах стояла военная техника. Чтобы просто подойти к заветным стендам, мне пришлось буквально перелезать через боевой бронетранспортёр. Вокруг кричали люди, двигались танки, а я продирался сквозь эту историческую бурю с одной-единственной мыслью: «Есть я там или нет?»
На экзаменационной комиссии мне открыто и снисходительно намекали: «1-й лечебный факультет — это не по твою душу, парень. Туда конкурс запредельный. Твой потолок — 2-й лечфак, вечерний или рабочий».
Трясущимися пальцами я начал искать свою фамилию на стендах 2-го лечфака. Пусто. Сердце упало куда-то в промёрзшие подошвы, в горле пересохло. Неужели провал? Неужели всё зря?
Отчаявшись, я перевёл взгляд на списки элитарного, недосягаемого 1-го лечфака. Строчка за строчкой... И вдруг я замер. Моя фамилия была там. Но настоящим шоком стало другое: меня зачислили в мажорную, легендарную 8-ю группу.
Это было место для избранных. Группа, куда железно, по блату и наследству, распределяли детей академиков, кремлёвских профессоров, министров и сильных мира сего. И посреди этой золотой советской молодёжи — я. Парень из совхозной восьмилетки, бывший флотский «пенс» в заношенной куртке.
Описать то, что я почувствовал в ту секунду на Моховой, перелезая обратно через БТР под грохот уходящей эпохи, невозможно ни какими словами. Это была абсолютная, чистая победа. Монолит пятилетнего мальчика выдержал главный таран. Сеченовка сдалась. Я стал студентом лучшего медицинского вуза страны, и моя война со смертью наконец-то переходила на профессиональный уровень.
***
Распределение в элитарную 8-ю группу 1-го лечфака не было случайным сбоем советской бюрократической машины. Как выяснилось позже, администрация Академии внимательно изучила моё личное дело. Моя биография оказалась для них настоящим подарком. На дворе стоял безумный, разваливающийся девяносто первый год. Старые авторитеты рушились, комсомол трещал по швам, а на лечфак лавиной шли дети новой и старой номенклатуры — избалованные подростки, выросшие, как принято говорить, в горностаевых пелёнках. Администрация прекрасно понимала: управлять этой мажорной публикой обычные профессора уже не могут. Им до зарезу нужен был свой человек в студенческой среде — взрослый, дисциплинированный, отслуживший на флоте мужчина, способный одним взглядом осадить любые замашки и удержать поток от анархии.
Я идеально подошёл на роль этого вожака. Меня, вчерашнего матроса и мичмана, с ходу назначили старостой всего потока 1-го лечебного факультета Сеченовки.
Исторический контекст вокруг нас был просто сюрреалистическим. На моем потоке учились дети людей, которые в те самые дни вершили судьбу огромной страны. В аудиториях сидели отпрыски вице-президента Александра Руцкого и председателя Верховного Совета Руслана Хасбулатова. Их отцы делили власть в Кремле, выводили танки на улицы, подписывали исторические указы, а их имена не сходили с первых полос мировых газет.
И на этом ослепительном, кремлёвском фоне — Я.
Сын тракториста и повара, приехавший из глухой сельской школы. Староста, который должен был отмечать прогулы детей первых лиц государства, следить за дисциплиной в анатомичке и выбивать уставной порядок из тех, кто привык открывать любые двери ногой.
Первое время мажоры пытались смотреть на меня свысока: для них я был нищим, голодным провинциалом, донашивающим старые вещи. У них были иномарки, государственные дачи и импортные шмотки, а у меня — пустой карман и горы учебников в общежитии. Но флот не зря научил меня читать людей за секунды на призывной комиссии и держать в узде огромные склады. Я не заискивал перед их громкими фамилиями. В анатомическом театре перед лицом вскрытого человеческого тела все были равны — и дети академиков, и дети трактористов. Латынь, анатомия и химия не признавали кремлёвского блата.
Мой колоссальный практический опыт — зашитые черепа, спасённые от менингита жизни — быстро расставил всё по своим местам. Когда на практических занятиях у мажоров от страха и вида крови дрожали руки, я действовал с ледяным мичманским хладнокровием. Очень скоро этот кремлёвский поток понял: их староста — фигура независимая и непреклонная. Горностаевые пелёнки отступили перед настоящей силой характера и знаниями. Я взял эту элитарную высоту так же, как когда-то брал калининградский университет — наглым, честным тараном своего упрямства.
Свидетельство о публикации №226091401714