Мастер иллюзии

В апреле сумерки над Ставрополем густели медленно, заливая сады на окраинах липким, едва ощутимым туманом. В одиночной камере городского отдела внутренних дел стояла тишина – та особая, звенящая тишина, в которой человек впервые за долгие годы слышит собственное дыхание.
Виктор Баранов сидел на узкой железной койке, упёршись локтями в колени. У потолка над массивной дверью с кормовым окном догорала бледная лампочка в проволочной сетке, бросая полосатые тени на выкрашенные суриком стены. Ему было тридцать пять. В его портфеле, оставшемся в кабинете следователя, лежало семьдесят семь «четвертных» – ядовито;фиолетовых, пахнущих свежим лаком. Взглянешь на такую купюру – и видишь силуэт Ленина, строгий узор защитной сетки, надписи на пятнадцати языках союзных республик. Гознак. Государственный знак. Печать власти, незыблемости, самого порядка вещей.
И всё это сделал он сам. Один. В сарае за ветхой калиткой.
За дверьми коридора иногда слышались шаги, глухой стук сапог, мужские голоса – сдержанно;возбуждённые. Там, в кабинетах, ещё не могли прийти в себя. Могущественная машина Комитета госбезопасности и МВД, три года искавшая разветвлённую сеть, агентов ЦРУ, диверсантов и преступных гениев с выкраденными из Ленинграда матрицами, вдруг уткнулась в тихого водителя из провинциального Ставрополя, внештатного помощника ОБХСС, который не пил, не гулял и выписывал журнал «Техника – молодёжи».
Баранов посмотрел на свои пальцы. Годы противоправной деятельности оставили свой неизгладимый след: в подушечки въелись цинкографская краска, едкие кислоты и мельчайшая металлическая пыль. Руки рабочего человека. Руки изобретателя.
– Зачем? – спросил его несколько часов назад следователь, глядя с брезгливым изумлением. – Зачем тебе это было нужно, Баранов? Ты не жил на широкую ногу. Не пил, не собирался уехать за границу. Зачем?
Виктор тогда ничего не ответил. Лишь пожал плечами. А сейчас, в тишине казённого одиночества, этот вопрос разросся в нём колючим чертополохом.
Память – вещь странная: сквозь годы проступают забытые запахи и звуки.
Детство его прошло в Сучане – далёком, угрюмом приморском городке, где сопки всегда казались подпёртыми серым, влажным небом, а из шахтных терриконов валила гарь. Отец ушёл рано, мать билась из последних сил, и маленькому Вите казалось, что вся жизнь вокруг – это попытка выжить среди серости, дефицита и вечной нехватки чего;то главного.
Но у Вити был свой мир. Он помнил, как впервые, в девять лет, увидел у деда старинную царскую купюру – «катеринку», сто рублей 1910 года. Она была огромная, словно скатерть, плотная, с водяным знаком – портретом Екатерины Великой, просвечивающим сквозь бумагу точно живое лицо из тумана. Мальчик часами разглядывал витиеватые виньетки, микроскопический шрифт, переплетения линий. Это была не просто бумага – это была тайна, воплощённый порядок, абсолютное совершенство человеческого труда. Ему казалось тогда, что тот, кто создал такую вещь, прикоснулся к чему;то божественному.
В школе Виктор учился средне, так себе, но если брался за рисование или механику – остановить его было нельзя. Рука с карандашом слушалась его беспрекословно. Он мог по памяти нарисовать герб СССР со всеми колосьями и лентами.
А потом было училище в Ростове, профессия плотника;паркетчика, служба в армии, курсы ДОСААФ и, наконец, кабина водителя в Ставрополе. Обычная, серая жизнь советского человека. Но внутри него пылал огонь. Баранов был изобретателем по природе, из тех самоучек, вроде Кулибина или Попова, кто способен собрать на коленке вечный двигатель, если ему дать пару напильников и кусок свинца.
Виктор ночами чертил устройства для сортировки картофеля, конструировал складные ящики для бутылок, придумывал особые сушилки. Нёс чертежи своих изобретений в научно;технические общества, в горком, на заводы.
И везде сталкивался с одной и той же стеной.
– Вы кто по образованию, Баранов? Кто? Водитель? Ну вот и крутите свою баранку! У нас инженерный отдел годами над этим бьётся, а вы тут с тетрадкой…
– Не положено.
– Нет финансирования.
– Приходите через год.
Его идеи выкидывали в корзины. Его снисходительно похлопывали по плечу. Ему давали понять: Баранов, ты – малый винтик, грязь под ногтями великого государства, твоё дело – везти груз из точки А в точку Б.
Именно тогда, в конце шестидесятых, в нём родилась эта тёмная, горделивая мысль. Они считают, что человек без диплома – ничто? Они думают, что только государство с его институтами, заводами, зашифрованными лабораториями Гознака способно создать нечто неподражаемое?
 «Я докажу, – прошептал он себе однажды ночью, глядя на трёхрублёвую бумажку. – Я повторю то, что считается невозможным. Я заставлю вас признать меня».
Это не была жажда богатства. Ему не нужны были ни миллионы, ни миллиарды – он и представить не мог, что с ними делать в Советском Союзе. Это была гордыня. Самый тонкий, самый ядовитый из всех человеческих грехов. Гордыня мастера, возжелавшего сравняться с Творцом, создать из ничего идеальную сущность.
Двенадцать лет. Двенадцать лет истощающей, подвижнической жизни.
Каждый вечер он возвращался домой, целовал жену, говорил, что пойдёт в сарай – подработать, покрутить гайки для знакомых шофёров. И затворял тяжёлый засов.
В сарае пахло перегретым машинным маслом, эфиром, азотной кислотой и сухим крахмалом. Там стоял полумрак. Не имея специального образования, Баранов прошёл путь, который целые институты проходили десятилетиями.
Когда в Ставропольской библиотеке закончились книги по полиграфии, он поехал в Москву. Ленинская библиотека помнила этого тихого человека в потёртом пиджаке, который часами конспектировал древние фолианты по цинкографии, гальванопластике, металлографии. Он искал редкие книги у московских букинистов, отдавая за них последние шофёрские рубли.
Три года он бился только над одной бумагой. Государственная бумага – это не просто целлюлоза. Это сложнейшая смесь льна и хлопчатобумажного волокна, проклеенная особым составом. Баранов варил массу в кастрюлях, изобретал шаровую мельницу для измельчения волокон, искал формулу водяного знака. Десятки неудач. Тысячи бракованных листов, которые он сжигал в печи под покровом ночи.
Затем – краски. Советские деньги печатаются специфическими сухими красками, не смываемыми водой и растворителями. Баранов сам синтезировал пигменты, растирал их на самодельных бегунах, подбирал связующие масла.
Затем – клише. Он освоил фотогравюру, ручную гравировку микроскопическим штихелем под лупой. Его глаза слезились, пальцы сводило судорогой, но он резал металл, восстанавливая каждую линию защитной сетки.
И, наконец, станки. Он сам спроектировал и собрал гидравлический пресс, нумератор, устройство для печати орловской сетки – технологии, которая считалась абсолютным секретом Гознака!
В тысяча девятьсот семьдесят четвёртом году из;под пресса вышла первая «четвертная».
Баранов поднёс её к глазам. Настольная лампа освещала ровный, чуть хрустящий прямоугольник бумаги. Водяной знак просвечивал идеально. Краска лежала выпукло, рельефно. Ни один эксперт в мире не смог бы отличить её от настоящей.
В ту ночь Виктор не спал. Он стоял в сарае, слушая, как за стеной шумит апрельский ветер, и чувствовал себя по;настоящему богом. Он победил систему. Он победил Гознак, следователей, КГБ, академии наук, директоров заводов. Простой ставропольский шофёр Виктор Баранов оказался сильнее целого государства.
Но победа поистине отдавала душком.
Чтобы купить материалы, реактивы и металл для новых станков, нужны были значительные средства. И Баранов стал пускать фальшивки в оборот.
Он старался делать это осторожно. Ездил по соседним городам, заходил на рынки, покупал ведро яблок или пару килограммов картошки, давал 25 рублей и получал сдачу настоящими рублями.
И вот в его душу тут впервые закралась непонятная тревога.
Он помнил ту старуху в Пятигорске. У неё были скрюченные артритом пальцы и печальные глаза. Он купил у неё пучок укропа, протянул свою новенькую, хрустящую «четвертную». Старушка долго крестилась, благодарила, кланялась:
– Спасибо тебе, сынок! Дай Бог здоровья! Хоть внучке на туфли отложу…
И отсчитала ему из кошелька почти всю свою пенсию – настоящими купюрами, политыми её потом и трудом.
Баранов забрал сдачу и быстро ушёл. Но в груди остался холодный, тяжёлый осадок.
Он пытался убедить себя: «Я не граблю. Я просто беру своё. Государство не обеднеет, а бабушке всё равно – купюра;то идеальная, её любой государственный банк примет!»
Но с каждым новым сбытом, с каждой сданной купюрой на рынке этот холод внутри разрастался. На карте страны, которую потом нарисуют следователи, точки сбыта выглядели как паутина. А для него это была цепочка лжи. Он лгал своей жене, смотря ей прямо в глаза за ужином; лгал продавцам; лгал самому себе, уверяя, что служит «высокой науке».
Его мастерская из храма науки постепенно превратилась в склеп. Пахнущие химией стены сарая больше не радовали. Каждая напечатанная купюра требовала новых трат, новых поездок, новой лжи. Он попал в капкан собственного «совершенства».
12 апреля 1977 года выдалось в Черкесске ветреным, но по;южному тёплым. Колхозный рынок сбивчиво гудел, точно растревоженный улей. Пахло сушёным чабрецом, свежим овечьим сыром, парной бараниной, влажной землёй и слегка подгоревшим подсолнечным маслом, на котором жарились чебуреки. Шум стоял такой, что приходилось перекрикивать соседний ряд: торговцы хвалили свой товар, покупатели въедливо, с азартом торговались за каждую копейку.
Виктор Баранов стоял у входа в крытый павильон, сжимая в руке потёртый коричневый портфель. На нём была обычная шофёрская роба, тускло;серая кепка, надвинутая на самый лоб, и начищенные, но уже пыльные ботинки. Внешность – неприметнее не придумаешь. Пройдёшь мимо – через минуту не вспомнишь.
Но внутри Баранова вспухала звенящая, давящая пустота.
Он сунул руки в карман, где лежали две новенькие, хрустящие «четвертные». Пальцы сами собой привычным, доведённым до автоматизма движением ощупали плотность бумаги. Идеально? Да, ни один глаз человеческий здесь, на ярком черкесском солнце, не заметит разницы. Ни один кассир. Ни один проницательный оперативник.
И всё же Виктор предчувствовал: сегодня всё закончится.
Чувство это вызревало в нём последние несколько месяцев, пока он сжигал в сарае бракованные оттиски и разбирал станки. Он устал. Устал бежать от собственных теней; устал врать своей жене, уходя «на смену»; устал возить в портфеле яд, собранный собственными руками. Ему казалось, что не сбывает он свои деньги, а медленно, по кускам, продаёт собственную душу за фальшивые рубли.
Баранов глубоко вздохнул, сглотнул сухую слюну и направился к рядам с приправами и сушёными фруктами.
Там, за тяжёлым деревянным прилавком, усыпанным горами кураги, изюма и алеющего перца, стоял Шарпуттдин Магомедалиев. Человек средних лет, с пышными чёрными усами, в аккуратной каракулевой шапке и засаленном фартуке. Шарпуттдин сноровисто взвешивал товар очередному покупателю, шутил, улыбался, ловко сгребая медяками и мелкими бумажками сдачу.
Баранов подождал, пока покупатель уйдёт, и сделал шаг вперёд.
– Здравствуй, уважаемый, – тихо, почти извиняющимся голосом произнёс Виктор, подступая к прилавку.
Шарпуттдин мгновенно переключил внимание на появившегося человека, окинул его быстрым, сметливым взглядом опытного торговца и широко улыбнулся, вытирая руки о фартук.
– Здоровья тебе, дорогой! Вот, смотри! Изюм какой, а? Сладкий, как мёд! Курага домашняя, из собственного сада. Что тебе взвесить? Давай килограммчик сделаем, не пожалеешь!
– Да нет, я не за изюмом, – Баранов замешкался, на мгновение закрыл глаза, а затем вытащил из кармана две двадцатипятирублёвые купюры. Они блеснули на солнце сочным ядовитым глянцем. – Слушай, друг… Выручи, а? Мне бы разменять. Две «четвертные». На мелкие нужды: за нужные запчасти хочу расплатиться, а у продавца сдачи нет. Разменяешь? Я у тебя хоть пучок укропа куплю или вон кураги немного.
Шарпуттдин замер. Его взгляд упал на ровные, немятые прямоугольники бумаги в руках Баранова. Улыбка на лице торговца на долю секунды застыла, а в глазах промелькнула едва заметная, острая, как бритва, настороженность.
Всех продавцов на рынке уже неделю тайком предупреждали сотрудники милиции: «Идёт фальшивка. Высочайшее качество. Просят разменять 25 рублей или пытаются выменять ерунду на крупную купюру. Задерживайте, подавайте знак».
Шарпуттдин медленно протянул руку и взял купюры. Помял их в пальцах, поднёс чуть ближе к глазам, будто разглядывая узор.
– Вах, какие новенькие! – проговорил он спокойным, ровным голосом, в котором, однако, исчезла прежняя базарная беспечность. – Только из банка, да? Ещё хрустят.
– В кассе на работе дали, – соврал Баранов. Он врал привычно, почти на автомате, но в голосе уже не было прежней уверенности. В нём звучала странная, обречённая покорность. – Так разменяешь? Мне спешить надо – опаздываю на автобус.
Шарпуттдин поднял глаза и посмотрел Баранову прямо в лицо. Виктор не отвёл взгляда. И в этом молчаливом поединке глаз произошёл какой;то невидимый сдвиг. Шарпуттдин увидел перед собой не дерзкого вора, не матёрого бандита и не холёного спекулянта. Перед ним стоял уставший, выжатый как лимон человек с потухшим взглядом и глубокими складками у губ.
– Запчасти, говоришь? – Шарпуттдин ещё пару секунд повертел деньги в руках. – Хорошее дело – запчасти. Сейчас без машины никак. Постой минутку, дорогой. У меня в ящике столько крупной сдачи нет. Сейчас сбегаю к соседу, попрошу. Он тут за углом – кассовые деньги держит. Стой здесь, я быстро.
– Иди, – тихо сказал Баранов.
Шарпуттдин быстро повернулся и ушёл за угол мясного павильона.
Виктор остался один у прилавка с пряностями. Вокруг жизнь била ключом: какая;то женщина ругалась из;за взвешивания картофеля, парень в кепке нёс деревянный ящик с яблоками, сыпались шутки, звенели монеты. Баранов мог бы развернуться и уйти прямо сейчас. Затеряться в толпе, выскочить через дальний забор многолюдного рынка, сесть на попутку и уехать обратно в Ставрополь. У него ещё было три минуты – спасительные три минуты.
Но почему;то ноги не двигались. Они будто вросли в пыльный асфальт.
 «Зачем бежать? – подумал Виктор, и на губах его появилось подобие горькой ухмылки. – Куда бежать? От кого? От сарая своего? От пресса? От Бога?»
Он стоял, опустив руки, и смотрел на горку сушёной вишни. Ему вдруг безумно захотелось, чтобы всё это закончилось. Чтобы не нужно было больше высчитывать пропорции кислот, прятать от жены тетради, сжиматься каждый раз, когда мимо проезжает жёлто;синий «жигуль» с мигалкой.
Прошло меньше двух минут. Из;за угла мясного павильона быстрым, чеканящим шагом вышли двое.
Сержанты милиции в серых шинелях, с портупеями через плечо. Молодые, подтянутые, с серьёзными, напряжёнными лицами. За ними, чуть отставая, шёл Шарпуттдин, указывая пальцем.
– Вот, начальник! Это вот он просил разменять!
Сержанты мгновенно взяли Баранова в полукольцо. Один из них, посвободнее, с усами и въедливым взглядом, положил руку на планшет.
– Гражданин, сержант милиции Гусев, – отчеканил он. – Ваши документы. И прошу проехать с нами в отдел для выяснения личности.
Второй сержант зашёл Баранову чуть за спину, готовый заблокировать руки, если тот вдруг дёрнется.
Виктор медленно перевёл взгляд с одного милиционера на другого. На лице его не отразилось ни тени испуга, ни капли гнева, ни попытки выкрутиться. Продавцы с соседних лавок уже начали поворачивать головы, в рядах пробежал шёпоток:
– Задерживают кого;то… Смотри;ка, шпиона, что ли, взяли?
– Паспорт в портфеле, – ровным, глухим голосом произнёс Баранов. – Вызывать машину совсем не обязательно. Я сам пойду. Куда надо.
Сержант Гусев на секунду растерялся. Он ждал чего угодно: попытки скинуть портфель, криков, бегства, пьяного скандала. Но этот человек стоял абсолютно спокойно, словно ждал их именно здесь и именно в этот час.
– Что в портфеле, гражданин? – строго спросил второй милиционер, подступая ближе.
– Деньги, – просто ответил Виктор. – «Четвертные». Семьдесят семь штук.
Сержанты переглянулись. Усатый Гусев нахмурился, решая, не издевается ли над ними задержанный.
– Настоящие?
Виктор посмотрел на сержанта, затем на Шарпуттдина, который осторожно наблюдал за ними из;за своего прилавка.
– Вы их три года по всему Союзу ищете, – спокойно сказал Баранов. – В Москве искали, в Ленинграде, в Риге. Думали, ЦРУ работает или на Гознаке предатели?
Гусев на мгновение лишился дара речи.
– Ты… ты о чём говоришь, гражданин? Ты кто такой?
Баранов глубоко, всей грудью вздохнул. И в этот момент он почувствовал, как огромная, многотонная плита, которую он сам выковал в своём ставропольском сарае, опустилась на его плечи. Не раздавила, нет. А просто легла на место, прекратив этот бесконечный, безумный бег.
Это был не страх. Страх сгорел ещё там, у прилавка с курагой. Это была дикая, сокрушительная, всеобъемлющая усталость – усталость человека, который двенадцать лет в одиночку тащил на себе чудовищный фальшивый мир и наконец получил право его сбросить.
– Я тот, кого вы ищете, – тихо повторил Баранов. – Виктор Баранов из Ставрополя. Больше никого нет. Я один. Забирайте.
Сержант Гусев осторожно взял Баранова под локоть. Виктор не сопротивлялся. Он сделал первый шаг к милицейскому газику, припаркованному за воротами рынка, и впервые за двенадцать лет почувствовал, что над его головой снова открылось чистое, не отравленное парами кислоты небо.
В камере стемнело окончательно. Баранов поднял голову.
Завтра начнутся допросы. Завтра прилетят следователи из Москвы. Они будут искать подпольный комитет, иностранных шпионов, миллионные заначки. А найдут его, только его – в потёртой робе, с пятью тетрадями записей и тринадцатью ящиками самодельного железа.
«Что ж ты сделал со своей жизнью, Витя?» – тихо прошептал он в темноту.
Вдруг в памяти, пробившись сквозь годы запахов кислоты и грохота пресса, возник другой образ.
Ему было лет семь. Мать повезла его в соседнее село к дальним родственникам. Там стояла старая деревянная церквушка, не закрытая в тридцатые годы. Мать, таясь от соседей, вела его за руку внутрь. Внутри пахло воском, ладаном и старым деревом. Из полумрака на мальчика смотрели строгие, тёмные лики.
Особенно ему запомнилась икона Спасителя: Христос держал раскрытую книгу, а рука Его была поднята в благословении. Но Витю поразили тогда не золотые оклады, а глаза. В них не было злобы или угрозы. Там была бесконечная, тихая печаль о нём, о маленьком Вите, и о всём грешном, запутавшемся мире.
Мать тогда шепнула:
– Перекрестись, Витя. И помни: Бог всё видит. Не то важно, что ты руками сделать можешь, а то, с чем к Нему придёшь.
Баранов тогда не понял. А сейчас, в тридцать пять лет, силясь в одиночестве осмыслить провалившуюся пропасть своей судьбы, он вдруг осознал это с беспощадной ясностью.
Он хотел стать Творцом. Но Творец создаёт мир из любви. А он, Баранов, сотворил свой идеальный мир из гордыни и обиды на людей. Он потратил двенадцать лучших лет своей жизни – годы молодости, здоровья и семейного тепла – на то, чтобы идеально сфальсифицировать государственное рукотворное золото, напечатать иллюзию.
Он вспомнил слова из Писания, которые когда;то случайно услышал: «Какая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит?»
Баранов не приобрёл весь мир. У него конфискуют «Ладу», фотоаппарат, заберут все накопленные деньги. Его посадят в тюрьму на долгие годы. Но главная потеря была не в этом. Он уничтожил свою душу, превратив её в цинковый штамп, отпечатывающий фальшивку за фальшивкой.
Та старушка с укропом… Те кассиры… Продавец Шарпуттдин… Они все верили, что держат в своих руках купюры, заработанные честным трудом. А он давал им фантики – фальшивые банкноты, за которые рано или поздно кто;то должен был расплатиться.
Баранов встал с койки. Ноги были ватными.
Он подошёл к маленькому окну, забранному решёткой, за которым синело апрельское ночное небо. Где;то там, за стенами КПЗ, цвели ставропольские яблони. В воздухе пахло весной – той самой весной, которую он годами не замечал, сидя в удушливом сарае над ядовитыми растворами.
Он опустился на колени прямо на холодный, грязный бетонный пол, перекрестился и сделал земной поклон.
– Господи! – шепнули его губы; и голос показался ему чужим. – Господи, прости меня! Прости за гордыню мою проклятую. За то, что себя вознёс выше всех. Прости за людей, которых обманул…
Слёзы его, сухие, горячие, которых не ведал он с детства, обожгли щёки. Это были слёзы не о потерянной свободе, не о строгом приговоре, который неизбежно вынесет суд. Это были слёзы очищения. Словно тяжёлая, непроницаемая корка, покрывавшая его сердце двенадцать лет, вдруг дала трещину, и сквозь неё пробился первый глоток живого воздуха.
Он понял, что должен сделать.
Баранов не станет запираться, не станет врать, не станет выкручиваться. Он расскажет им всё: каждую мелочь, каждую формулу. Он отдаст им все свои станки, все тетради. Не для того, чтобы выслужить меньший срок, и не для того, чтобы снова похвастаться своим гением перед московскими профессорами. А для того, чтобы полностью уничтожить этот морок, выкорчевать из себя фальшивомонетчика и снова стать просто человеком.
В последующие месяцы прошёл длинный следственный эксперимент. Были московские эксперты с Гознака, которые смотрели на Баранова как на инопланетянина. Он подчинился им с кротостью, удивлявшей оперативников. Под объективами кинокамер он без лишней суеты, спокойно и точно делал то, над чем бился годами: варил бумагу, гравировал клише, наносил водяные знаки.
Он снялся в шестичасовом учебном фильме для МВД и Гознака. По просьбе министра Щёлокова написал подробную записку о том, как усложнить защиту советских денег, предложив позаимствовать некоторые элементы царских банкнот – тех самых, из далёкого сучанского детства.
Он отдал государству всё, что придумал, – бесплатно, без какого;либо сожаления. Словно сбрасывал со своих плеч тяжёлый, грязный саван.
А потом состоялся суд – Ставропольский краевой суд.
Баранов отказался от адвоката. Когда государственное обвинение потребовало для него пятнадцати лет по расстрельной, по своей сути, статье, он лишь смиренно склонил голову.
10 марта 1978 года судья зачитал приговор: двенадцать лет исправительно;трудовой колонии усиленного режима с конфискацией имущества.
Когда выводили его из зала суда в наручниках, он мельком увидел плачущую жену. В груди болью отозвалось осознание той катастрофы, которую он принёс в свой дом. Но внутри, на самом дне сердца, уже стояла тихая, несокрушимая ясность.
20 апреля 1978 года его этап прибыл в Ульяновскую область.
Начались долгие годы колонии: тяжёлый физический труд на стройках, баланда, холод, жёсткие нары, серая арестантская роба. Потом Ульяновск сменился пермскими лесами.
Но удивительное дело: в тюрьме Виктор Баранов обрёл ту свободу, которой у него не было в его ставропольском сарае. Он больше ни от кого не прятался, больше не лгал. Он работал на совесть: ровнял кирпичную кладку, рисовал стенгазеты, писал портреты сокамерников, помог оформить местный клуб. К нему, тихому и умелому мастеру, арестанты и надзиратели относились с невольным уважением. В нём не было блатной спеси, не было злобы на судьбу.
Каждое утро и каждый вечер, засыпая под гул тюремного барака, он молился – простыми словами, без книг, прося об одном: об очищении души и о здравии тех, кому он причинил зло.
Он вышел на свободу 15 мая 1988 года, не досидев полгода, – по амнистии.
Мир вокруг изменился до неузнаваемости. Начиналась перестройка, трещал по швам Советский Союз, рушились идеалы, деньги обесценивались.
Баранов из тюрьмы вернулся в Ставрополь. У него не было ничего: ни машины, ни накоплений, ни молодой жены, ушедшей за годы его отсидки.
Он снова попытался изобретать: создал производство парфюмерии, придумал уникальный лак для ногтей, разработал суперстойкую автомобильную краску, мебель из макулатуры, невероятный клей… Но рыночный хаос девяностых смывал его начинания одно за другим. Бизнесмен из него был никакой: не умел урывать, не умел обманывать, не умел давать взятки.
Станки Баранова, его клише и прессы навсегда остались в Центральном музее МВД – как уникальный памятник чьей;то заблудшей гениальности. Специалисты Гознака до сих пор помнят «легендарного фальшивомонетчика № 1».
Но сам Виктор Баранов об этом больше не жалел.
Он жил в скромной ставропольской квартире, среди книг и чертежей. Иногда по вечерам он заходил в местную церковь: становился в уголке, слушал пение хора, смотрел на мерцание свечных огоньков перед ликом Спасителя.
Он знал: его главная победа в жизни была одержана не тогда, когда из;под пресса вышла первая идеальная «четвертная».
Его главная победа состоялась на сыром бетоне одиночной камеры в апреле 1977 года, когда гордый мастер смог упасть на колени и сказать: «Господи, помилуй меня, грешного».
Стяжав покаяние, он потерял весь мир иллюзий и нашёл свою настоящую, живую и спасённую душу.


Рецензии