Моя родословная. Отец, часть 2
Часть II. В моей юности
Приобретение дачи
То, о чём хочу рассказать я в этой части своих воспоминаний об отце, хоть и запомнилось мне более-менее подробно, но далеко не так цельно и ярко, как то, что описано в первой части. Несмотря на, казалось бы, меньшую удалённость во времени. Видимо, сыграли свою роль как гораздо менее уделяемое внимание мне, моему воспитанию, так и само естественное моё возрастание, взросление, а стало быть, и всё большее отдаление от него, – уход из-под его опеки.
Но кое-что, и особенно то, что имело судьбоносную роль на моё становление и развитие, на мою дальнейшую жизнь и на последовавшие длительные взаимоотношения с ним запомнилось достаточно хорошо: – что называется, осталось вырезанны резцом на камне.
И первое в этом ряду: – появление у отца, а, стало быть, и у всей нашей семьи дачи в Бурносах.
В первой части своих воспоминаний я писал о значении этой небольшой принёманской деревеньки в жизни нашей семьи. Если бы возможно подробнее описать мои ежегодные летние каникулы в пионерском лагере «Электрик» периода 1973-1977 годов, куда отец регулярно и без затруднений брал мне в заводском профкоме путёвки: сначала на одну, потом – на две, а иногда – на все три летних лагерных смены. Описать всю удивительно богатую разнообразнейших впечатлений палитру душевной жизни подростка в том воистину «заповетном» краю родной земли, можно было бы со всей очевидностью представить, насколько важным событием в семейной жизни явилось приобретение дачи в той некогда глухой, а нынче, – весьма знаменитой деревне Лидского района.
Это произошло в 1976-1977-м учебном году. Помнится, то было моё последнее лагерное лето. Оканчивался пионерский возраст и я переходил в восьмой класс. Впредь на летние каникулы любимый лагерь был для меня навсегда закрыт. Непонятной печалью обволакивало душу, когда вспоминал об этом…
Возможно, видя мою печаль, будучи и сам давно прикипевшим душой к этому живописному уголку, отец решил во чтобы то ни стало «зацепиться», как-нибудь обосноваться в нём, чтобы иметь беспрепятственную возможность не только время от времени приезжать отдыхать «на природу», но и жить там, когда захочется, одному или с семьёй,– словом, тогда и столько, когда и сколько ни пожелается.
На счастье, с тыльной левой стороны деревни, если подходить от шоссе и леса, стояла ещё добротная, но уже как бы и «подзабытая» местным колхозом то ли рига, то ли амбар, а по-нашему, западно-белорусскому, – «свиран», собранный из двух или трёх таких же, но меньших размерами – некогда «хозяйских», – свезённых до кучи во времена послевоенной организации колхозов на землях Западной Белоруссии.
Некогда служил этот колхозный амбар то ли коровником, то ли телятником. Заодно – и небольшой конюшней для колхозных лошадей, употребляемых деревенскими работниками, как правило, только для общественных нужд. Справа от него, метрах в двенадцати-пятнадцати, находился колодец – «студня». Был он достаточно глубокий – колец на пять-шесть – только до поверхности воды. И вода в нем была удивительно прозрачна и вкусна: особенно в летний зной. А ещё правее свирна, метрах в семи от колодца стоял простой бревенчатый сруб в два или три небольших окна на трёх стенах (четвёртая была «глухой»), с крышей, покрытой рубероидом-толью, служивший местом отдыха доярок, телятниц, конюхов и пастухов, а также – «Красным уголком», где «парторги-секретари» целеустремленно и каждодневно вдалбливали в «тупые» головы рядовых колхозников азы политграмоты Советского государства. Всё это полузаброшенное к описываемому периоду времени колхозное добро располагалось на небольшом участке заросшей травой и кустами земли площадью приблизительно от трети до половины гектара, располагавшегося позади трёх селянских дворов, вплотную примыкавших к нему своими «задами».
Поскольку этот небольшой, некогда использовавшийся по своему первоначальному и прямому назначению «производственный участок «Бурносы» очень большого «коллективного хозяйства», расположенного на территории двух соседних районов Гродненской области – Лидского и Ивьевского, – именуемого нынче «колхозом «Принёманским», который включал в себя довольно много больших и малых деревень с их тогда ещё многочисленным, вечно трудившимся на земле населением, с немерянными сотками-гектарами обрабатываемой земли, – уже не действовал; быть задействованным в определённом будущем – не планировался, а посему свиран с колодцем и домиком «Красным уголком», – для их пущей сохранности, – были переданы для догляда и ограниченного личного пользования семьям колхозников, к усадьбам которых это имущество примыкало.
Вполне возможно, что принять такое решение председателя колхоза, а через него – и высший исполнительно-распорядительный орган – правление кохоза, – незаметно-настойчиво надоумил отец, мечтавший любым способом заполучить себе «брошенные», как он считал,, сруб и колодец при нём, а также какой-никакой, – пускай себе и «завалящий», – участок земли рядом с домом, где можно было вскопать огородик, посадить сливы-яблоньки, крыжовник-смородину по периметру забора, соорудив, таким образом, личную дачу для семейного и не только отдыха.
А поскольку сам отец не был членом колхоза, то, чтобы создать хоть какую-то видимость законности пребывания его на колхозной земле, он и придумал такой «финт ушами» или «ход конём», от которого, в конечном итоге, сам же и пострадал, не доведя так удачно начатое дело до конца. Но об этом подробнее – впереди. А пока было вот что.
Надоумив председателя и правление колхоза с целью наилучшей сохранности раздать «неиспользуемые материальные фонды» в ограниченное личное пользование тем членам колхоза, к усадьбам которых они примыкали; неоднократно «напоив» председателя колхоза, секретаря сельсовета и будущего хозяина «Красного уголка» – своего тёзку Валика Козела – по самые брови, на что ушло, со слов отца, около полутора месячной его зарплаты (220-250 рублей), Худоба Валентин Михайлович году, эдак, в 1978-79 стал первым дачником на землях живописной деревни Лидского района, расположенной на правом берегу верхне-среднего течения прославленной белорусско-литовско-российской реки: Нёмана-Нямунаса-Немана (в той последовательности стран и местных названий – от истока до устья – как проходит русло знаменитой реки).
Чтобы понять, насколько неординарным было такое событие в обычной жизни рядовых граждан СССР и их семей, думаю, следует провести небольшой правовой «ликбез». Согласно действовавшему тогда законодательству, в личной собственности гражданина могло находиться, на выбор, – одна квартира или один дом. И только. Всё, что сверх «одного», должно было непременно тем или иным способом быть отчуждено в собственность другого гражданина (нескольких граждан) в разумные или же прямо предусмотренные законом сроки. Ну а такого правового понятия, как «дача», Гражданский кодекс БССР в рассматриваемый период времени совсем ещё не содержал. Это был «дом» с небольшим участком земли, предназначенным для семейного садоводства и огородничества. Но поскольку дачи немногочисленных граждан, во владении которых они находились, использовались теми, как правило, для краткосрочного пребывания в них во время еженедельного (выходные дни) или ежегодного (рабочие отпуска) трудового отдыха, а вовсе не для постоянного проживания самих граждан (членов семей), то и советское государство сознательно «закрывало глаза» на подобное несоответствие появления дач во владении, пользовании и распоряжении отдельных граждан «букве» социалистического.закона.
Ремонт и обустройство дачи в Бурносах
Домик под дачу я видел в самом начале – ещё до капитального ремонта. Это был обычный деревянный сруб из сосны, которой полно было в окрестном лесу: потемневшие от времени брёвна, сухой мох в пазах, крытая рубероидом и толью двускатная крыша; без трубы. С внешней стороны напоминал он большой сарай или склад сельхозинвентаря: метров шесть в длину и четыре с половиной в ширину, площадью, следовательно, двадцать семь метров квадратных. Крыльца также не было и, чтобы войти вовнутрь, нужно было переступить порог на уровне третьего от низа венца, с которого начинался низ дверного проёма. Пола, как такового, не было: прямо на землю были насыпаны древесные стружки, опилки, служившие, одновременно, утеплителем и абсорбентом мусора. А кроме того, покамест они постепенно не утрамбовывались под ногами всевозможных посетителей до состояния рыхлого ДСП (древесно-стружечной плиты), служили ещё и растопкой печке-буржуйке, стоявшей посредине «домика-сарая» у тыльной его «глухой» стены. Круглая жестяная труба от буржуйки выходила наружу под потолком в маленькое окошечко, вырезанное в тыльной стене, – вот почему с фасада никакой трубы не было видно. Да, было ещё два окна, которые отец, не мудрствуя лукаво, на своих местах и оставил.
Словом, домик тот в самом начале был, или казался, по крайней мере, с первого на него взгляда – бросовым: сарай сараем. Но постепенно, год за годом, стараниями отца и дяди Димы – его младшего родного брата, а уже значительно позже – и меня (в роли подсобника и помощника отца), – «сарай» тот превратился во вполне приличный снаружи и изнутри дачный домик, в котором можно было автономно жить и не горевать, – неделю, и две, и месяц: стоило только запастись вдоволь необходимыми продуктами и не скучать по человеческому общению.
Помню, в первый или второй год с момента приобретения, дядя Дима, он же – Дим Димыч, по настоятельной, видимо, просьбе отца взял продолжительный (месяца полтора или два) отпуск и почти весь его потратил на капремонт нашей дачи. Для самых трудоёмких первоначальных работ, я думаю, по крайней мере – двухнедельный – должен был взять отпуск и отец.
Первым делом, думаю, с помощью домкрата, по очереди и вместе «по диагонали», приподняв все четыре угла, подложили под них «краеугольные» крупные камни. Затем прорыли не слишком глубокие – до полуметра, – и неширокие – чуть пошире диаметра бревна, – траншеи от камня к камню, прежде заложив по низу – в землю – небольшие по размеру камни; далее соорудили соответствующую опалубочку, проармировали и залили каменно-гравийно-бетоный фундамент.
После этого, я думаю, принялись за крыльцо. Порядок работ тот же: опалубка из обрезков досок, армирование, заливка бетоном. Затем – пол. Пол также был залит бетоном. Я думаю, высотой от 10 до 20 сантиметров.Так бы, по крайней мере, поступил на их месте я. Пока всё это подсыхало, «бралось», – в перерывах между этапами работ, – можно было сутки-другие отдаться любимому делу – половить рыбку на Нёмане или на старице где-нибудь в «Дубах»: любили оба на удочку потаскать; дядька, к тому же, на донку; а батя – сеточку на ночь поставить, а ещё лучше – «полозами» втроем полазать по глухим околонёманским старицам. А переночевать можно было у Валика-тёзки на сеновале или на берегу – в палатке, у костра.
Когда бетонный пол затвердел, принялись за возведение печки. Тут уже «шуровал», пожалуй, один Димыч. В юности, в своих странствиях в районах Средней Азии (Казахстан, Туркменистан, Узбекистан) он как-то по оказии выучился ремеслу класть печи у какого-то ссыльного поволжского немца, работая у того подсобником. С тех пор ремесло это он только совершенствовал, изредка, может быть, складывая печки своим друзьям и хорошим знакомым. А когда пошло массовое строительство дач – это началось где-то с первой половины-середины 80-х годов, то к его услугам в печном строительстве просто отбоя не было. Тогда же научился он класть и камины.
Однако время, о котором сейчас идёт речь, было ещё далеко от бума дачного строительства. Врочем, Дим Димыч строил печку родному любимому брату, а потому и старался больше, чем если бы строил себе.
Печка удалась, что надо! Небольшая, компактная: достаточно было одной охапки сухих дров, чтобы даже в лютый мороз намёрзшуюся хату довольно быстро согреть, спалив – ну, полторы, две охапки сухих берёзово-сосновых поленьев, колотых «в четверть, как обычно.
Построив печку, приступил дядька к оштукатуриванию стен внутри. Это, помимо печки, была, как я сейчас понимаю, наиболее трудоёмкая для него работа: и по затраченному времени, и по приложенным усилиям. Недаром ведь значительно позже, когда, «по пьяной лавочке», случались у братьев междуусобные «разборки», – с застарелой, заскорузлой обидой припоминал он отцу «построенную» некогда «им одним» дачу в Бурносах. И главными «затратными статьями» при том самостоятельно подбиваемом дядькой «балансе», считались: а) печка; б) оштукатуренные «по всей хате» стены.
И так оно и было на самом деле. По временам наезжая туда с отцом, с братом Эдиком, а то и один, я всё это видел собственными глазами.
Что касается штукатурки стен, то и здесь была своя эпопея.
Во-первых, нужно было набить на стены дранку, служившую выравнивающим стены основанием, держащим на себе штукатурный раствор. Никаких ни пластиковых, ни пригодных для подобных целей металлических сеток тогда ещё не применялось – то ли прогресс не дошёл, то ли на деревянные стены известковый штукатурный раствор в те времена по-иному и нанести нельзя было. Других технологий, иных материалов просто не существовало.
Да и что такое «дранка», – многие ли «молодые» знают сейчас об этом? Поясняю: дранка – это тонкая деревянная рейка толщиной 3-5 мм, шириной 25-30 мм и длиной от 2-х до 3-х, как правило, метров, ибо больший её метраж неэффективен ни в работе, ни при транспортировке, поскольку легко ломается. Оно-то, в принципе, и ничего: всё одно на стену бить; но уж лучше – ровнее и равномернее, – чем «так-сяк» и «сикось-накось».
Так вот, эти рейки-полоски нужно было малыми гвоздиками прибить по диагонали по всем стенам сверху-донизу – «в два наката»: крест-накрест, по диагонали. А площадь стен, – за минусом дверного и двух оконных проёмов, приблизительно, – 47 метров квадратных. Умножим на два = 94. Не думаю, что Димыч один набивал там всю дранку. Скорее всего, ему помогал отец.
Во-вторых, надо было приготовить известковый раствор, что также требует не только специальных познаний в строительстве, но и определённого времени на гашение извести, получение известкового «молочка», на сам замес. Особенно, если это глинисто-известковый раствор; а именно он, я думаю, там и применялся.
После окончания штукатурных работ, когда стены в домике уже подсохли, я их видел «свежими»: они были желтовато-белые, а не серые, какие бывают при штукатурке цементным раствором.
В-третьих, ровно оштукатурить стены – примерно пятьдесят метров квадратных. Причём, туго-пластичным глинисто-известковым раствором, используя в качестве инструментов мастерок, деревянные тёрку и полутёрок. Кто хоть раз штукатурил деревянные стены таким «дедовским» способом, наверняка, знает, какой это маетный труд.
Деревянную перегородку между кухней и спальней (она же была и гостиной, и вообще – единственной, акромя кухни, – комнатой), обшитую с обеих сторон фанерой, а поверху фанеры – ДВП (древесно-волокнистой плитой), делали они, наверняка, вдвоём с отцом. Таким же макаром выполнили и подшивку потолка: к балкам шурупами прикрутили фанерные листы толщиной 5-8 мм, а уже к ним, – малыми, «посылочными», гвоздиками, – «пристрочили» листы ДВП.
В конце этого этапа «облицовочных работ», стена перегородки и потолок были выкрашены белой эмалью марки «ПФ» или «ЛМ» – так называемой «лаковой» краской, дающей ровный блеск окрашенной поверхности: модной в то время и довольно легко и недорого в нашем городе доступной: благо, Лидский лакокрасочный завод был в те поры «лидером» не только местной промышленности: работал «на полную катушку», экспортитуя свою всем и всегда необходимую продукцию в немалое число стран Европы и мира. И это не считая самого необъятного Советского Союза…
Железные ставни на окна заказал на заводе, привёз и смонтировал отец. Обои в комнате клеили мама с Татьяной Петровной – женой главного инженера завода «Электроизделий» Липенко Виктора Пантелеевича (наши семьи к описываемому периоду уже достаточно «плотно» дружили). Но всё это уже делалось годом или двумя позднее. А вот в первые, с момента приобретения дачи, годы отец ежегодно брал для обустройства её отпуски поздним летом или ранней осенью, чтобы сочетать «полезное с приятным» – работы по ремонту и обустройству «культовой» своей дачи, которой по праву тогда гордился, с очередным сезоном открытия охоты на водоплавающую птицу, последующей охотой и, конечно же, всесезонной рыбалкой.
По окончании всех «верхних» отделочных работ, когда уже ничто не могла упасть и запачкать пол, отец самостоятельно настелил на пол линолеумную плитку. Но, – то ли плитка та была «б/у», то ли отцу не хватило строительного опыта-навыка, – как-то вскоре стала она постепенно отклеиваться от пола, ёрзать под ногами, так что приходилось всякий раз, пройдя определённые – самые проходные, как правило, – места, ёрзающие листы поправлять. Это, поначалу, создавало некоторое неудобство, – пока не привыкли. А когда, наконец, привыкли: человек ведь ко всему привыкает, – перестали эту «мелочёвку» попросту замечать. Так оно и осталось…
За домиком, сразу же его за его тыльной стеной, отец построил «гараж». В «радужной» надежде, видимо, бережно хранимой «на самом дне тайника души», – купить когда-нибудь легковой автомобиль. Так, по крайней мере, сам он его называл.
На самом же деле это был – по своему прямому и непосредственному назначению – большой, добротно сработанный деревянный сарай – метра четыре шириной, метра два с небольшим высотой и длиной почти во всю длину тыльной стороны дома. По высоте своей был он как раз подогнан внахлёст с кровлей домика, и вместе со своей, крытой железными листами крышей, составлял с домом одно целое. Снаружи стены и ворота были также обиты довольно толстым, кровельным, наверное, железом, покрашенным каким-то то ли противопожарным, то ли противоржавеющим веществом чёрного цвета, похожим – на ощупь – на жидкий застывший битумный раствор, не липнущий к рукам. Но какой это был раствор? – в своё время я не поинтересовался спросить у отца, поскольку не имел к тому практического интереса, а теперь, увы, когда надо бы знать, – уже спросить некого…
И вообще, когда пишу эти строки и вспоминаю дачный домик в Бурносах, то с позиции прожитых лет и накопившегося житейского опыта ясно вижу, что весь капремонт и всё обустройство и дома, и «гаража» было задумано и выполнено им, прежде всего, с точки зрения именно противопожарной безопасности: бетонный пол, оштукатуренные внутри стены, асбесто-бетонная печная труба, оббитый железом и тщательно обмазанный от крыши до земли какой-то чёрной «фигнёй» гараж-сарай…
Вряд ли на этом «конкретно личном» (я имею в виду «гараж») строительстве батяня «упирался» один: это было не в его правилах. Впрочем, он любил работу с деревом и основную её часть – сооружение каркаса, обивку крыши и стен листами железа – вполне мог «исполнить» сам. Помощником же у него мог быть как «тёзка», – надо же когда-то «отрабатывать» так щедро на протяжении ряда лет «политые» водкой, вином и пивом собственные «вантробы» (внутренности – бел.) «лучшему другу», так щедро и «бязупынна» (непрерывно) их поливавшему, – так и тёзкин сын Юрка: угрюмый от природы хлопец – «потемок», как в народе нашем таких называют: будучи возрастом лет одиннадцати-двенадцати на момент описываемых событий, он вполне мог подать, поддержать, подсобить, одним словом.
Ремонтируя, обустраивая для удобной летней жизни домик, отец не забывал и о земельном участке. Покамест не было забора, а это два или три первых года дачного обустройства, он ежегодно, под зиму, унаваживал и вспахивал весь прилегающий к домику земельный надел: благо, у «друга-Валика» имелся в хозяйстве то ли конь, то ли лошадь, на котором (-й) тот собирал по дворам и возил в Бискупцы молоко на действовавшую там молочно-товарную колхозную ферму, которое затем, собранное воедино с другими «взносами» из других подобных деревень, хуторов, забирали молоковозы и увозили на Лидский молочно-консервный комбинат, где молоко это и перерабатывалось в разнообразную молочную продукцию: от вкуснейшего в мире мороженого, сливочного масла, «ложко-стоячей» сметаны, минуя «элементарные» молоко, сливки, кефир, – до вкуснейшего в целом свете пышного творога, творожных сырков и, наконец, основы экспорта – сухого молока и сухих сливок.
Регулярно выпалывал сорняки: особенно упорно борясь с неисстребимо настырным «пырником» – пыреем ползучим, как называют его учёные-ботаники. И молодца – всё-таки свёл его на нет!.. Благо, участок был невелик, – всего лишь метров 70-80 квадратных.
Не ленился, папаня: ежегодно сажал огород – картофель, клубнику, лук на перо, чеснок, редис, фасоль, салат, морковь, огурцы, помидоры. Укроп рассевал прямо по грядкам, повсюду, правильно полагая, что для полноценного отдыха летом нужно всегда иметь свежие овощи под рукой, а не возить их из города и не одалживаться в деревне.
Да и какое сравнение может быть между пёрышками лука, венчиками укропа, свежайшим редисом и зелёным салатом, только что сорванными, омытыми чистой колодезной водой, покрошенными в миску, заправленные сметаной и тут же поданные на стол, и теми же продуктами, купленными часа два или три назад в городе – на рынке ли, в магазине – не важно, но привезённые на дачу подвявшими и уже наполовину, а то и сверх того растерявшими не только внешние свои свежесть и сочность, но и хранящиеся «в нутрях» витамины; да и все прочие питательные вещества!..
Помню, спустя восемь лет таких ежегодных возделываний огорода, земля там из обычного лёгкого подзола превратилась в лёгкий питательно-рассыпчатый «чернозём». И как щедро, как обильно вырастало на ней всё выращиваемое в нашем краю ягодно-овощное разнообразие, что «продовольственная забота отдельно взятой советской семьи» в летне-осенний период была успешно и надолго решена.
Спустя два или три года, думаю, не без помощи всё того же Валика-тёзки, его сына Юрки или ещё кого-то из местных доброхотов-помощников, обнёс батя свой огород деревянным плетнём-забором, используя в качестве опорных пролётных столбов молодые дубки толщиной «с пядю» (леса то вокруг – «не меряно», да и лесник – знакомый), простоявший – «отслуживший» своё – вплоть до моего возвращения из армии, и последовавших за тем первых летних каникул, то есть до 1985 года.
Позже, уже вдвоём с отцом, мы сменили забор: в качестве опорных столбов были использованы металлические трубы диаметром 10-12 см, нарезанные на заводе и вывезенные оттуда заводской машиной (батя уже два года, как работал начальником транспортного участка). В качестве верхних и нижних продольных жердей – ошкуренные стволы молоденьких – семи-восьми сантиметровых, в диаметре, елочек, которые мы сами с отцом отбирали в лесу, спиливали и выносили к дороге, а после, беря за отпиленные концы спереди и сзади, парами, относили к себе на двор.
Штакетник же отец где-то заказал отдельно: думаю, – на своём же заводе. Ведь на «хоздворе» был у них тарный цех, колотивший деревянные ящики под какую-то готовую продукцию. Я, помнится, какое-то время – ещё до армии – работал там грузчиком… С той поры навсегда запомнился мне терпко-свежий, горький запах осины, чем-то живо напоминающий запах домашнего острого маринованного огурца, только что вынутого из трехлитровой банки, перед тем, как покрошить его на рождественский стол...
Ну а красил весь забор – причём непременно в два слоя – защитно-зелёной эмалью уже ваш покорный слуга. Зато и простоял он значительно дольше, чем первый, некрашеный, – лет десять, пятнадцать, пожалуй.
Жизнь на даче
Как я живал там один
Я любил приезжать на дачу один. И не летом, когда в деревне толклось много полупраздного городского люда – так называемых «отпускников местного разлива», тех, кто когда-то покинул родную «весь» в поисках лучшей – более лёгкой – доли, а теперь постоянно жил и работал в городе. Да ещё «отдыхающих» – различного рода родственников, добрых друзей и знакомых аборигенного населения, – давно облюбовавших для летнего отдыха это «райское место».
Именно поэтому, наверное, я предпочитал приезжать туда во все иные поры года: поздней осенью, зимой, ранней и срединной весной.
Выйдешь из рейсового «докудовского» автобуса у «своей» остановки – «Ельня». Вступишь на просёлок, убегающий от гравийки прямо на юго-восток – к лесу, к деревне за ним, – и пойдёшь: поначалу, полевой-луговой дорожкой через поля и луга, через маленькую глухую деревеньку Мелёгово в пять хат длиной, что расположилась у самого края «предбурносовского» леса. Войдёшь, не спеша, в просторный сосновый бор. Всесветная тишина... Только синички «потенькивают», посвистывают, перелетая то тут, то там перед тобой, с обеих сторон от тебя, – словно приветствуют… И тебе сразу становится ясно – соскучились!..
Идёшь, дышишь сосновым целительным воздухом, слушаешь лес… Порой раздастся над головой важное, снисходительное «кра-кра», с тугим шорохом ветра в распластанных широко крыльях пролетающих над тобой «круков»-воронов, живущих, как говорят, двести и триста лет, и тут же подумаешь: а ведь они наверняка тебя узнают… Чу!.. – слышится осторожный, поначалу, простук сухостойной где-то лесины большим пёстрым дятлом. А где-то вдали, время от времени, и всегда неожиданно и таинственно, разносятся в бору их дальние дробные трели. Будто кто-то неведомый – дед-лесовик какой-нибудь или сказочный леший – от нечего делать, пускает в пространство короткие пулемётные очереди из самодельного деревянного ПК…
Идёщь и непрестанно любуешься заповедною красотой мира, – так мне казалось тогда, – и, при этом, всё вокруг примечаешь. И так покойно, так хорошо делается на душе, – особенно в предвкушении одного-двух дней полнейшего одиночества на даче, а, стало быть, и в природе.
Но вот вдруг «резанёт» глаза кем-то брошенная смятая сигаретная пачка. Дальше – окурок, а то и пустая стеклянная бутылка из-под пива, водки или вина… – и «планка» твоего настроения немедля «ползёт» вниз, – вплоть до скрежета зубовного и почти нестерпимой ненависти к человеческому «пофигизму» – его духовному разгильдяйству. «Не умея» тогда ещё проходить мимо подобного безобразия, начинаю целенаправленно собирать весь бумажный мусор в карманы куртки, тщательно сминая, трамбуя его там, чтобы побольше влезло, если понадобится, а пустые бутылки – в рюкзак. Благо, их никогда не бывает много (ещё работали тогда пункты приёма стеклотары и не каждая «умершая» душа способна была расстаться с 12-ю или 20-ю копейками «остекленевших», на время, денег).
Придя к даче, открыв ставни двух окон и впустив в обе комнаты ещё неяркий с начала дня свет, тут же затапливаю печку, чтобы, прежде всего и как можно скорее, согреть изнутри промёрзший, продрогший домик (вполне возможно, что буду ночевать). Сразу сжигаю весь вывернутый из карманов мусор. Собранные в рюкзак бутылки отношу в пристроенную сбоку дома сараюшку, предназначенную, в основном, для топлива – печного брикета и дров. Там же, в углу, в кучу складывались и пустые бутылки в почти «несбыточной» надежде: когда-нибудь, наконец, собраться с духом – загрузить все их в мешки, а мешки, все до единого, – в багажник автомобиля, какой случится при оказии, и вывезти их город одним рейсом – сдать и, – на вырученные деньги, купить, наконец, нормальный телевизор. Поскольку тот «Рубин», что стоял в углу на столе, показывал очень плохо – совсем блёкло, неярко, часто снежил и сипел. Возможно, дело было в антенне, а не в телевизоре. Но я тогда в это не вникал: просто мечталось…
Затопив печь, следовало принести из колодца воды, – по максимуму используя мощную энергию горения дров, заодно и заварить вкусный травяной чай.
Вам, я полагаю, приходилось замечать, что абсолютно любая еда и горячие напитки (я здесь имею в виду травяной либо чёрный чай, которые сам только и пил в то время) на природе значительно вкуснее, чем в городской квартире? Если приходилось, – вы меня поймёте. Если нет, то советую попробовать рецепт травяного чая, о котором сейчас расскажу. Но только сделать это надо где-нибудь в лесу, у реки или озера, – словом, на природе.
Берёте свежевысушенные (этого года), самостоятельно собранные (ни в коем случае не из аптеки: там – «сено») листы мяты перечной, чабреца и зверобоя. На заварочный чайник достаточно по одной столовой ложке растёртой пальцами травы (или по две-три чайных). Добавляете такую же ложку любого чёрного чая: разумеется, чем он лучше, тем ещё лучшим будет вкус готового продукта. Но это не принципиально. Секрет тут в другом. Он в составе смешанных трав и в свежести деревенского воздуха. Сполоснув заварочный чайник кипятком, заливаете приготовленную смесь. Накрываете хлопчатобумажной салфеткой или чистым полотенцем и даёте настояться пять-десять минут. Затем разливаете душистый благоухающий и целебный, по вкусу, напиток в кружки, чашки или пиалы (можно с сахаром, но лучше – без него), – и пять, десять, а то и пятнадцать, двадцать минут неизъяснимого удовольствия от неторопливого потягивания в себя этого поистине божественного напитка вам обеспечены… Попробуйте! Не пожалеете.
Напившись чаю, проверяю угли в печи, и если они достаточно прогорели, – задвигаю вьюшку почти до конца, оставляя всё-таки малую щель, закрываю заслонку, а затем, – и входную дверь, и иду гулять в лес, вдоль реки – к месту впадения Гавьи в Нёман; или в «Дубы» – туда, куда в ту минуту направляет меня «компас души».
Эти прогулки в природе были всегда почти чем-нибудь замечательны и запоминались надолго – на годы и годы. Ныне, надо признаться, все они уже перепутались в памяти и слились в одну, которую и постараюсь сейчас передать.
Упоительно чистый, настоянный на смеси смол ели и сосны с осенней либо весенней хладистой свежести воздуха. Песчаная лесная дорожка или тропинка, усыпанная сосновыми иглами и – где чаще, а где – реже, – тёмными от влаги и начавшегося разложения растопыренными сосновыми шишками. Свист и щебет лесных пичуг: осенью или зимой не такой громкий и яркий, бьющий через край, как весной и летом, но и вовсе не «мёртвое» молчание, какое бывает в тёмной и глухой, даже летним полднем, глухой еловой чаще.
А на берегу реки – всегда своя, особая: разудало-широкая, разъятая от небес до воды, – вековая славянская прелесть… Широкий простор; холодный перламутровый блеск солнца, прячущегося за облаками и отражённый рябью воды. Вольно снующий со всех сторон и во все стороны света прохладный и свежий, насыщенный влагою ветер. И совсем другой – пресно-водянистый, остро, порою, отдающий водорослями и прячущейся в них рыбой, – запах.
Бродишь так в природе пол дня и совсем не помнишь потом, о чём думалось тебе при этом. А порой пробьётся из ниоткуда, остановит поток сознания какая-нибудь интересная, сугубо твоя задушевная мысль – по-своему сложная и прекрасная, какую ни рассказать, ни описать словами, ну, никак нельзя… И ты запомнишь и эту мысль, и душевное чувство, которое она вызвала, очень надолго, – возможно даже – навсегда… Потому что это и есть то самое лучшее, что только и есть в тебе.
Ближе к вечеру придёшь в домик. Снова растопишь печку; но уже греешь её хорошенько, чтобы медленно отдаваемого ею тепла хватило на всю долгую ночь. Заодно и ужин приготовишь.
С нагулянным за день «волчьим» аппетитом, жадно, с огромным, чисто физическим удовольствием, поешь. Снова заваришь любимый свой чай. А пока он заваривается, из тёмной тихой спальни принесёшь жёлто-чёрную деревянную – некогда лакированную, но уже изрядно, с годами, пошарпанную – шахматную доску с такого же цвета, но гораздо лучше сохранившимися шахматами. Расставишь их в исходную позицию и начнёшь неторопливо, вдумчиво играть сам с собою – сперва одну партию, за ней – другую. Никто никуда не торопит. Можно спокойно, по долгу, обдумывать очередные ходы… Медленно потягиваешь из кружки чай…Медленно течёт незаметное время. Так скоротаешь вечер.
А в другой раз – в иное настроение: читаешь, пишешь в дневник, вспоминая проведенный в природе день и ту чудную работу души, что исподволь протекала днём и чем-то затронула, «закогтила» память.
Наутро проснёшься, выйдешь наружу – «красотища-то какая!..». Розово пламенеющее небо над лесом всё больше и больше набирает силы, света… Вот-вот выглянет над ним и заблистает яркое, улыбчивое, но отнюдь не тёплое и совсем не слепящее, как весной и летом, «ярилушко».
На траве огорода густо, будто крупной солью, насыпан иней. Как чудесно облепил он высокие полусогнутые травы, стебли давно засохших цветов: ноготки, астры, хризантемы… Через час, полтора иней растает. Часам к десяти, одиннадцати, пожалуй, – когда солнце с северо-востока переместиться на почти что на юго-восток – он станет, сперва, росой, свисающей крупными «бриллиантовыми» каплями, а потом незаметно скатиться по стебелькам и растворится в земле… Солнце подымется ещё выше, – трава высохнет, – и будет полдень.
Снова уйдёшь в природу, но уже – после полудня – посматриваешь на часы. Автобус к «твоей остановке» подкатит, приблизительно, в «семнадцать-пятнадцать», – это по расписанию. А ещё неплохо бы «выкушать чаю» с бутербродами. Плюс дорога, от дачи до остановки, займёт около часа, – не опоздать бы.
Придёшь в домик. По быстрому растопишь плиту: сварганишь яичницу с колбасой, заваришь чай. Пообедаешь. Глядь на часы, а там уже и пора: успеть прибрать за собой, всё закрыть-запереть и, «по морозцу», умотать к «вечерней лошади».
Едешь в тёплом парном «ЛАЗе» домой, в город. За окном темно. Тебя плавно укачивает, убаюкивает. И невольно задрёмываешь… И где-то «на краю» мерцающего сознания тихо и плавно плывут, плывут, – хаотично и непроизвольно сменяя друг друга, – картины из только что прожитых, проведённых наедине с природой двух долгих и, по-своему, очень наполненных дней.
Вдвоём с отцом
Более всего мы пожили с ним вдвоём на даче в Бурносах, когда я вернулся из армии и ещё в течение двух лет, пока учился на юрфаке, на дневном отделении: это были три лета – с 1984-го по 1986-й год включительно. Правду сказать, что в это же время мы частенько бывали там не одни… Но об этом расскажу в своём месте.
Дни летнего отдыха, проведённые с отцом в Бурносах, в сущности своей были очень похожи между собой. Так что в памяти моей как бы сливаются в один долгий летний день со всеми его неторопливыми событиями, трудами, отдыхом. Так и опишу его здесь, чтобы читатель мог составить правильное и почти полное о нём представление.
И хотя по времени действия эти события принадлежат к поре моей поздней юности, – всё-таки, то была именно юность, – и ни что иное. Молодость начнётся, когда я брошу «универ» и улечу в Сибирь. И мне уже будет тогда двадцать три с половиной года. А пока – лето 1984-го: последняя декада июня, частично – июль, частично – август, собранные фокусом памяти в один или в два типичных благословенных дня.
Пока отец не брал отпуск, – а такое происходило, обыкновенно, в середине или в двадцатых числах июля, чтобы второй его половиной «накрыть» сезон охоты «на утку», – мы приезжали в Бурносы на выходные. Иногда я оставался там один ещё на пару-тройку дней.
Свой транспорт уже у нас был. Пока я дослуживал «срочную», отец, вернувшись из Сочи в первой половине августа 1983-го, так или иначе ожидая менее чем через год возвращение на родину сына, заранее позаботился о том, чтобы заиметь свой мотоцикл. Купил он у кого-то б/у или принял в дар – не знаю. Знаю только, что был тот «Восход-М» хоть и не новый, но ещё в хорошем состоянии, и на ходу. Вот только сцепление порой немного барахлило.
Мы с утра седлали «мотоцик» и с ветерком, покамест мало было машин на трассе, мчали на дачу. Так как дома в дни отъезда, как правило, не завтракали, – специально откладывали это «вкусное дело», заведомо зная, насколько приятнее будет проделать его в деревне, – то и выезжали чуть ли не в «полшестого-шесть» утра.
К «шести-полседьмого» прикатив в Бурносы, дружно начинали заниматься раз и навсегда, как-то сама собой, распределёнными между нами обязанностями: переодевшись в дачную рабочую одежду, отец начинал готовить завтрак; я же, следуя его примеру, во всём помогал ему по хозяйству. Открывал закрытые на замки ставни, калитку к колодцу, сарай-гараж, куда сразу же заводил мотоцикл. Приносил ведро свежей воды, охапку дров, если требовалось. Покамест готовился завтрак, шёл на огород смотреть: что там ещё поспело и что можно собрать из «несобранного» до нас «хищной», «пронырливой» рукой тёти Яди, наивно и непреклонно считавшей высаженный отцом, а позже – и нами вдвоём – огород, своей «наследственной вотчиной», поскольку находился он, чисто формально, на «их земле». Валик Козел её не гонял, хоть в душе был гораздо честнее и порядочнее своей «ведьмы» (чисто внешнее сходство, гораздо позднее абсолютно оправдавшееся и внутренне). Видимо, побаивался бабьего «енку». А может, мудро полагая, что раз земля «его», а труд на ней – «худобов», то и делиться надобно поровну… Что с непрекращающимся ни на один летний сезон, пока возделывался огород, успехом и делало всё это «козлиное» семейство.
Не успевали мы приехать и пустить дымок из печи, как в гости к нам наведывались сначала Валик, а вскоре за ним и Ядя с Юркой. Батя непременно старался привести им из Лиды гостинцев: тёзке – сигареты («Приму» или «Астру»: других тот не признавал), пачек пять или десять; его «бабе» пару «кирпичей» житнего хлеба, пару булок или батонов, сушек или пряников к чаю; сыну, а заодно и мамке к чаю же – вафель, конфет, печенья. Если заказывали что-то конкретное, привозил непременно и это: лекарства, например. Всё это привозилось регулярно, и в разнообразном, порой, ассортименте.
Ядя, надо признать должное, всякий раз старалась по-своему отблагодарить, как умела: то трёхлитровой банкой свежего – «толькi з-пад кароукi» – молока, то литровым или двухлитровым «слоiкам смятаны». Валик не жалел свежей рыбки поднести, если накануне вечером сети оказывались удачно поставлены. Юрка, когда подрос, зачастую помогал конём и участок на зиму либо весной перепахать, и воз-другой навоза на огород привезти да высыпать, и «драбiну дроу з лесу прывезьтi». Словом, пока был жив дядя Валик, пока мы сами там ежегодно бывали, – а главное, бывал там отец, – жили мы дружно с нашими «хозяевами-соседями», и горя не ведали.
После «положенного по протоколу обмена верительными грамотами», как установлено то в международной дипломатии, а по-просту говоря – взаимного приветствия и обмена гостинцами, мы с отцом садились завтракать. Пока не было веранды и продолжающего её навеса, кушали в кухне. Когда же – летом 1985-го – полностью ошалевали дом, построили веранду и навес перед входом в дом и окном, глядевшем на лес из спальни-гостиной; под окном установили большую широкую лаву (из бука или граба – точно не помню), а перед ней поставили столик, «списанный» из лагерной столовой и приобретённый отцом по случаю, три стула – оттуда же – в летний продолжительный отдых столовничали исключительно там. Тогда же и кухня переместилась на веранду: была привезена «бэушная» газовая плита на две конфорки; большой баллон сжиженного природного газа (на весь весеннее-летне-осенний сезон хватало для приготовления пищи два таких баллона); установлен вместительный самодельный кухонный шкаф из ДСП под боковым окном и рядом с плитой: он же – своей гладкой лакированной поверхностью – и рабочий разделочный стол. Домик, после тех практически завершающих доделок и усовершенствований, принял вполне обжитой законченный облик.
Позавтракав, я, как правило, мыл в алюминиевом тазике посуду, подогрев колодезную воду горячей кипячёной водой из эмалированного чайника. Отец шёл в гараж: брал нужные для предстоящей работы инструменты. План текущих на день работ уже давно был досконально разработан в его голове. И после завтрака мы сразу же принимались за дело.
Всё, что касалось ремонта и строительства, и что требовало опыта и специальных навыков, делалось, разумеется, отцом. Я тогда ещё был «на вторых ролях» – неизменным у него помощником и подсобником. И вместе с тем многому, исподволь, у него научился: и забор городить; и стены домика ошалёвывать; и кровлю гаража, а потом и домика рубероидом крыть; и с деревом «по-плотницки разговаривать». А ещё: огород обрабатывать и досматривать; деревья сажать и прививать – ухаживать за ними. Немного – косить траву; пилить и колоть дрова. Казалось бы, – обычная домашняя сельская работа. А вот не было бы дачи – того чудного «домика в деревне», и не было бы рядом отца, – где бы тогда и с кем мог я всему этому, и ещё многому – сейчас позабытому, но навсегда оставшемуся в моей «генной» памяти, научиться? Ответ ясен и прост – нигде и ни с кем. Разве что совсем по-другому сложилась бы судьба моя…
…Помню, мои друзья-сокурсники каждое лето на полтора-два месяца стремились попасть в стройотряд: уехать подальше от дома, – и чем дальше, считалось, тем лучше: больше денежек смогут заработать. Я же ни разу за два полных учебных года в университете не изъявил желания последовать их примеру. Почему, спросите вы? Всё очень просто. Мне хорошо и душевно было провести два летних месяца каникул на даче с отцом, в Бурносах, – в этом с детства полюбившемся уголке истинно белорусской природы, воспетой любимым поэтом-прозаиком «роднай зямлi» – Якубом Коласам… Уже тогда я предчувствовал, наверное, или неосознанно, но ясно понимал, что эти несколько лет, проведённых рядом с отцом, никогда уже больше в жизни не повторятся… И надо успеть воспользоваться – насладиться ими вполне. И слава богу, что так и сделал!
А деньги? Что ж: в деньгах я никогда, пока учился в «универе», в общем-то, не нуждался. С первого и до середины второго курса получая стипендию – сорок рублей, я регулярно получал и «посильные вспомошествования» от обоих своих родителей: мама высылала раз в месяц или раз в два-три месяца, но «большие», – сто пятьдесят, сто восемьдесят или даже двести рублей; а отец всегда давал «маленькие», – десять, пятнадцать, а то и двадцать пять, – зато часто: всякий раз, как я приезжал домой на выходные. А ездил я часто, – особенно в осенне-зимний период, – когда начиналась и полгода кряду длилась охота. Так что в негласном соревновании родителей, если таковое меж ними и было: кто больше помогал сыну учиться? – думаю, не ошибусь, если, будучи рефери на их междуусобном «ринге», одновременно подыму руки их обоих: победителя там не было и не могло быть…
Когда работы на даче бывало много, мы с отцом работали без обеда часов до пяти-шести вечера. Летом дни долгие. Поэтому хватало времени и обед, он же ужин, приготовить, и поесть, прибрать посуду, да ещё и на речку сходить. Я-то, обычно, успевал сбегать искупнуться в те полчаса-сорок минут, пока отец готовил еду. Если день был жаркий, и нам обоим приходилось изрядно попотеть, то, покончив с утра заданным «уроком», мы вместе шли на Неман. Отец брал мыло, полотенце. Для себя. Я тогда был молод и ещё обходился без этих туалетных принадлежностей. Да и мылись мы по-разному. Отец, раздевшись до плавок, заходил в воду чуть повыше колена и, не окунаясь, черпая ладонями воду, сначала обмывал со всего тела пот и пыль, затем намыливал голову, плечи, грудь, живот, – словом всё тело, куда доставал руками. Если я находился поблизости, просил намылить и ногтями поскрести ему спину. Затем смывал мыло, также стараясь не сильно замочить плавки. Порой не выдерживал и окунался с головой – и раз, и два, и три. А то мог и проплыть немного поперёк течения, которое у Нёмана всегда было и есть, и всегда будет, надеюсь, достаточно сильным. Быстро сносило. Поэтому и плавал он недалеко и недолго. Я же, как правило, уходил метров на триста-четыреста вверх по реке – к полуразрушенному немецкому дзоту времён Первой мировой войны, а то и подале – к месту впадения «дочери»-Гавьи в «батюшку»-Нёман, и, войдя в воду, слегка постояв и охолонув разгорячённое летним теплом и работой тело, коротко нырял с головой, выныривал и плыл на середину реки, чтобы, не напрягая сил, сплывать себе по течению, отдыхая, плескаясь в воде, будто выдра, к тому месту в деревне, где на берегу стоял дом Валика Козела. Там выходил на берег и шёл к дачному домику, по пути обсыхая.
Поужинав, шли опять же на берег реки, но уже с удочками. Так приятно было после целого дня работы, освежающего купания в быстротекущей, слегка прохладной, но и по-летнему тёплой, воде; вкусного, свежим сосновым ароматом приправленного, ужина, сидеть на живописном берегу живой и родной до мозга костей реки, никуда не торопясь и ни о чём не думая, и ловить, по-тихому, рыбку – «большую» и «махонькую;, – как в «мультике» про волка и лису, ловивших в лютый мороз рыбу: каждый по-своему, – насколько ума хватило… Мне, почему-то, всегда было жаль простофилю волка… А эта его присказка, сперва повторяемая вслух, а после, когда уж до кишок промёрз, углем написанная на фанерном щите: «Ловись рыбка – больша и махонька!», и где слово «махонька» было, в конце концов, зачёркнуто, – врезалась в память навсегда.
А на следующий выходной, как правило, день – спозаранку, ещё до восхода солнца, взяв удочки, насадки и наживку в виде дождевого червя, которого всегда у нас было много под умывальником у калитки, – достаточно было лишь раз на полштыка копнуть там лопатой: и только успевай выбирать их двумя пальцами в консервную банку, – мы шли к заранее приготовленным нами «отвоям», где быстрое течение реки резко замедлялось своеобразным плетнём из лозовых сучьев, перевитых между вбитыми глубоко в дно металлическими трубами диаметром 50-60 мм, торчащими из донного грунта на где на пятьдесят сантиметров, а где и на полтора метра – в зависимости от глубины. Плавное течение воды, столкнувшись с преградой из ветвей и листьев, сильно замедлялось и где просачивалось, а где обтекало её, заметно закручиваясь и сильно ослабляя напор. Растительная прикормка: перловая и пшённая каша, вареный молодой картофель, цельный размоченный горох и т.п., брошенная внутрь отвоя, никуда не уплывала, а оставалась почти на месте, запахом своим привлекая рыбу. И после трёх-четырёх дней такой прикормки, приученная, прикормленная к месту рыба, уже ждала свой ужин или завтрак в назначенное нами время. Зато же и ловилась она в этих отвоях-затонах значительно надёжнее и регулярнее, чем в любом другом – заранее неприкормленном – месте. Особенно хорош и азартно интересен был лещ. Этот прекрасно клевал на молодой отварной картофель и цельный, молочной спелости, зелёный горошек, с вечера залитый горячей водой и, замоченным, оставленный на ночь.
О, сколько удочек мы порвали, сколько сходов у нас было, покамест научились вываживать этих полутора-, двух-, и более киллограммовых великанов!.. Зато из одного получалась большая чугунная сковорода свежей жаренной рыбы, хватавшей нам двоим, кроме завтрака, ещё и до обеда; а то и до ужина, если впридачу подлавливалась и всякая другая рыба. Правда и то, что крупный лещ – рыба очень осторожная; и если один сошёл, то другие уже вряд ли в ближайшие час-два появятся в том же месте. Тогда-то и приходилось довольствоваться «махонькой» – плотвой, густерой, подлещиком, окунем.
Другой рыбы я в тот период времени, ловимой нами в «затонах», что-то не припоминаю… Да, конечно,ловилась и щука – на спиннинг, на живца. Но это, обычно, делалось нами попозже – часиков в десять, одиннадцать. И, желательно, в пасмурную погоду. А вот пескаря, которого полно было в Нёмане ещё лет десять-двенадцать до описываемого времени, уже тогда, практически, не было. По крайней мере, не было его в районе Бурнос... Что его вывело? Что погубило? – Нет у меня ответа.
Не ведаю, появился ли он в Нёмане сейчас…
После рыбалки, позавтракав, шли мы обычно в лес: в первой декаде июля – за земляникой; чуть позже – в середине месяца – за лисичками; ближе к концу – за первыми белыми и другими благородными летними грибами: моховиками, маслятами, рыжиками. В середине августа собирали чернику; а в конце его – ежевику. Необычайно вкусный получался компот из свежих кисло-сладких яблок и ягод ежевики, минут пять сваренных в кипятке, с добавлением сахара: когда остывал он в веранде на бетонном полу и становился кисловато-сладким и благоухающе-терпким, в меру прохладным, то, без усилия воли, невозможно было от него оторваться: так стоял бы с черпаком в руке и всё пил бы его и пил, опасаясь одного из двух: или живот вот-вот «лопнет», или компот непозволительно быстро закончится…
И, наконец, в самом конце лета - начале осени ездили мы всей компанией, или отец с тётей Даной и Наташкой, за клюквой на одно известное отцу верховое болото недалеко от деревни Морино. Ягода эта была и остаётся слишком ценной для человеческого здоровья, чтобы можно было легкомысленно отнестись к её заготовке.
Собирали клюкву ещё беловато-розоватую или совсем почти белую – недоспелую. Дозаривали на полу в кухне и спальне, в темноте – при закрытых ставнях, потому что, во-первых, так она быстрее и лучше дозревала, а во-вторых, мы все на неопределённое время покидали дачу: я уезжал в Минск – на учёбу; Наташка – тоже; у Витьки, отца и его спутницы жизни заканчивался отпуск.
Недозрелой же клюкву собирали потому, что позже, – во второй половине сентября - начале октября, – было её уже не собрать и, как правило, не найти в окрестностях города: подчистую выбирали «местные» и все прочие «промышленники», кто знал, где сокрыты её «залежи».
Помню, году в 1986-м, зимой, стояло у отца в холодильнике новенькое эмалированное ведро, полное под крышкой свежеперетёртой с сахаром клюквы. Я, как всегда, приехал на выходные домой – поохотиться. Уже точно не помню, что был за повод, только чересчур много мы все тогда в субботу, по завершению дневной охоты, выпили. Причём «намешали» водки с самогонкой; да и самогонки что-то уж было чересчур много… На утро у меня так болела – действительно трещала и раскалывалась – голова, что я до сих пор помню ту ужасную боль… А впридачу – жуткая «смага» (жажда, - бел.)!..
Я полез в холодильник за рассолом… А фигушки! Ни рассола, ни пива с минералкой, ни молока и ни кефира – ни черта нету! Только большое 12-литровое ведро, полное по самую верхнюю круговую выемку-отметку кисло-сладкой клюквы. Что делать?..
По наитию, вспомнив детство: как, набегавшись летом по двору, прибегал домой и с жадностью пил черничное варенье, размешанное недостаточно холодной, по-летнему, но прямо из крана налитой в большую эмалированную кружку водой… Чем- то это питьё напоминало бочковой сладкий квас или выдохшийся – без газа – лимонад, до которых мы, дети, всегда были «неутолимо охочие»…
И вот я, – исключительно с целью поскорей утолить жажду, – кладу в поллитровую эмалированную кружку ложек пять «больших» густой, с ещё недорастворившимися крупинками сахара, клюквы. Наливаю почти под самый верх кружки холодной, из крана, воды, – как-никак, зима на дворе. Осторожно и довольно тщательно размешиваю, чтобы всё питьё приобрело ровный красновато-розоватый цвет, и, едва успев вынуть оттуда большую ложку, с облегчающим душу вожделением припадаю губами к той спасительной влаге!.. Единым духом выпиваю. Несколько секунд, стоя, прислушиваюсь к себе – к своему внутреннему состоянию: мол, хватит кружки или ещё подмешать и добавить... И я даже не успел ответить себе на внутренне заданный вопрос, как случилось чудо: я прям «воочию чувствую», что головная боль моя затихает, затихает, катастрофически быстро уменьшаясь в размерах, и вдруг – раз! – её как рукой сняло. Как будто щёлкнуло что-то в самой глубине мозга, и боль растворилась во вне и в никуда! Будто лопнул мыльный шарик – и разлетелся в водянистую пыль, и ничегошеньки не осталось!..
А мутный и угрюмый – с жуткого похмелья – взгляд на «бездарно прожитую жизнь», в мгновение ока, вновь стал чист, светл и бодр. Вновь захотелось ехать на охоту.
Отец же, будучи «по сроку службы» гораздо более стойкий и «притравленный» к подобным возлияниям – гляжу – так же намешал себе клюквы с холодной водой и выпил. Оказалось, он уже давно знал этот способ мгновенной «поправки здоровья», – для чего и клюкву ежегодно заготовлял.
Лучше бы он не знал его, а попросту в нём не нуждался!..
После обеда отец, бывало, заваливался соснуть часок-другой.
Я же, будучи полон тогда юных сил и ещё совсем не понимая, как это можно спать днём: когда столько интересного вокруг; когда физически никак невозможно уснуть, зная, что за окном во всю ещё светит солнце, и тебя поджидает горячий летний день, чтобы одарить каким-нибудь удивительным событием, приключением, могущим запомниться на всю последующую жизнь. И я уходил «куда глаза глядят».
Находившись, набродившись часа два-три, возвращался домой. Отец уже давно, казалось, как встал: что-то делал по хозяйству или в огороде копался. С моим приходом, если у него был отпуск в это время, начинали готовиться к вечерней рыбалке. Или шли нарвать дикого щавеля, чтобы завтра сварить «холодник» либо горячие зелёные щи на мясном бульоне из щавеля и молодой жгучей крапивы, какие отец с детства любил, убеждая меня всякий раз, будто достаточно два-три раза в году съесть такие щи, чтобы обеспечить организму его годовую потребность в необходимых витаминах…
Конечно – понимаю это сейчас – это была явная гипербола. Примерно то же самое говаривал он и о свежей землянике, и о рыжиках, зажаренных в кляре. Но из уст отца – человека, которого с малых лет привык почитать за непререкаемого авторитета и первого учителя жизни, – слова эти звучали, как заклинание.
А когда отпуска у отца ещё не было, и если не торопились вернуться в город в воскресный вечер, то ещё и ужинали на даче. Если же хотели приехать в Лиду пораньше, – ужин отменялся. Стол и стулья из-под навеса убирались на веранду; всё опять закрывалось на многочисленные навесные замки – вплоть до колодца и обеих калиток. – Чай, не в Германии или Австрии живём, вышколенных некогда Гитлером – и не только им – почитать институт неприкосновенности частной буржуазной собственности. У нас в те поры ещё вокруг «всё было колхозное – всё было наше»…
На этом и остановлюсь, пожалуй, описывать наше с отцом дачное житие-бытие. Конечно, на самом деле оно бывало значительно разнообразнее и интереснее, – особенно, когда приезжали гости. Но об этом, надеюсь, я расскажу в другом месте. А пока представлю себе, как проводил, или точнее – как мог проводить свой дачный отдых отец без меня: один или с неизбывными своими друзьями, подругами.
Отец на даче без меня: один или с друзьями-подругами
Не совсем отчётливо я себе представляю, как мог проводить время на даче отец один. Ибо мало, на моей памяти, бывал он там в таком качестве. Возможно, такое случалось в самом начале, когда нужно было ремонтировать и обустраивать домик, огораживать участок, возделывать огород. То же самое продолжалось и позже – особенно всё то, что касалось огорода. Однако и здесь, думаю, он всегда старался, по возможности, разделить труды праведные: более трудное и тяжёлое предоставить другим, а что полегче – оставить себе.
С этой целью, пусть и не главной – второстепенной, на поверхностный взгляд, – но при этом не перестающей быть важной для него, он и привозил на дачу своих многочисленных друзей, подруг.
Главной же и первостепенной целью этих поездок всегда провозглашалось и в действительности имелось в виду – эпикурейское веселье: рыбалка запрещёнными способами лова; катание на «моторке» по Нёману; вечером – огульная оголтелая пьянка под уху и «жарёнку», а то и «под дичь», если дело происходило в сезон открытой охоты; всяческие сопутствующие «безобразия и нарушения» этических норм и правил «Кодекса строителя коммунизма». Ведь отец мой по основному своему психотипу, как я сейчас это понимаю, был именно «эпикуреец-мудрец», полагавший весь смысл и всю преходящую ценность собственной жизни именно в плотских удовольствиях и развлечениях. В их обилии и разнообразии.
Не кривя душой, многие из нас хотели бы или мечтали заделаться эпикурейцами; но, увы, далеко не каждому это по силам. Во-первых, нужно иметь железное здоровье. Во-вторых, – душевную смелость, граничашую с социально-бытовой безалаберностью, – то бишь иметь способность без оглядки ринуться в омут удовольствий с головой, на время забыв и «начхав» на все «давящие на плечи» бытовые проблемы и некогда неосмотрительно – по молодости лет – взваленные на себя семейные обязательства. В-третьих, нужно уметь чисто в материальном, финансовом, прежде всего, плане «жертвовать» ради предстоящего удовольствия всеми прочими интересами, исключая, конечно же, наивысшие ценности: жизнь, здоровье, жизненно важные интересы самых близких людей. Последнее, впрочем, может быть взято под сомнение; ибо настоящий эпикуреец – это, прежде всего, эгоист до мозга костей.
Из письма отца сыну, то есть мне, находившемуся в момент получения письма на Енисее. Штамп отправления из Лиды «17.07.87». Штамп появления письма в Красноярске – «27.07.87». Стилистика, пунктуация, орфография письма сохранены полностью, невзирая на ошибки: «Здравствуй сын! Извини за задержку, впредь буду отвечать вовремя. Дела у меня по старому. Погода здесь не балует, но раза три сходил на рыбалку полозами и несколько раз сеткой. Пока ещё затоны не восстанавливал, здесь сейчас рыба клюет слабо. Закончил облицовку веранды и подшил потолок под навесом. Сегодня делаю колышки подвязать гладиолусы. Уже подходит охотничий сезон, хочу купить хорошее ружье, но милиционер который выдает разрешение на сесии и приходится ждать. Договорились с Ваней Дайлидки, что поселимся на даче и поохотимся в тех местах, ну знаешь у нас еще есть и мотоцикл, моторка и Дана с машиной, так что угодья можно будет менять. Ну у меня все нормально… Я живу в основном у Даны, Витя дома. Очень часто ездим на дачу, там и ночуем.
Пиши чаще у тебя время есть, я занимаюсь и гаражом и дачей, а на работе нет мастера и диспетчера и много работы. Ну желаю всего наилучшего пиши, ты знаешь, что я один. Целую. Отец».
А сейчас я постараюсь без прикрас и без какого бы то ни было лицеприятия прокомментировать это письмо – такое некогда важное и ценное для меня «того» – 1987 года действия, что я даже сумел каким-то образом сохранить его в прошедшие с момента написания тридцать один «с хвостиком» лет. Если таковой комментарий – полный и достаточно объективный – у меня получится, можно считать, что я почти справился с проставленной в подзаголовке темой.
Я специально подчеркнул все спорные, – с моей точки зрения, – или могущие быть неясными, – с точки зрения стороннего читателя, – моменты письма, чтобы не упустить ни одного. Итак, по порядку.
«…впредь буду отвечать вовремя»: Ни до, ни после это обещание, за единичными исключениями, отцом не выполнялось. Особенно это относится к его письмам мне в армию, когда задержки длились месяцами, а не то чтобы днями-неделями, когда я так ждал их… «Некогда» было папаше: слишком «спешил жить».
«…раза три сходил на рыбалку полозами и несколько раз сеткой»: Сходить на рыбалку «полозами» можно только втроём: снасть такая. Причём это должны быть мужики, и совсем нехилые, – особенно те, что работают за «дедов». А что касается рыбалки «сеткой», то и здесь сокрыта немалая «тонкость». Во-первых, на Нёмане сетку не поставишь: «рыбнадзор» – раз; неэффективно в принципе ставить сеть на многолюдной реке – два. Ставить нужно лишь в старицах, в протоках стариц, до которых ещё нужно добраться. Ну ладно: «моторка есть» и есть «Дана с машиной». Была и двухместная резиновая лодка, которую можно положить и в моторку, и в багажник авто. Но ведь с бабой на такое дело – браконьерски-опасное и заведомо противозаконное – не пойдёшь. Нужен напарник. Им, конечно, мог быть и упомянутый «Витька» (о нём речь ниже); но гораздо лучше – чтобы кто-нибудь из местных: Тимошка или Аркадик, например, (см. первую часть воспоминаний), даже Валик Козел, на худой конец, в самый раз: эти и места наилучшей ловли знают, и в случае встречи с инспекторами «рыбнадзора» могли реально помочь «залатвить» (умиротворить, спустить на тормозах) дело.
«Пока ещё затоны не восстанавливал»: Я улетел в Красноярск в конце мая или в самом начале июня. 16.06.1987, согласно записи в трудовой книжке, был принят матросом дизель-электрохода «Литва». Но реально я в указанное время только поступил на курсы рулевых-мотористов после прохождения медкомиссии. 27.06.1987 был переведён мотористом-рулевым на сухогрузный теплоход «СТ-704», а на самом деле – именно тогда я впервые и ступил на палубу сухогруза.
«Затоны» – это отвои на Нёмане, о которых я писал в предыдущей главе. Чтобы гарантировано ловить на удочку рыбу, живя на даче, их каждый год нужно было восстанавливать после весеннего ледохода. Да, работа по восстановлению затонов была довольно муторной и кропотливой, требовавшей не только энтузиазма, времени, но и значительных физических усилий, на которые, я знал, ни батя один, ни с Витькой-племянником на пару не был расположен. А тем более, что уже к концу первого года существования отвоев, стоило нам, уехавшим на время в Лиду, перестать там ловить ежедневно, тут же нашлись доброхоты-любители поживиться за чужой счёт: как ни придёшь, – утром ли, вечером, – уже торчит там чья-та чужая голова с удочкой – караулит поклёвку… А затоны-то – «не подписаны»!..
«Закончил облицовку веранды и подшил потолок под навесом»: Скорее всего, саму работу выполнял Витька – мой троюродный брат, а отцов двоюродный племянник; батёк же только подсказывал, подавал инструмент и материалы, когда требовалось – поддерживал. Особенно, это могло касаться подшивки потолка. А вот «делаю колышки подвязать гладиолусы» – это уже чисто его работа: отец всегда очень любил разводить в палисадниках цветы, и эту – любимую – работу никому не доверял. Он мог «забыть» посадить огурцы или помидоры, лук-репку или редис, но вот забыть насадить цветов в самом начале огорода – чтобы радовали глаз, – это был нонсенс.
«Договорились с Ваней Дайлидки»: То есть с самым близким по душе двоюродным братом, тоже заядлым охотником, с которым в то время любил он охотиться везде, где только доводилось. Кроме Вани, был у него «в обойме» и Славка Тарасевич – лучший давнишний друг ещё со времён сверхсрочной службы в Южном городке техником-механиком Лидского полка штурмовой авиации. Тоже неутомимый азартный охотник. А ещё был Виктор Пылёв – тоже служивший в означенном полку, но уже значительно позже, в описываемое мной время, – бывший «афганец», родом донской казак из Воронежской области, офицер (капитан, вроде) и радиоинженер по военной специальности. Этот был друг «из новых». Лет тридцати: светлорусый, голубоглазый, с правильными чертами овального лица, плотный и крепкий на вид. О таких говорят: «Плотно скроен да крепко сшит!». Было у него «железное» – навроде тисков – рукопожатие: запросто мог грецкие орехи колоть, сжав двумя лишь пальцами. Выпить также мог очень много и совсем, почитай, не пьянел при этом: только всё больше голубели и «распывались» – становились больше – глаза, наплывало «красным наливом» лицо, но на язык всё так же был сдержан – трезв.
Я поначалу его не взлюбил: слишком частым гостем у отца он оказался, когда я стал заставать его дома, вернувшись из армии. А я тогда ещё был полон надежды и веры, что удастся мне поворотить отца на путь трезвой жизни. Ещё не знал и не представлял я тогда, насколько глубоко и неотвратимо алкоголизм уже запустил в него свои коварные щупальца. Поэтому ко всем отцовым «друзьям-собутыльникам», как я всех без разбора их называл про себя, была у меня поначалу стойкая и резкая антипатия – независимо от того, заслуживал каждый из них её по своим личным качествам или не заслуживал.
А познакомились отец с Виктором Пылёвым не на охоте, а на какой-то совместной гулянке, хотя и Пылёв был, отчасти, охотником. Правда, не из «адданых» (преданных, страстных – бел.), а так – случайных любителей. По крайней мере, билет БВОО (Белорусского военного общества охотников) имел. И ружьё; да не одно. Кроме того, благодаря профессиональным знаниям, именно он умел изготовить «электроудочку» – это самое «модное» в то время и самое ужасное по своим губительным последствиям для восстановления рыбных запасов орудие браконьерского – вот уж действительно хищнического – лова.
… Помню, однажды зимой я был свидетелем ужасной добычливости ночной ловли рыбы с помощью электроудочки. Был бесснежный декабрь. Ближе к польскому Рождеству, видимо. Отец, Пылёв и Борис Каплун – преданный батин друг-водитель, его подчинённый, ночью привезли два полных мокрых и больших (из-под картошки) мешка рыбы. Я открыл им изнутри дверь, закрытую на шпингалет, потому что ночевал в ту ночь на даче один. Когда высыпали из мешков на пол в кухне всю рыбу – места там, на восьми, как минимум, квадратных метрах незанятого печкой и диваном пола, едва хватило. Какой только рыбы там не было!.. Пожалуй вся, какая только могла водиться в Нёмане, включая и не одного редчайшего усача – «морского келба», по-местному. Келб, по-белорусски, пескарь. Самая, пожалуй, вкусная и редкая рыба батьки-Нёмана. И вся остальная рыба, вывернутая из «ворков» (мешков – бел.), была крупная, отборная. Заведомо зная, каким способом была она добыта, я с презреньем и тоской окинул тот «богатый улов» непримиримо-враждебным взглядом и, ни слова не сказав, ушёл в спальню. Помню, я даже не прикасался ни вилкой, ни рукой к пожаренной на утро рыбе, демонстративно продолжая давать понять отцу и его беспринципным, как мне тогда казалось, дружкам, что браконьерски добытую рыбу есть ни за что не буду. С тёплым чувством вспоминал дядю Диму, который, думалось мне, поступил бы так же… Впрочем, по прошествии лет десяти-пятнадцати после тех «непримиримых двадцати одного», что уже было-«стукнуло» мне тогда; доведись вновь обозревать подобный улов либо каким-то боком участвовать в его добыче, не ведаю и уже не поручусь – отнёсся ли бы я к этому также… Как же всё-таки верно и незаметно меняет нас с годами жизнь!.. Ровно текущая река – незаметно и неуклонно подмывая и обрушивая прежние свои берега; вымывая и пробивая иное – новое – русло…
Однако, и тогда, и сейчас использование батей электроудочки в погоне за сверхуловом, считаю я тёмным пятном его биографии.
Дана с машиной: Имеется в виду Даргель Дана, давно разведённая с мужем – дядей Колей, жившая в нашем «старом» доме по ул. Ломоносова, 10. Отец, когда, окончательно разошедшись с мамой и вернувшись в Лиду из Сочи, видимо, вскоре осуществил «мечту» десятилетней давности – «подкатился к Дане под бочок» (см.: часть 1 – «Семейные выезды на природу»). Когда я вернулся из армии, а это произошло 17 июня 1984г., они уже «жили» вполне сложившейся семьёй: отец, тётя Дана и Наташка – её шестнадцатилетняя дочь. Дана всю свою семейную жизнь, пока жила с дядей Колей, потом вдвоём с Наташкой, потом с моим отцом и снова с Наташкой – работала провизором в аптеке на ул. Ленинской, 2. Какое-то время, до достижения пенсионного возраста, была даже то ли зав», то ли «замзав» аптекой. А это, сами понимаете, всегда «блат» и в советские, и в любые иные времена. Кроме того, насколько я знаю, была она из богатой семьи натурализованных на Беларуси немцев, так что наследством её явно родители не обделили. Вот и купила тётя Дана себе новенький «Москвич-412» яркого красного цвета, а к авто, невольно, может быть, заимела и высокопоставленного механика, и снабженца новенькими деталями (в случае надобности, конечно), и такого-сякого инструктора по вождению – подсказчика «под рукой», по крайней мере. И всё это, что называется, «в одном флаконе» и в лице моего «папашки». Более подробно собираюсь рассказать об их совместной жизни, – и именно на даче, чему свидетелем был я сам, – несколько попозже, чтобы не нарушать хронологию событий.
Витя: Это не Пылёв, конечно же. Это Казинский Витя – младший сын батиного двоюродного брата Стефана Казинского из д. Мелевичи Вороновского района Жирмунского сельсовета. О Стефане см. рассказ «Баба Лена». В описываемый период жизни Витька жил у нас «на квартире» и работал у отца в транспортном участке водителем то ли полупассажирской «ГАЗели», то ли полугрузового «жука», а по сути, – батиным личным водителем. И далее звучащие в письме слова о том, что они «очень часто ездят на дачу, там и ночуют», как раз и относятся, в первую очередь, к бате с его двоюродным племянником – «адьютантом Его Превосходительста» Витей, а уже во вторую, – если не пропускать предыдущего предложения, – к тёте Дане с Наташкой.
Всех их возил либо Витька на служебной машине, либо тётя Дана на своём «москвиче»: после работы долгим летним днём – туда (двадцать три км от дома до дачи – это полчаса самой умеренной езды на машине), а утром до работы – обратно. Спали они, думаю, в разных местах: отец с Витькой – в нашем домике; Дана с дочкой – в своём «махоньком»-перевозном. О последнем расскажу позже. Впрочем, я тогда был от них за пять с половиной тысяч километров, и что там на самом деле было, и как складывались межличностные отношения, – могу только догадываться, или строить версии.
«…я занимаюсь и гаражом и дачей, а на работе нет мастера и диспетчера и много работы»: Что касается «гаража», могу сказать следующее. Точно, был у бати в районе переулка Невского некий недоделанный гараж, который он, якобы, кому-то из знакомых то ли сдавал в наём, то ли в безвозмездное пользование. Я за всю сознательную жизнь был в нём два, кажется, раза. В первый, когда гараж ещё был в стадии возведения: без крыши, без какой-либо внутренней отделки – деревянные стены, обшитые снаружи окрашенной толстой жестью с воротами на замке. Во второй, когда он уже был под кровлей, но внутри – ещё «конь не валялся»: кучи строительного мусора, снесённого в него чуть ли не со всего тамошнего ГСК (видимо, последний «пользователь», если таковой был, уходя, просто «забыл» закрыть; но, – и это вероятнее всего, – дошлые соседи, заметив, что помещение по-просту долгие месяцы и даже годы пустует, не мудрствуя лукаво, взяли и посносили в него весь свой строительный мусор, чтобы не иметь лишней мороки – за деньги нанимать грузовую машину и, рискуя быть пойманными и оштрафованными, вывозить в окрестные леса, как это сплошь и рядом делали и делают до сих пор из менее везучие коллеги.
Помню, когда в этот второй и последний раз мы с отцом как-то, спустя «энное количество лет», нашли этот его гараж-недодел, то, увидя горы проросшего сорной травой и всяческим чертополохом мусора, отец только крякнул с досады, плюнул, развернулся – и был таков. Больше о гараже он, кажется, не вспоминал, и уж точно – «не зпикался».
Что же касается дачи, то все основные работы были уже мной и им переделаны за два предыдущие лета – 1984-1985 годов. А что до завершения облицовки веранды и подшивки потолка под навесом, так я уже об этом писал. Других работ никаких не проводилось. Все работы на земле делались, что называется, походя и «в рабочем порядке»; причём делались, в основном, «конченым трудоголиком» – тётей Даной. Батя лишь, как всегда, «направлял и руководил», поскольку было «кого» и «кем».
«…на работе нет мастера и диспетчера и много работы»: И здесь обычная родительская уловка и оправдание собственной лени. Поскольку был самый разгар лета – сезон отпусков, то, естественно, два административно-технических работника из пяти действующих в его службе, включая и начальника, были отпущены в отпуск. Это чисто рабочий момент. Ещё оставались: сам начальник; механик, заменяющий мастера; и техник, заменяющий диспетчера. Такое заместительство входило в круг их должностных обязанностей, – и никакого аврала под этим не разумелось. Но когда отец писал мне эту свою очередную и по-прежнему «гнилую отмазку», то прекрасно понимал, что я ещё «схаваю этот дешёвый «Ролтон» за очень качественную лапшу из «твёрдых видов высокосортной пшеницы»: не было у меня в то время ещё ни достаточного житейского, ни необходимого производственного опыта, чтобы с лёгкостью раскусить «старого кукловода»…
И, наконец, его слова: «ты знаешь, что я один». Как к ним отнестись?
В самом ли деле был он один? Если считать, что никого из его семьи рядом с ним в то время не было, то это – правда. Он даже как-то сам признавался, что очень сильно чувствовал своё одиночество два раза. Первый – это когда мама в мае 1980 года улетела с Вовкой в Геленджик, а вслед за ними и я, окончив девятый класс, подался «на юга». Но то одиночество продлилось недолго: уже в середине августа отец прилетел к нам в отпуск и даже помог перенестись на «комете» в Сочи и там обустроится поначалу. Спустя два-три месяца он взял расчёт в Лиде и переехал к нам как будто бы насовсем. Ещё надеялись отец с матерью «склеить» семью.
В другой раз почувствовал он жуткое одиночество, когда из Сочи вернулся в Лиду спустя три года – в августе-сентябре 1983 г., окончательно разойдясь и официально разведясь с мамой. Спустя годы вспоминал, как, стоя в зале у окна, глядя на обложной осенний дождь, на небо «с овчинку» (без единой родной души рядом, без работы, без денег в кармане), невольно приходила ему мысль: «А не покончить ли со всем этим разом?!. Вон и ружьё в сейфе стоит, и патронташ с набитыми патронами лежит на полочке». Только, видимо, любовь к жизни оказалась сильнее; или «пересаливал» он свою душевную боль, своё одиночество… А вероятнее всего – духу на самоуничтожение у него не хватило: слишком любил жизнь, чтобы вот так походя взять и покончить с нею.
Что же касаемо его «одиночества» в июле 1987 года, когда писалось письмо, то это, я полагаю, было сказано лишь для красного словца. Внимательный читатель, проанализировав весь предыдущий мой комментарий, должен сделать именно такой вывод.
Его жизнь без меня и со мной в период 1983 - 1989 годов.
Помню, в середине или ближе к концу лета 1983 г. отец писал мне в Хыров, что ни жениться, ни сходиться близко с какой-либо «бабой» не собирается, объясняя такое решение в своей манере: «Если собаку десять лет держать на цепи, а потом спустить на волю, то уж не скоро удастся посадить её обратно».
Однако «случайные связи», в том числе и переходящие в более-менее длительные отношения, были у него всегда. Так я помню Любку – весёлую то ли «разведёнку», то ли вольно нагулявшую себе дочку-байстрючку, которая после «тёти Даны» как-то на довольно продолжительное время обосновалась в батькиной спальне.
Помню, я приехал в конце ноября 1988 г. с Лены. Вошел в квартиру, открыв входную дверь своим ключом и с порога застал в кухне развесёлую питейную компанию из трёх или четырёх его обычных друзей-собутыльников. Помню, были там, – вернее, могли там быть, поскольку доподлинно тех, кто был в кухне за столом именно в вечер «возвращения блудного сына», за давностью прошедших лет и незначительности для меня самого факта, я досконально не помню. Точно были – «Ханурик» (Витька-механик с «Лидапищеконцентратов», живший в соседнем, по Ленинской, доме), Толик Клинцевич (сбытовик-снабженец с Лидского мясокомбината, доставлявший батьке на ежевечерний радушный стол разные закусочные деликатесы), Фёдор Иванович Демчук (судмедэксперт) и Витька Пылёв (офицер-капитан с Южного городка). Мог быть и Борис Каплун (давний батькин кореш-водитель с ЛЗЭИ). Все они присутствовали тогда или не все – не суть важно. Так или иначе, я всех их гнал, поначалу, после того как вернулся, вон, когда заставал с батей на кухне. А в тот вечер, помню, сходив с порога в туалет и увидав там, как в вонючей коричневой луже мочи и воды то ли ещё как-то стоит, то ли уже плавает унитаз, а эта пьяная развесёлая «шобла-ёбла», как ни в чём не бывало, лакает водку, поганя воздух жилья смрадом табачного дыма…и Витька-Ханурик, чувствуя себя, как дома, пьяным корявым пальцем что-то тренькает на моей гитаре, которую я так берёг и никому, особенно пьяному, никогда не давал… Короче, помутилось у меня в глазах: взыграло ретивое…
Я ворвался в кухню и рявкнул, что было мощи: «Всё, мать вашу такую-разъэтакую!!! Живо встали и вон отсюда! И чтобы я больше ни ноги, ни носа никого из вас в этом доме не видел! Иначе – будете лететь с третьего этажа аж до первого, считая ступеньки, кто-как и чем придётся!...»
Очевидно, я был настолько убедителен, что все они дружненько, как бы пьяны ни были, повылезали из-за стола и, насколько могли, скоренько ретировались. «Ханурик», помню, так и здорово перетрухнул, потому что, произнося свою тираду, я выхватил из его рук гитару и так и держал её слегка на отлёте, невольно давая тем самым понять, что гитара – в умелых руках – является превосходным «ударным» инструментом.
После этого «разгона», помнится, недели две-три, а может, и месяц, в квартире нашей никаких пьяных посиделок не было. Побаивались, однако. Но постепенно, начиная с обеда, стали появляться-«заползать» то Толик с его рубцом и бычьими яйцами, то Фёдор Иванович с его скромно-интеллигентной улыбочкой, обычным своим молчанием и потиранием губ одна о другую… А там и Витька Пылёв незаметно объявился, и Борис Каплун, но этот – изредка. «Ханурик», правда, дорогу навсегда забыл.
Бывали у отца в гостях и иные люди – так называемое «заводоуправление». Некто Короткевич – главный конструктор ЛЗЭИ. Паршинцев – главный энергетик. Без меня мог бывать и директор завода – Гриневич, и главный инженер – Ковчуго. Со всеми ними отец всегда стремился не только «поддерживать отношения», но и, по возможности, «водить дружбу». И совсем не зря называли его на заводе «серым кардиналом». Говорили и так: что Худоба скажет, то Гринюк сделает.
Что касаемо случайных женщин, то «снимали» их, я думаю, в ресторанах: вряд ли батя ходил в то время на дискотеки «для тех, кому за…». Впрочем, такой балагур и весельчак, как Толик Клинцевич, мог, наверняка, изредка затянуть и его в нечто подобое. Но мне о чём-то таком ничего не известно. А вот о походах в рестораны – да. И о случайных знакомствах с молодыми женщинами, бывавшими в таких заведениях с аналогичной целью – «снять мужика». И не абы какого, а чтоб мог не только роскошным ужином угостить, напоить, как следует, но и территорию бесплатного безопасного «сексодрома» предоставить…Так что другого образа жизни, наиболее соответствующего образу жизни литературного образа «папаши Карамазова», думаю, трудно себе представить. Помню, я в сердцах, иногда, так и называл его про себя – «папаша Карамазов».
По прошествии лет пятнадцати-двадцати с того приснопамятного времяпрепровождения, батёк, я уверен, с тоской вспоминал то приятное для него время и мысленно-сладострастно «облизывался». Именно оттуда, мне сейчас кажется, и «росли ноги» у его сказаний о «250 – 350 – 550 вы….ных за всю жизнь баб»…
Но это одна – «низкая» – сторона медали «той» его жизни. Была и другая – «высокая». «Высокая» не только с моей, но и с его истинно задушевной точки зрения. Эта сторона – охота. И вот на ней я с удовольствием и насколько смогу подробнее, остановлюсь сейчас.
В 1984 году я вернулся из армии и поступил на очное отделение юридического факультета Белорусского государственного университета имени В.И.Ленина в столице республики – Минске. После полутора месяцев «картошки», числа с 17-го октября, началась учёба. Вначале я старался учиться только на «хорошо» и «отлично», а потому старательно посещал все лекции, коллоквиумы, допоздна просиживая в читальных залах над конспектами курса «История КПСС», которая не только ни разу в жизни не пригодилась, но и лет через пять-шесть была официально признана чуть ли не лженаукой, – вслед за отменой «оплота», – Коммунистической партии Советского Союза.
Думаю, начиная с первой субботы ноября, когда в те поры открывалась охота на пушного зверя (зайца, лису, куницу и т.д.), я и начал вместе с отцом и его друзьями-охотниками, по выходным и праздничным дням, выезжать на охоту.
Было нас, обычно, пятеро: как раз столько, сколько могло, без перегруза и без нарушения ПДД, вместиться в автомобиль Славки Тарасевича. Здесь я назвал его так, как называл отец. Официально же имя его звучало так: Тарасевич Ярослав Иванович. Он был стариннейший батин друг-охотник, с которым некогда, в молодости, они служили сверхсрочную в нашем «Южном городке». Он был года на два младше отца, но такой же заядлый охотник, как и батя, – если не сказать – больше… порой.
У Тарасевича была ещё довольно редкая по тем временам «Лада-2106» – зелёная «шестёрка», на которой мы выезжали на охоту. Мы – это батя, я, Ваня Дайлидко (батин младший двоюродный брат по материнской линии; разница в возрасте у них была 14 лет; мой же – дважды двоюродный дядя, которого я хорошо знал и любил если не с раннего детства, то уж с отроческого возраста, – точно) и Юрка Тарасевич – сын дяди Славы. Иногда бывал в нашей компании и зять Тарасевича – Витька (рыжий бугай, работавший водителем большегрузного автомобиля на «7-й автобазе»). Он, как правило, замещал Юрку либо Ваню, когда тот или иной почему-либо не могли поехать на охоту, ну и меня, наверное, в те редкие случаи, когда я не мог приехать на выходные домой (зимняя сессия, экзамены и всё такое). Он охотником не был. Отбывал «шарварку», как у нас говорили. Возможно, со временем и втянулся – и больше не считал это «воистину мужское времяпрепровждение» за «отбывание повинности». Поскольку с дочерью Тарасевича, семьёй, они проживали в одном доме с тестем, – на «своей» половине, – тому было удобно брать его с собой с единственной, как правило: в отсутствии сына, чтобы было кому сесть за руль после охоты, так как время от времени, хоть и далеко не с начала, мы компанией стали выпивать прямо у машины, расположив «стол» на крышке багажника, перед тем, как возвращаться домой.
Как я жалею теперь, как жалел много дней и лет перед тем, как пишу сюда, что не вёл дневник в то счастливое время… Сейчас это была бы удивительная документальная эпопеи под примерным названием «Охота на зайца самотопом по полям и перелескам северо-восточной окраины Лидской равнины в осеннее-зимние сезоны 1984-1987 годов». Или что-то в этом роде. Если бы хоть что-нибудь из того хотя бы отдалённо напоминало «Сиреневую рощу», я бы, возможно, смог бы выписаться хоть в мало-мальски известного в своём городе прозаика. Но для этого надо было, во-первых, очень хотеть записывать. Во-вторых, бесконечно править и совершенствовать, то есть – трудиться. В-третьих, верить в «свою звезду» и стремиться зажечь её… Ничего из вышеперечисленного я не делал. Всё откладывал «на потом» в надежде, что когда-нибудь засяду, наконец, за письменный стол и всё по памяти запишу… или хотя бы напишу несколько разнообразных рассказов из тех охот, какие обязательно вспомню.
Увы, ничего этого не случилось.
Что ж, попытаюсь хотя бы теперь как-то восполнить пробел и описать один приблизительно день тех достопамятных охот.
Выезжали всегда рано утром, затемно, – без двадцати - без пятнадцати шесть, с тем, чтобы через минут сорок, час быть на месте. Мы с отцом выходили на ул. Ленинскую к КБО (комбинату бытового обслуживания) – двухэтажному каменному зданию, что и сейчас стоит как раз напротив регулируемого пешеходного перехода. Ваня всегда либо поджидал нас, либо подходил к месту встречи почти одновременно с нами. Иногда и мы его ожидали. Бодро-весело здоровались в студёной тишине декабрьского или январьского утра: ведь впереди нас ждал уже с вечера предвкушаемый праздник: день любимейшего в мире занятия – охоты. Причём и охоты, как вида, – самой для нас интересной, самой любимой в то время.
Минут через пять-десять подъезжал и «жигуль» Тарасевича. С утра непременно за рулём был сам Ярослав Иванович. Юрка или Витька сидели на переднем сидении сбоку. Мы втроём, так же радостно-бодро здороваясь, садились в машину, и дядя Слава, жиманув на «газ», гнал машину вперёд – в сторону Гродно. У поворота на Ваверку сворачивали направо и ехали, по времени и расстоянию, ещё столько же или несколько дальше – с сторону деревни Заболоть Вороновского района. Там располагались охотничьи угодья Лидского отделения Белорусского Военного Общества.
Дело в том, что поскольку Тарасевич не только близко дружил с председателем и секретарём Лидского отделения БВО (порой даже приглашал обоих на совместную с нами охоту), он всегда мог оформить необходимое количество путёвок в «их» угодья для своих друзей. В те угодья охотники из территориально-соседствующих первичных охотколлективов (ПОКов) Лидского районного отделения БООР («Белорусского общества охотников и рыболовов» – гражданской организации охотников), старались не заходить. Это было не принято. А поскольку в нашем дружном, спаянном охотколлективе единомышленников лишь один я охотился тогда без охотничьего билета и путёвки, то есть, говоря проще, – браконьером, то эта самая «тишь да гладь, да божья благодать» моего относительно безопасного нахождения в охотничьих угодьях БВО имела, можно сказать, далеко не второстепенное значение.
Но в те поры я, по молодости лет, не придавал этому обстоятельству его истинного значения, считая, что мы ездим в угодья «к Тарасевичу» потому, что именно он, его сын Юрка с зятем Витькой не могут охотиться в «наших» охотугодьях, так как не имеют и не могут иметь путёвок БООР. Это обстоятельство также было справедливо, хоть и для Тарасевичей – вполне преодолимо.
Важнейшую роль играло здесь и наличие автомобиля: кто везёт, тот, в первую очередь, и решает, куда ехать. Впрочем, всё было обставлено демократично. Ещё в пути старшие охотники советовались между собой; затем делали вид, что интересуются и нашим мнением; в конце концов, выбирался, как правило, один из первоначальных вариантов. Естественно, дядя Слава никогда не брал с нас денег за проезд. Нечто подобное было просто немыслимо между нами, особенно – в то советское время. Правда, я догадывался, что время от времени он заезжал к бате «на хоздвор», где ему тайком заливали полный бак и пару-тройку десятилитровых канистр бензина… хотя последнее, по всем понятным причинам, нигде и никогда не афишировалось.
В пути Тарасевич, как правило, заводил разговоры на всякие актуальные темы: чаще всего – о политике. Батя, если не был с тяжёлого бодуна после «пятницы-пьяницы», как правило, старался в чём-либо и как-либо возражать ему, тем самым «подбрасывая хвороста в затухающий костерок беседы», либо же мы все охотно слушали монологи «дяди-Карасевича» (так я когда-то в раннем детстве, сам того не помня, окрестил дядю Славу), любившего «обсосать вопрос» с разных сторон и непременно ввернуть какой-нибудь свой оригинальный взгляд на проблему – блеснуть, так сказать, «собственным углом зрения». Ваня также в стороне не отсиживался: частенько, с азартом, излагая свою точку зрения. Мы же с Юркой, видимо, ещё в силу возраста, были ещё крайне далеки от политики и во «взрослые» разговоры не встревали.
Эх, мне бы записать тогда же хоть частицу тех монологов, диалогов и даже споров, которых сейчас уж и не вспомнить!.. Всё верил, что вспомню, когда потребуется. А то, что мозг человеческий стремится запомнить только то, что для него действительно важно; всё прочее – решительно и бесповоротно отвергает, за ненадобностью. Этого я тогда не знал. Да и, по совести, легкодумен и небрежен был к проживаемым дням и годам жизни. Всё казалось: только захоти – и всё вспомнишь до мельчайших подробностей. Ан нет! Всё смешалось и сбилось в один большой ком, который, при большом желании, распутывать и раскатывать надобно время и время. А как бы легко было «всё вспомнить» и просто на крыльях памяти мгновенно улететь в то время, будь у меня сейчас в руках более-менее подробный дневник из «той» моей жизни…
И ещё. Как описать сейчас те охоты? Вспомнить и описать какой-нибудь один из наиболее памятных дней: со всеми подробностями, пейзажами, на какие достанет душевных сил? Или припомнить и перечислить все памятные случаи, приключившиеся тогда? Беда тут лишь в том, что помню я те из них, что случились со мной. Ну и батя, как правило, был где-то рядом, поскольку ходили мы, в основном, с ним в паре. Впрочем, бывали и другие поблизости…
Первый случай, когда я стрелял по зайцу, помню довольно хорошо. Дело было так.
Чернотроп. Тёплый осенний вечер. Мы все вместе идём краем леска: видимо, возвращались к машине. Мы с Ваней – впереди; Тарасевич с батей – метрах в десяти за нами; Юрка, кажется, шёл по краю леса, направляя Ричи – первого ягдтерьера, привезённого дядей Славой из Германии, от которого пошли все Тарасевичевы «ягды», или, так называемая, его «свиноферма», как полупрезрительно-полушутливо называл мой отец увлечение своего друга разведением и популяризацией этой немецкой породы охотничьих собак среди лидских охотников.
И вот именно Ричи, насколько я помню, и выпер того русака прямо на дорожку перед нами. Заяц, подбуженный рыскающим «ягдом», выскочил на дорожку шагов на двадцать впереди нас и преспокойно стал уходить по ней, никуда не сворачивая. Я первый сдёрнул с плеча свою лёгкую одностволку, наскоро приложил прикладом к плечу и, не целясь, выстрелил вдогон. Цель была – успеть выстрелить первым, пока старшие не опомнились.
И что бы вы думали? Отстрелил русаку заднюю ногу. Тот явно замедлил ход: стал даже как будто задумываться временами, останавливаться… Мне бы, вахлаку, перезарядить ружьё и аккуратным прицельным выстрелом добить зайчишку. Но я, словно молодой «кобель», решил, что сейчас запросто догоню его, поймаю, а там уж как-то добью-додушу: – и патрон сохраню, и лишнего шума не будет. И как был – в резиновых сапогах, с ружьём в руке, рюкзаком на спине и в кепке-«афганке», подаренной бате Витькой Пылёвым (кстати, и ружьё, с которым я тогда ходил на охоту, было его же: новёхонькая «ИЖ-18Е» шестнадцатого калибра, с эжектором), так и припустил за подранком.
Заяц поначалу даже несколько подпустил меня к себе: видимо, не сразу сообразил, кто это ещё, помимо собаки, бегущей на открытом месте бесшумно и оставленной уже порядочно назади, мог «топотать» за ним следом. Но хлопанье широких голенищ моих сапог об икры ног был настолько шумен (он, признаюсь, сильно смущал меня во время бега), что заяц решил не рисковать более и стал всё ускоряться. Расстояние между нами метров в пятьдесят стало неотвратимо расти. Я, наконец, почувствовал, что «выдыхаюсь»… и сразу понял, что зайца, даже раненого, мне ни за что не догнать. Остановился, запыхавшийся; стал перезаряжать ружьё… Когда же вскинул его и попытался прицелится, – увидал, как метрах в шестидесяти и более от меня «косой» резко свернул вправо – в спасительный лес. Так и ушёл он тогда от нас: ни собака не догнал, поскольку не был к тому предназначен, ни… Да что там «догнал»?!. – Ричи более не учуял ни следа, ни запаха крови…
Так что батино шутливо-презрительное определение сути разводимой Тарасевичем породы собак, а вернее, – «бизнеса», какой он на них делал, с точки зрения давнего гончатника, каким в молодости был мой отец, да и друг-«Карасевич» на пару с ним, – отнюдь не было лишено истинного остроумия.
Вскоре, через неделю-две, я-таки застрелил русака с первого выстрела. И случай был схожий. И почти в том же месте…
Мы так же продвигались краем леса; и всё так же «цугом». Вдруг Ричи дал голос. Мы с Ваней тут же бросились в лес – на голос. И так же одновременно увидали, как «косой» борзо уходит от собаки, пересекая небольшую «мокрую» полянку.
Я и на этот раз оказался проворнее дядьки. Мигом вскинул ружье и, не целясь – на вскидку, пальнул зайцу в голову, то есть – «по передку». Тот со всего маху перекувыркнулся через голову и растянулся на мокрой траве. Когда мы подбежали к нему, он уже затих. Стрелял я тогда, помнится, через куст, по силуэту, и Ваня искренне похвалил меня за меткость и скорость реакции. Не скрою, – мне было приятно. Потом и старшие, по очереди, поздравили; и Юрка, выбравшийся из зарослей на выстрел.
Вот только кажется мне, что это был уже не первый мой заяц. Случай добычи первого русака был подробно описан мной в «красном» дневнике. Там и некоторые другие памятные случаи охот были описаны. Да и дневник тот давний: я его начал, насколько не изменяет память, в мае или июне 1988 года: – ещё будучи на Лене, во второй своей навигации на теплоходе «Сургут». Вот только куда подевался он, где именно и когда затерялся – ума не приложу. Лежит себе где-нибудь в плательном шкафу, в какой-нибудь большой коробке из-под обуви, в которые так любит моя Марусенька складывать старые фотографии и всякий «мусор», как она такие вещи называет: – лежит себе та красная общая полутетрадка, засыпанная всяческим «мусором» и «смеётся» себе заочно на все мои вопли-потуги найти её…
Описать, что ли, ещё разик того «первого» моего зайца?.. А вдруг не найдётся уже тот давний дневник мой никогда?..
…Был тёплый и довольно туманный с утра день. Вспоминая его и не скажешь, что на дворе стоял ноябрь: просто 26-е сентября или 6-е октября какое-то, – «бабье лето», одним словом. Мы приехали на одно из излюбленных наших мест, откуда начинали и где заканчивали дневную охоту: где-то под Якубовцами Вороновского района.
Как обычно, вышли из машины: расчехлили и собрали ружья, чехлы, предусмотрительно, положили в рюкзаки (мало ли где придётся проходить сегодня: чехлы всегда могут пригодиться). Охотники легальные – все, кроме меня, – надели патронташи, привычно проверив, где какие всунуты патроны. Я же привычно сунул в правый боковой карман штормовки три-четыре снаряженные «на зайца-лису» патрона: пару «единичек» и пару «нулёвок» или «двух нулёвок» – по размеру дроби); вскинул на плечо свою «ижёвку-одностволку»; привычно вздёрнул вверх плечами, проверяя, не бренчит ли чего в рюкзаке, и был готов в поход.
Так как в том месте в то время стоял очень густой туман: уже в десяти-двенадцати шагах не было видно рядом идущего товарища, – мы решили первое поле пройти, по возможности, густой цепью, широко не растягиваясь, так чтобы если уж и не держать друг друга в поле зрения постоянно, то хотя бы слышать шаги рядом идущего (-щих), с тем чтобы не подстрелить один другого – не приведи Господи.
И вот идём мы неширокой цепью – с лева на право: батя, я, дядя Слава, Юрка и Ваня, – пять вооружённых ружьями «ёжиков в тумане», – идём и в душе ожидаем всякую минуту, что вот-вот выскочит, как из-под земли, серый русак и задаст стрекача: только успевай прицелиться и выстрелить ему вслед, пока не исчез в белой густой дымке.
А впереди, под ногами, лежит сухое и ровное поле со следами совсем недавно вырытого и аккуратно убранного картофеля, так что маленькой картофелины «нигде не встретишь, не увидишь»: одна подсохшая, тщательно перетеребленная руками ботва на «лёгкой» песчано-подзолистой почве. Хоть поле кажется большим, колхозным, но впечатление такое, будто копали вручную – бабушки- дедушкиным способом с помощью «кошиков» и «мотыг».
Так прошли мы уже метров двести и более от машины – пусто. В одном месте я несколько выдвинулся вперёд относительно бати и Тарасевича: ноги-то молодые, резвые. И тут мне настойчиво захотелось обернуться: взглянуть – где они там «пылят» позади, видно ли их ещё в этом тумане… Вижу: батя проходит правым от меня краем, – метров пятнадцать-двадцать до него. Я жду. Вот он прошёл метров восемь за воображаемую траверзу между ним, мной и невидимым, но временами слышимым, Тарасевичем, как подымается за ним и метров на семь правее от него здоровый русачина и, заложив большие уши на спину, с места в карьер норовит наискосок припустить нам «в пяту», то есть туда, откуда мы все пришли, прошли. Вот он минул отца, поровнялся со мной, вернее – с моим «неостывшим» следом… Тут я «на автомате» вскидываю ружье и, также «на автомате» взяв упреждение, примерно, на пол его корпуса, быстро жму курок… Гремит выстрел… Заяц на всём маху делает двойное сальто через голову и мёртвый растягивается на песке… Я – в восторге от случившегося и совершенно не контролируя эмоции, – вскидываю над головой ружьё и воплю, что есть мочи, каким-то нестерпимо высоким голосом – неожиданным даже для самого себя…
И только значительно позже я узнаю, что подобный «дурной» голос называется фальцетом, и даже услышу, что им можно петь: Владимир Пресняков-младший, например. Но, признаюсь, слушать подобное пение, лично для меня, всегда было невыносимо. И если тот мой «победный-индейский» крик длился всего лишь пару секунд и был, на расстоянии, похож на крик раненого зайца, как признались потом дядя Слава и Ваня, то пение Преснякова-младшего всегда вызывало во мне тягостную ассоциацию: будто его яйца захватили в тиски и медленно сжимают-стискивают всё больше и больше…
Один батя видел эту сцену, практически, от начала до конца, поскольку находился ближе всех, и было очевидно, что он рад моему удачному выстрелу и впервые убитому, причём так «красиво», зайцу, даже больше, пожалуй, чем был рад ему я. Просто, в силу возраста, – а было ему на ту пору сорок шесть или сорок семь лет, – он уже не мог выказывать свои чувства так бурно и так ярко, так непосредственно и открыто, как мог это делать я, будучи ровно на четверть века младше отца.
Дядя Слава, если и не видел сцены моего выстрела и последовавшего сальто-мортале, проделанного «косым», то слышал всё превосходно и сразу понял, что это я кричу от восторга, а не заяц от боли. Он так же, вслед за батей, от души поздравил меня. Когда же подошли Юрка и Ваня, привлечённые выстрелом и нашими голосами, и также крепко пожали мне руку, не преминув поздравить и на словах, «дядя Карасевич» предложил, не откладывая в долгий ящик, тут же отметить это знаменательное событие: день традиционного посвящения меня в охотники. Тем более, что по-прежнему стоял густой туман, и правильнее было подождать, пока он рассеется, прежде чем идти дальше.
Мы вернулись к машине – благо, недалеко отошли. Достали «туески-собойчики». Нашлась и бутылка водки «по такому случаю». Разлили по разноцветным пластиковым стаканам, набор которых всегда лежал в моём рюкзаке. Дядя Слава произнёс торжественный спич по случаю «посвящения» меня в охотники, – он всегда любил это дело, – и большим пальцем право руки, предварительно вымазав его заячьей кровью, едва выступившей из единственной ранки на шее, провёл мне на лбу вертикальную полосу – что-то наподобие частицы индейской боевой раскраски. Затем снял со своей немецкой охотничьей ястребиное перо и вставил его за отворот моей «афганки», прибавив: «Вот так и носи, – на память!..»
И только сейчас, спустя четверть века, когда пишу об этом, я начинаю понимать, как по-настоящему любил меня «дядя Карасевич», на глазах которого прошло моё раннее детство, коего сам я не помню: любил как перового сына своего лучшего друга, как прямое напоминание о безвозвратно ушедшей молодости, об интереснейших охотах, которые уже никогда не воротятся.
Значительно позже я спрашивал отца и Ваню Дайлидко (дядьку – спустя семь лет после смерти родителя) о том «первом» моём зайце. Оказалось, что оба помнили тот день в мельчайших подробностях. Так что это был праздник души и самой жизни не только для меня.
Были у нас с отцом и другие охоты – только вдвоём. В первую субботу августа открывалась охота на водоплавающую птицу – проще говоря, на утку. И весь август, по выходным, мы с ним ездили обычно в Криницы: чаще – на мотоцикле; реже – рейсовым автобусом.
«Мотоцик» оставляли на дальнем от Лиды концу Криниц и шли вдоль мелиоративных канав, прорытых параллельно Жижме и тянущихся аж до «первых» от Дворищанского поворота Бенеек. Поскольку травы там вырастали выше пояса, а глубина канав, их заиленность тоже была весьма разной, наилучшей формой одежды для той охоты была следующая: летняя старая рубаха с длинными рукавами (от комаров), которые всегда можно было закасать до удобной высоты; «хэбэшные» штаны и спортивные кеды на шнурках – удобная лёгкая обувь, не спадающая с ноги ни в какой калюжине, трясине – быстро сохнущая на сухой тропе, а главное – не утомляющая ноги.
Из тех охот помню несколько случаев быстрой и меткой стрельбы отца по внезапно взлетающим и разлетающимся в разные стороны кряквам, а также главный урок стрельбы по стаям уток, какими бы плотно-взлетающими, летящими и садящимися они ни казались.
Урок этот в следующем. Всегда нужно выцелить в стае какую-то одну конкретную утку и только по ней стрелять, а не лупить сразу по всей стае, что называется, «в белый свет, как в копеечку», полагаясь на случай, на удачу. Как правило, не попадёшь ни в одну. По сидящим, плавающим на воде уткам – да, можно бить в середину близко сплывшихся пернатых. И если дальность выстрела была достаточной, чтобы дробь разлетелась на оптимальные ширину и высоту (30-50 метров), то уток на воде может остаться не одна-две, а вдвое больше, включая сюда и подранков.
Вспоминается, как застрелили мы полевого луня – коршуна, из которого Ваня сделал нам красивейшее замечательное чучело на долгую память, долгое время висевшее в холле нашей квартиры, до тех саамы пор, пока его основательно не объела моль – и это обстоятельство стало заметно. Пришлось с сожалением выбросить его в мусорный контейнер: «Ничто не вечно под Луной!..»
А дело было так. Мы уже возвращались с нашей обычной охоты «на канавах». Ехали на батином «Восходе-3М»: он за рулём, я – сзади. Где-то на середине пути от Криниц до «первых Бенеек» батя вдруг заметно сбавил скорость и, полуобернув лицо, указал на ближайший телеграфный столб метрах в двадцати пяти от дороги, на котором сидел большой коршун. Он, очевидно, охотился на полёвок и на движущийся мотоцикл не обратил внимания. Батя предусмотрительно не стал останавливаться, поскольку ружья наши были зачехлены и висели за спинами, а проехал дальше, за косогор, скрывшись с глаз птицы. Там он притормозил и, не глуша мотор, снял из-за спины двустволку, вынул из чехла, собрал и зарядил её; затем повесил на шею, развернул урчавший мотоцикл и тем же «аллюром» поехал обратно.
Коршун по-прежнему сидел на столбе. Отец неторопливо подъехал поближе и остановился чуть позади него, по-прежнему не глуша двигатель. Быстро снял и приложил ружьё к плечу. Коршун, тем временем, понял или учуял опасность: ринулся спрыгнуть со столба и, расправив крылья, улететь, но не успел: раздался выстрел… Я подбежал к столбу. На траве лежал красавец полевой лунь, убитый наповал, – совершенно без следов крови на перьях. Принёс к отцу, и мы тут же решили, что непременно надо сделать чучело из такого редкого экземпляра (размах крыльев у него был около полутора метров). Так мы и сделали.
Чучело того коршуна стало жемчужиной в коллекции наших с отцом трофеев лет на пять, не менее. Кто бы ни приходил к нам в гости, особенно те, кто приходил впервые, первым делом подходили к нему и внимательно, с нескрываемым интересом, рассматривали. Оно и понятно: птица эта, как и все хищники, весьма осторожна и человека близко к себе не подпускает. В тот раз нам повезло, что были на мотоцикле, и коршун сидел на телеграфном столбе достаточно близко от дороги. А едущего мимо транспорта животные и птицы не опасаются, поскольку – наученные повседневным опытом – никакой опасности от него не ожидают.
С двадцатого сентября и до первой субботы ноября – в течение полутора месяцев – проходили также охоты коллективные, так называемые – загонные. Они открывались с началом гона у лосей и завершались днём открытия охоты по пушному зверю (лиса, заяц, куница, хорь, енотовидная собака и проч.). В этих «больших» охотах иногда принимал участие чуть ли не весь первичный охотничий коллектив, а это от восемнадцати до тридцати пяти человек. Но, как правило, собиралось не более двадцати. Человек пять-шесть из них – наиболее опытных и авторитетных – становились «на номера». Остальные – шли в загон. Я на то время был, что называется, «профессиональный загонщик». Отец – такой же «профессиональный», но стрелок. Помимо того, что он был бессменный «бригадир отстрела», то есть непосредственно руководил проведением этого вида охоты: расставлял стрелков по номерам; указывал загонщикам, откуда начинать и как вести загон, – он также обеспечивал коллектив грузовым автотранспортом: загодя заказывал «ГАЗ-66» с кунгом, договариваясь о занятости на выходные с одним из наиболее преданных ему друзей-водителей – Борисом Каплуном, Фредом Яхимовичем, изредка – Серёгой Боешкой либо Карабахом. Так что место стрелка было за ним, так сказать, зарезервировано пожизненно. Но иногда он уступал его кому-либо из более возрастных членов охотколлектива, а сам шёл в загон. Чаще всего это случалось, когда появлялись первые осенние боровики. Вот тогда батя удивлял всех нас, особенно поражая, до онемения, молодых охотников тем, что мог вынести целый большой пакет «белых» из какой-нибудь совершенно невзрачной, незначительной по продолжительности «загонки», где и леса-то нормального не было: мелкорослый соснячок, в средине которого овальная обширная сухая «кудяра», заросшая осокой, кустами лозы. Никто и никогда «из молодых» даже подумать не мог, что в таких местах могут расти хоть какие-нибудь грибы. А батёк выносил целую штормовку, связанную рукавами и полами в виде «постилки», наполненную спелыми здоровыми боровиками. Помню, аж «завидки» брали... И не меня одного!..
Ну и стрелял он отменно. Сказывался большой опыт зверовых охот. Если зверь шёл на него, редко бывало, чтобы отец «пустил подранка». Он предпочитал вовсе не стрелять, если не был уверен в точности выстрела, нежели ранить зверя, добирать которого без хороших зверовых собак всегда бывало довольно проблематично, если не сказать – опасно. Особенно это касалось кабана. А вот был у нас в коллективе такой «могучий» охотник, как Франц Круглый: мужик огромного роста и веса, весь как будто бы налитой жиром с кровью (он, кстати, был рыжеват волосом и беловат кожей, как все «потомки викингов») – добрейшей души и невероятной щедрости человек. Был он сначала директором СТО-2 г. Лиды, а когда произошёл развал Союза и началась огульная приватизация, стал «хозяином» этого небольшого, но весьма прибыльного предприятия. Жаль только – недолго. Рано умер. Нездоровая полнота, «букет» болезней, связанных с нею, бесшабашное и безоглядное пьянство сделали своё подлое дело, – оборвали жизнь этого незаурядного человека, не дав дожить даже до пенсии.
Понятное дело, такой «большой» в прямом и переносном смысле человек не мог ходить в загон. К тому же стрелял он довольно метко. Беда была лишь в том, что, завидя дикого кабана, идущего прямиком на его сектор обстрела, он мгновенно забывал о том, что, по всей вероятности, впереди идёт свинья – глава и поводырь стада; она же – старшая свиноматка; и идёт она, как правило, метрах в двадцати-тридцати впереди стада, вынюхивая, высматривая и выслушивая наиболее безопасный путь. То ли со слухом у Франца было не всё в порядке, то ли так ударяла ему кровь в голову, что он не только «глох», но и становился вдруг совершенно нечувствителен ко всему окружающему, кроме видимой ему цели, но стрелял он, обормот, всегда по впереди идущей особи, тем самым, зачастую, скоропостижно изымая из молодой и небольшой стаи её главное звено – свиноматку; а это, в свою очередь, грозило непременным распадом стада и вполне вероятной гибелью молодняка, ещё не умеющего ни находить корм самостоятельно, ни убежать или оборониться от лютого секача либо стаи бродячих собак. И сколько бы потом ни ругал, ни клял его Славка Домжальский за эти поспешные выстрелы, «пану Кронглому» всё было нипочём. На выволочку в свой адрес он лишь «строил» глуповато-виноватую мину и, добродушно улыбаясь, оправдывал себя тем, что в лесу, в зарослях кустов и елей не разберёшь – секач это идёт или свиноматка, если за ней следом не бегут сеголетки. Да и Природа-Мать так щедра, что ещё наплодит не одну и не две свиноматки… Батя же, помню, никогда Францу не выговаривал и не пенял, вполне понимая его оправдания, а главное, – зная про себя, что коллективу на этот раз будет чем не только закусить после «удачной» охоты, но и каждому участнику удастся привезти домой «добрый кусок» исключительно вкусного диетического мяса, которого ни в каком магазине и ни за какие деньги не купишь.
Да и сам председатель охотколлектива вскоре «отходил», видя довольные рожи практически всех друзей-сподвижников, поскольку убитая Францем свинья весом двести пятьдесят, например, килограмм, когда будет разделана и разрублена на приблизительно равные куски по числу участников охоты, включая и водителя, одарит каждого из них восемью-десятью килограммами самого вкусного, без сомнения, мяса, какое только производит дикая природа Беларуси.
Мы с отцом жили тогда вдвоём; вдвоём мы и охотились. Так что после подобных охот у нас не только холодильник был забит до отказа, но и прямо на балконе, на снегу, обёрнутое целлофаном, лежало удивительно красное мясо без каких-либо жировых прослоек. Вкус у него был непередаваемо хорош. Когда его варили, чудесный запах ароматнейших трав, лесных кореньев наполнял кухню, вызывая усиленное слюнотечение. А какая чудесная получается из него «верещака»!.. – Ну просто «ни в сказке сказать, ни пером описать»! Одним словом, вкуснее мяса, чем мясо дикой свиньи (именно свиньи – не кабана), насколько я могу помнить и правильно судить, ел я однажды в детстве лишь мясо молодого лося- сеголетка. Оно было с жирком, который накапливался в организме телёнка от необычайно жирного материнского молока, образуя энергетические запасы. Отец говорил, что такой жирок сохраняется в мясе сеголетка вплоть до двухлетнего возраста, – как раз до того срока, до какого телёнок ходит с маткой. Потом он рассасывается и пропадает. Мясо лося постепенно становится твёрдым и жёстким: – значительно жёстче говядины.
Вспоминаю, как зимой 1989 года, восстановившись в университете, я сдавал сразу зачёты, экзамены и контрольные работы за третий курс очного отделения, плюс необходимую «разницу» в программах очной и заочной форм обучения, чтобы перевестись на пятый курс заочного отделения юрфака и, доучившись, как и положено, два года, получить «свободный» диплом на руки и остаться работать «дома», то есть в Лиде – родном городе. Ехать куда-либо в восточные области Беларуси
Значительное количество предметов припадало тогда на кафедру государственного строительства профессора Головко (ни точного названия кафедры, ни имени-отчества профессора я, за далью лет, уже не вспомню). Этот профессор, помимо того, что был участником ВОВ и имел немало наград за боевые заслуги, прославлен на факультете был ещё тем, что сразу после войны, за одну бессонную ночь, написал Конституцию Болгарии, чем заслуженно гордился. Позже, в 1992-93 гг., он возглавлял творческий коллектив, работавший над Конституцией “незалежнай Беларусі 1994 года выдання, якую праз два гады “наш усеагульнаабраны “бацька” – гэты “апошні дыктатар Эўропы”, – цалкам перарабіў “пад сябе”, зацвердзіўшы тыя змены бязмозглым статкавым рэферэндумам 1997 года”. И я не поручусь, что и вторую «творческую группу юристов-конституциалистов», по заданию «батьки» до неузнаваемости исковерковавших первую демократическую Конституцию Республики Беларусь, не возглавлял всё тот же «профессор Головко».
Так вот, не помню, каким попутным ветром занесло мне в голову идею как-то договориться, попробовать «подкупить» профессора презентом из свежайшей дичинки, с тем чтобы, по возможности, быстро и безболезненно сдать по его кафедре всё, что с меня причиталось. А причиталось немало: два экзамена, пара зачётов, одна или две контрольных работы. То есть, если бы я всё это «громадьё» честно и сознательно выучивал, писал и сдавал, сие заняло бы никак не менее двух-трёх недель усидчивой кропотливой работы. Да и предметы всё были крайне неинтересные, третьестепенные какие-то… Из них помню только «Колхозное право» и что-то из «Международного», которому в условиях «железного занавеса», как и английскому языку, никто ранее не придавал серьёзного значения.
И вот я по случаю сессии в очередной раз приезжаю в Минск и, внутренне волнуясь, захожу на вышеозначенную кафедру, застаю там профессора, после обычного приветствия и более-менее подробного представления себя приглашаю его выйти в коридор – для кулуарной беседы. Там я напрямую излагаю ему возникшие предо мной и связанные с «его кафедрой» затруднения, предлагая как-то упрощённо их решить буквально за семь или восемь килограммов отборной дикой свинины, которую доставлю туда, куда скажет профессор. Мне повезло: товарищ Головко оказался весьма покладистым и многоопытным мужичком. Он неожиданно быстро согласился и назвал мне адрес своей квартиры, располагавшейся, как и положено людям такого «калибра», на Ленинском проспекте (ныне это проспект Независимости): – где-то в районе площади Якуба Коласа – напротив ЦУМа.
Окрылённый удачей, я вернулся домой. На открытом тогда ещё – незастеклённом – балконе наложил сетку слегка подмороженного свежего мяса, стараясь выбирать наиболее мясные куски, где мало костей. На следующий день съездил в Минск и часов в десять утра уже передал супруге профессора тот увесистый кулёк мяса, обёрнутый в полиэтиленовую плёнку и сунутый в полушерстяную закрытую сетку с ручками, которых в те времена было полно в хозяйственных магазинах и которых теперь нигде не увидишь.
Спустя час, примерно, позвонил профессору в кабинет и доложил, что «операция завершена успешно». Он уже был явно в духе: видимо, супруга доложилась значительно раньше меня. Сказал, чтобы дня через два-три я приехал к нему с зачёткой. Я приехал. Все мои экзамены, контрольные и зачёты превратились в пустую формальность: кто-то из преподавателей-предметников, услышав мою фамилию, сразу просил зачётку и вписывал туда заранее оговорённую «четвёрку»; кто-то из «независимых», личного понта ради, задавал один-другой несложный вопрос, который «вытянуть» можно было, как говаривали у нас на факультете, «на обычной советской эрудиции и несгибаемом пролетарском правосознании». Я что-то отвечал: быть может, иногда невпопад. Но это уже не имело значения: отметка моя была заранее оговорена. Слава профессору Головко!..
И коль я коснулся темы моей учёбы в университете, думаю, будет целесообразно рассказать здесь ещё и о том, как отец прислал мне денег на покупку нового чехословацкого костюма.
Это было весной 1985 года: я заканчивал первый курс. Однажды вечером, прогуливаясь в районе начала улицы Московской после долгого сидения в читальном зале областной библиотеки им. Л.Н. Толстого, находившейся на этой же улице, но примерно на квартал дальше – почти напротив нашего факультета (его адрес был: ул. Московская, 17), я из любопытства зашёл в большой магазин одежды и обуви, располагавшийся на пересечении улиц Дружной и Московской. Да и сам магазин, если мне не изменяет память, имел схожее наименование – «Дружба».
Именно там, в отделе «готового мужского платья», я и увидал этот шикарный, как мне тогда показалось, костюм. Был он тёмно-сине-серого цвета («…Мой любимый цвет!» – как говаривал ослик Иа в советском мультфильме про Винни-Пуха); точно моего тогдашнего размера (48/3); производства ЧССР (импортный!), но стоил, соответственно, почти как два отечественных, – целых девяноста шесть «полнокровных» советских рублей. Две мои стипендии по 40 «рэ» не хватило бы купить такой костюм! А ведь ещё как-то жить надо было в столичном городе, – не жить, так выживать…
Но страстное желание обладать таким костюмом «для торжественных выходов», к разряду которых относились и многочисленные государственные экзамены в течение грядущих пяти лет учёбы в университете, толкнули меня на один практически безрассудный поступок. Я тут же направился на главпочтамт, чтобы заказать междугородний звонок и, к счастью, дозвонился отцу. Но вот дома он был или у тёти Даны – не помню. Скорее второе. Потому что хорошо помню, что поначалу он ответил отказом: дескать, нет у него сейчас таких денег, – нужно подождать зарплату. Но уже на следующий день или через день я получил уведомление о пришедшем на моё имя телеграфном переводе в размере то ли девяноста шести, то ли ста рублей.
Сам ли отец передумал за ночь или ему «словом и делом» помогла тётя Дана, убедившая в необходимости срочно помочь сыну и одолжившая необходимую сумму, – не суть важно. Важно здесь то, что денежный перевод пришёл именно от него и краткое сообщение на бланке было написано его рукой.
Память об этом первом «взрослом» костюме сохранилась не только в моей голове. Теперь она будет жить и в этих строках. Она же, как вспомнил сейчас, осталась и на памятной фотографии, где «сняты» мы втроём: отец, брат Вовка и я. Батя на ней – посерёдке. Я – слева, в том самом костюме. Вовка – справа, в моём вельветовом пиджаке. И снимок был сделан летом 1985-86 гг. в фотоателье на углу Ленинской и Советской, в Лиде. Как раз в соседнем доме и до сего дня располагается аптека № 169, в которой, сколько я помню, и работала тётя Дана.
Фотография эта, взятая в рамку, и сейчас стоит на тумбе в прихожей нашей Лидской квартиры посреди других, наиболее памятных, семейных снимков.
Итак, подытожу. Наша жизнь с отцом в Лиде в период с июня 1984 по июль 1990 года, когда, в мае, я женился на Марине, а он – спьяну-сдуру – на Люсиге, – и после этого мы двумя семьями вынуждены были жить в одной трёхкомнатной квартире более двадцати лет, был одним из самых лучших, самых памятных периодов нашей с ним жизни. Мы в этот период совсем не ругались с ним: по крайней мере, я ничего такого не помню. Достроили дачу в Бурносах и три лета подряд чудесно жили-отдыхали там с тётей Даной и Наташкой, её дочерью, в которую я с детства был кондово-потаённо, платонически-страстно влюблен, хотя влюблённость эта так и не привела к нашему с ней физическому сближению. Сначала помешала моя восторженная робость. Затем – её «измена» мне с троюродным братом Витькой Казинским, пока я путешествовал по Енисею в первой своей навигации 1987 года.
Вовка, младший сын и мой родной брат, проживавший в Сочи, все эти три лета приезжал к нам на каникулах и жил с нами в Лиде-Бурносах по два, два с половиной месяца. И ему, я думаю, этот период запомнился как «лучшее время жизни».
Затем – охоты, о которых я здесь, можно сказать, лишь «вскользь обмолвился». Их было гораздо и гораздо больше. И коллективные загонные охоты бывали весьма и весьма добычливы и интересны. Перед умственным взором проходят их эпизоды, которые, если их все описать (эпизоды только), займут объём не меньший, я думаю, чем первая часть моих об отце воспоминаний… Но довольно об охотах. Их ещё будет в третьей части. А пока расскажу немного о его сочинской жизни, которую сам я не застал, потому что служил в армии, но о которой слышал от матери, брата, Ванечки Арзякова – давнего друга нашей семьи.
30 апреля 1982 года мама получила новую трёхкомнатную квартиру в г. Сочи по ул. Макаренко, д. 24, кв. 125. В начале мая отец уволился с завода, «выписался» из Лидской квартиры по ул. 7-го Ноября, 10-1-12, и мы с ним самолетом Ту-134 из Минска прилетели в Сочи. Там мне устроили «маленькие» семейные проводы, и я вернулся в Лиду, откуда 13 мая 1982 г. был призван в СА (советскую армию). А 16 июня 1984 г., согласно штампу в военном билете, был демобилизован в запас, и уже на следующий день, около десяти утра, прибыл скорым поездом «Львов-Ленинград» в родную Лиду. Отец уже был «дома».
Но как он жил в Сочи? А совсем неплохо, судя по воспоминаниям родных и близких. Вот только ностальгия по родине, по любимой с детства охоте, уверен я, не давали ему покоя.
Он устроился работать в сочинский морской порт инженером по ОТ и ТБ (охране труда и технике безопасности). Должность эта бывает разной – в зависимости от характера производства. Бате, думаю, повезло. Он завёл тесные знакомства с некоторыми капитанами местного пассажирского, в основе своей, каботажного флота, после чего стал частенько по выходным дням выходить в море на яхтах: ловить рыбу «морскими» снастями и способами, купаться в открытом море, выпивать и всячески развлекаться. «Эпикурейцем был» родитель – «мудрецом». Свидетельством тому послужила вся его жизнь, описать которую, – пусть только с внешней, доступной моему наблюдению и пониманию стороны, – я самонадеянно берусь в данной работе.
Не раз и не два брал он с собой Вовку: хоть здесь-то повезло «Малому». О «женщинах на корабле» я ничего не знаю. Тут всё зависело от степени суеверия конкретного капитана. Зато Ванечка Арзяков не раз вспоминал о батиной «всеядности» и о том, как несколько раз за свою бытность в Сочи испрашивал он у Ванечки ключа от его квартиры…
В конце концов маме подобный образ его обитания на благословенном юге окончательно надоел, и она поставила перед ним ему условие: или он перестаёт «гулять», пьянствовать, пропадать из дома по выходным и «берётся за ум», или пусть уезжает в Лиду: там без хозяев оставалась трёхкомнатная квартира, за которой, правда, присматривала семья Янушевских (бывший лесник и охотник, давний приятель отца Бронак – Бронислав Брониславович; его жена Галя и сын Лёнька), поскольку жила в ней), но за которую все-таки тревожилась мамина душа (ведь завистников на этой земле везде и всегда хватало).
Однако батя меня опередил. «Потеряв» паспорт с сочинской пропиской и приехав в июле 1983 года в Лиду, он с помощью хорошо знакомой нашей семье начальницы паспортного стола, Веры Михайловны (фамилию запамятовал), жившей в четвёртом подъезде нашего дома, выправил себе новый паспорт с лидской пропиской. И уже мне пришлось «испрашивать» его разрешение на постоянную регистрацию по месту жительства, тогда как разведись он с мамой несколько позже моего «дембеля» и приедь в Лиду в ту пору, когда там находился бы я, роли наши пусть и несущественно, а все-таки поменялись.
Свидетельство о публикации №226091400226