Сальная борода

Данное произведение пришло мне на ум и воплотилось в рассказ после ночного сна сегодня. Я постаралась описать все максимально приближенно к своим ощущениям.

***

Шесть мне тогда сравнялось. Или пять? В нашей избе у времени короткие ноги, оно меряется не годами, а урожаем льна да ледоставом на Немане. Помню только, что была я мала ростом, как гриб-опенок, и платье мое, перешитое из материнской понёвы, путалось в ногах.
В тот день село гуляло так, что земля гудела. То ли Параскеву крестили, младшую дочку мельника, то ли старшая замуж выходила за парня из Выселок - память моя детская путает поводы, но запахи помнит крепко. Стоял длинный стол под липами, прогибающийся от тяжести. Тут тебе и щи суточные с чугунка, источающие дух квашеной капусты, и пироги рыбные, где лещ лежит во всю длину, тараща мертвый стеклянный глаз, и горы пряженцев, и жбан с медовухой, уже начавший потеть росой.
Народ гомонил, звенел ложками о расписные миски. А я, чтобы меня мамка не сграбастала в работу - ложки вытирать али пьяных обхаживать, - нашла себе место внизу. Я жила под этим столом. Для шестилетней девочки это был целый мир: пахнущий дегтем онучи мужиков, тяжелые шерстяные панёвы баб, чьи-то босые грязные пятки. Я ползала меж них, собирая крошки, которые роняли небрежные руки.

А потом пришел Он.

Тень накрыла мой лазейку. Отец Евлампий. Огромный, сутулый, похожий на старый замшелый валун, который вдруг решил пройтись. Лет ему было, казалось, сто, хотя позже мать говорила, что едва шестьдесят стукнуло. Борода его была длинная, седая, лопатой, и вся в хлебных крошках еще с прошлого причастия. На груди поверх черной рясы висел медный крест размером с добрый кулак — таким и убить можно. А на голове возвышалась камилавка - высокая шапка черная. У староверов такие тоже носят, может, и из наших он был, пришлый, темный.
Он перекрестил стол широким махом, отчего качнулись кружки, сел на лавку, жалобно скрипнувшую под его весом, и снял камилавку. Положил рядом. Волосы прилипли ко лбу мокрыми прядями.
Ел он страшно. Не вкушал, а пожирал. Запускал пятерню в общую миску, вытаскивал куски мяса жирными пальцами и отправлял в рот, чавкая так смачно, что даже собаки поджали хвосты. Медовуха лилась в его глотку, как в бездонную бочку. После третьего ковша лицо его пошло багровыми пятнами, а глаза, маленькие и глубоко посаженные, заблестели нездоровым огнем.
Голос у него был такой, что свечи гаснут. Грамогласный, рокочущий бас. Когда он смеялся над шуткой хромого кузнеца, вибрация шла по столешнице прямо мне в спину. - Греха боитесь? - ревел поп, обсасывая свиную реберину. - А грех, он сладок! Ибо человек слаб!
Он рыгнул, громко, сыто, достал из-за ворота рясы край своей нечесаной бороды и утер им губы, оставив блестящий след сала. Потом икнул снова и ткнул корявым пальцем в сторону молодухи: - Подь сюда, краля! Споем тропарь блудный!
Солнце садилось. Липы отбрасывали длинные тени, похожие на кресты кладбищенские. Поп совсем осоловел. Он привалился плечом к стволу дерева, голова его моталась, но громогласный голос все еще пытался выводить какие-то слова, сбиваясь на мычание. Бороду свою он больше не вытирал - оставил ее жирной, лоснящейся в закатном свете.
Я выбралась из-под стола, встала за спинами трех древних старух, что сидели чуть поодаль, на завалинке. Они грызли тыквенные семечки, сплевывая шелуху в ладонь, и их сухие пальцы были желты, как пергамент. Думали, девчонка не поймет. Но дети понимают интонации лучше слов.
- ...видела давеча, — шамкала одна, Матрена-солдатка, косясь на храпящего попа. - Лавошница наша, Прасковья, счет церковный вела. Три рубля ассигнациями не сошлись. Тянули денежки. На ту самую медовуху и тянули.
- Молчи, дура, - шикнула вторая, перебирая четки узловатыми пальцами. - Язык вырвут.
- Да кто вырвет? - вступила третья, самая древняя, беззубая. - Нету лавошницы. Со скалы сиганула намедни. Горе у нее случилось великое. Муж, батюшка наш любезный, отец Евлампий, прознал, что она про деньги утаенные догадалась. Причастил её перед сном... Утром нашли в сарае. Петлю ей надел, а сказал - сама бесноватая наложила на себя руки. Только веревка та чистая была, белая. А у покойницы на шее синяки - пальцы-то у отца нашего широкие, как грабли. Жену-то родную, Акулину, порешил. Оттого и пьет. Бесы-то, они ведь просто так не приходят. — Тише ты, карга старая! - испугалась первая.
- Вот он сидит, антихрист. Пьет потому, говорят, что каждую ночь жена убиенная к нему приходит. Стоит у изголовья и смотрит. А он водкой огонь заливает, чтоб её лица не видеть. Только бесам водка нипочем. Мучают они его, когтями душу рвут, вот он и жрет за троих, пытается плотью дыру в душе заткнуть...
Тут поп Евлампий пошевелился. Старухи замерли, превратившись в серых ворон. А он поднял голову. Посмотрел прямо сквозь толпу гуляющих, сквозь сумерки - своими маленькими, красными, абсолютно трезвыми глазами — прямо на меня. Прямо мне в переносицу.
Улыбнулся. Широко, показав редкие черные зубы. И погрозил мне пальцем, испачканным в жире. А потом зарокотал своим граммогласным басом на все село:
- Чисты будьте, овцы мои! Ибо грядет суд! И спросят с каждого!
Страх ударил мне в живот жидким кипятком. Я бросилась бежать, не разбирая дороги, домой, под защиту материных юбок.
Ночью мне снилось, что я снова под столом. Темнота там густая, вязкая. И в этой темноте кто-то дышит. Жарко, тяжело, со свистом. Я чувствую, как на мою детскую руку опускается тяжелая, горячая, сальная борода. И начинает тереться, впитываясь в кожу запахом лука, перегара и могильной земли.


Рецензии