Эфир и второе рождение
Есть рождение, о котором хлопочут повитухи, и есть другое — его не заносят в родословные. Первое вручает нам тело, имя и место за столом живых; второе отнимает уверенность, будто этим столом исчерпывается мир.
С него и начинается инициация.
В гёльдерлиновском стихе «К Эфиру» мать не отвергнута, но первенство её поколеблено: прежде материнских объятий были объятия отца-Эфира. Прежде земной пищи — небесный нектар. Человек оказывается существом двойного питания: хлеб поддерживает его плоть, но не объясняет, отчего сердце не довольствуется сытостью.
Вот первая тайна: мы питаемся также тем, чего нам недостаёт.
Эфир здесь — не просто верхний воздух и не физическая среда древних натуралистов. Это имя первоначальной близости, которую взрослый человек переживает как разлуку. Оттого посвящение следует мыслить не приобретением необыкновенных способностей, а возвращением способности узнавать: в ветре — прикосновение, в свете — родство, в собственной тоске — память о доме.
Говоря об инициации, мы не можем обойти вопрос о предрасположенности к ней аристократов и плебеев. Но осторожнее со словом «аристократ». Если подразумевать сословие, стихотворение возразит нам птицами: в отчем доме хватает места большим и малым. Здесь возможна лишь аристократия внутреннего усилия — благородство того, кто согласился преобразиться. Её нельзя унаследовать вместе с серебром. И плебейство, в таком истолковании, — не происхождение человека, а привычка считать всё существующее добычей.
II. Эмпедокл: бог под чужим именем
У Эмпедокла встречается мысль страшнее обыкновенного презрения к миру: нынешнее человеческое существование может оказаться изгнанием божественного существа.
В знаменитом фрагменте об очищениях даймон, осквернившийся кровью и клятвопреступлением, отлучается от блаженных и скитается, проходя через различные смертные обличья. Сам говорящий называет себя изгнанником, беглецом от богов, доверившимся неистовой Вражде. Воздух гонит его к морю, море извергает на землю, земля бросает к солнечным лучам: космос становится чередою отказанных пристанищ.
Не человек мечтает стать богом; нечто божественное вспоминает, до чего оно дошло.
Питер Кингсли в исследовании «Ancient Philosophy, Mystery, and Magic» предлагает читать Эмпедокла в связи с ритуальной, целительной и подземной религиозной средой, а не только как предшественника естествознания. Это влиятельное, хотя и спорное истолкование позволяет увидеть: учение о стихиях могло быть одновременно знанием о судьбе того, кто ему следует.
Однако эмпедокловский эфир не следует без оговорок превращать в гёльдерлиновского Отца. Космический воздух способен здесь участвовать и в изгнании. То, что несёт и поддерживает, может также гнать и отвергать.
Инициация начинается, когда посвящаемый различает эти два дуновения.
Одно раздувает в нём Вражду: желание отделиться, присвоить, утвердить себя за счёт другого. Другое возвращает к Любви, собирающей разрозненное. Но и Любовь у Эмпедокла — не ласковая нравоучительница: её совершенное торжество, Сфайрос, означает исчезновение привычной расчленённости мира.
Входящий требует бессмертия для себя. Таинство спрашивает: для какого именно себя?
III. Орфическая жажда
На некоторых золотых погребальных пластинках, условно называемых орфическими, умершему сообщают слова, которые надлежит произнести за пределом земной жизни. Среди них — заявление о происхождении от Земли и звёздного Неба, причём небесный род особо подчёркивается.
Вот аристократическая грамота, которую нельзя предъявить земному приставу.
Она написана для того мгновения, когда отняты имущество, общественное положение, лицо. Её золото не покупает прохода: оно хранит речь, способную пережить физический распад говорящего.
Но нельзя сводить все пластинки к одному катехизису. Радклифф Эдмондс предостерегает от слишком стройного «орфизма», сконструированного исследователями из разновременных свидетельств. Перед нами различные ритуальные контексты, локальные надежды, формулы принадлежности. Их родство не отменяет различий.
И всё же какая дерзость заключена в самом жесте! Умерший приходит не только просителем. Он должен опознать путь, избегнуть неверного источника, обратиться к хранителям воды Памяти. Спасение связано с умением вспомнить и сказать, кто ты.
В истолковании Альберто Бернабе и Аны Исабель Хименес Сан-Кристобаль эти тексты раскрывают особую посмертную участь посвящённых. На одной из пластинок из Фурий переход обозначен предельно резко: смертный становится богом.
Тут инициация касается Эфира не посредством готовой общей догмы, а через образ небесного родства. Звёздное небо — свидетель того, что земная биография не исчерпывает происхождения души.
Забвение шепчет: ты только то, что с тобою сделали.
Память отвечает: нет.
IV. Неоплатоники: восхождение без расстояния
Но куда восходить?
Для Плотина возвращение к началу нельзя понимать как путешествие тела через небесные этажи. В знаменитом призыве бежать в дорогое отечество он поясняет: ни ноги, ни повозка, ни корабль не совершат этого пути. Требуется пробуждение иного зрения.
Эфир потому может стать образом посвящения, что в нём исчезает тяжесть привычного отношения к вещам. Однако ни светящийся воздух, ни высота сами по себе ещё не Единое. Неоплатоническое начало превосходит даже умопостигаемую множественность; прекрасный космос — не последняя остановка.
Вот самая суровая новость для любителя небесного великолепия: придётся оставить и великолепие.
Посвящаемый сначала отказывается от грубого обладания, затем — от обладания тонкого. Нельзя держать божество, как держат редкую драгоценность. Даже мысль «я достиг» способна вновь поставить стену между достигающим и тем, к чему он обратился.
У Ямвлиха, однако, путь получает иной акцент. Одной человеческой мысли недостаточно: теургическое соединение совершается благодаря божественному действию, через установленные богами символы и обряды. Грегори Шоу показывает, насколько существенно здесь преображение воплощённой души, а не простое бегство из материального мира.
Земля не всегда темница. Иногда она — запечатанная грамота.
Камень, растение, звук могут оказаться знаками присутствия. Тогда Эфир не противоположен веществу: он — поэтическое имя той прозрачности, которую вещество получает для преображённого взгляда.
V. Халдейский огонь
В «Халдейских оракулах» речь становится словно опалённой. Отец, Ум, Сила, огонь, символы, возвращение души: здесь мало привычного утешения и много опасной высоты.
Но дошедшие фрагменты сохранены преимущественно позднейшими авторами; их порядок и смысл приходится восстанавливать. Академическое издание Рут Майерчик позволяет читать этот огонь, не выдавая наши догадки за целую древнюю книгу.
Одна из наиболее радикальных мыслей оракульной традиции такова: божественное нельзя схватить обычным усилием рассудка. Обращение к нему требует особого раскрытия, не сводимого к напряжённому желанию понять. В другом знаменитом мотиве Отчий Ум рассевает по космосу символы.
Мир, стало быть, не немая груда предметов. В него вложены знаки возвращения.
Однако знак действует не потому, что человек самовольно назначил его священным. В теургическом прочтении важна его укоренённость в божественном порядке.
Посвящаемый не выдумывает лестницу; он учится отвечать на уже обращённый к нему зов.
И вот эфирная инициация достигает предельной остроты: не ты зажигаешь в себе небо — ты становишься способен принять его огонь.
Тут гордость избранника подвергается последнему испытанию. Он хотел вознестись над людьми; от гордеца требуют перестать быть центром даже собственного восхождения.
VI. Возвращение к цветам
Теперь перечтём конец стиха Гёльдерлина.
После орлов, Альп, олимпийской мечты, после тоски по золотым берегам поэт просит не окончательного похищения на небо. Он просит Эфир прийти по цветущим кронам, утешить дух — чтобы снова жить с земными цветами.
Это не отступление. Это завершение.
Непосвящённый воображает высоту местом, откуда удобно презирать низину. Посвящённый возвращается и обнаруживает: кустарник уже протягивал промёрзшие пальцы к тому же отцу; семя уже разрывало свою оболочку; зверь уже знал порыв, которому человек так трудно подбирает название.
И если вспомнить незавершённую драму Гёльдерлина «Смерть Эмпедокла», опасность станет ещё яснее: жажда единения с природой подходит там к границе самоуничтожения. Но не будем превращать литературную гибель в предписание. В стихе «К Эфиру» дан иной исход: жить, приняв близость, а не уничтожить себя ради неё.
Такова, быть может, подлинная аристократия: не огородить небо, но вынести его открытость и смиренно принять его сокрытость.
Эфир не вручает венца, освобождающего от родства с землёй. Он возвращает дыхание, которым можно это родство выдержать.
И второе рождение совершается тихо.
Человек выходит из дому. Ветер играет с листьями. Ничто ему не принадлежит — и ничто уже не совершенно чуждо.
Академические источники
Kingsley, P. Ancient Philosophy, Mystery, and Magic. 1995.
Bernab;, A.; Jim;nez San Crist;bal, A. I. Instructions for the Netherworld. 2008.
Edmonds, R. G. III. Redefining Ancient Orphism. 2013.
Shaw, G. Theurgy and the Soul. 1995.
Majercik, R. The Chaldean Oracles: Text, Translation, and Commentary. 1989.
Плотин. Эннеады, I.6; VI.9.
Свидетельство о публикации №226091502020