Трезвый хмель. Духовное толкование
Внешний план (захир) хранит земные образы: встречу, бессонную ночь, весенний сад и боль потрясения. Внутренний (батин) ведёт к вопросу гораздо более строгому, чем законы любовной лирики: способен ли человек принять красоту как чистый дар, не присваивая себе ни саму эту красоту, ни пережитое озарение?
В произведении важна двойная ясность. Возлюбленная остаётся земной женщиной, её взгляд и жесты принадлежат ей; Творец же назван отдельно. Однако человеческая встреча радикально меняет духовное зрение героя: видимое становится знаком невидимого, не теряя своей живой, земной правды. Именно здесь рождается заглавный парадокс. Любовь охватывает сердце с силой опьянения, но таухид (верность Единому) не позволяет забыть, откуда проистекает этот свет. Поэт ищет не холодной невозмутимости, а трезвости, способной выдержать всю полноту чувства.
Кипарис и пробуждение взгляда
Она, как кипарис, ко мне идёт,
И тьма пред нею медленно светлеет.
Не плоть влечёт — в ней таинство живёт,
Мой взор пред вечной Истиной трезвеет.
Кипарис соединяет в своем силуэте землю и высь: он укоренён в почве, но устремлён вверх. Таким же предстаёт и первое явление Возлюбленной. Она идёт по земле, но её приход размыкает привычные границы мира. Стих не утверждает, что она сама источает свет: «тьма пред нею медленно светлеет» — и эта медлительность принципиальна. Озарение не даруется как готовая награда; сердце лишь постепенно учится различать то, чего не видело прежде.
Это движение направлено одновременно навстречу человеку и вглубь самого созерцателя. По мере её приближения взор героя трезвеет. Обычно хмель затуманивает глаза, но здесь сильнейшее волнение делает зрение предельно взыскательным. Произнося «Не плоть влечёт», герой не подавляет чувство, а отказывается сводить Возлюбленную к объекту желания. Её земная красота очевидна, но она больше не исчерпывает тайну встречи. Первая строфа задает меру всего дальнейшего пути: сила любви должна расширять сознание, а не затмевать его.
Следующая строфа углубляет эту мысль:
Не стан её вознёс над суетой,
Её приход открыл вещей значенье.
Был слеп мой взгляд — считал её земной,
И сердце в ней прочло своё рожденье.
Слова «считал её земной» могут поначалу удивить, ведь она действительно человек. Однако ошибка героя заключалась в прежней привычке видеть в земном лишь то, чем можно обладать или любоваться. Он смотрел на женщину, не замечая, что встреча способна пробудить совесть, внимание и благодарность. Смысл вещей открывается ему не в бегстве от мира, а в самом его средоточии.
Строка «И сердце в ней прочло своё рожденье» — одна из самых тонких в стихотворении. Взор узнаёт прежние черты лица, но сердце (калб) становится иным «читателем»: оно улавливает начало собственного преображения. Духовный путник учится воспринимать не внешнюю форму вещи, а ее скрытую глубину. Поэтическое «рождение» означает пробуждение этой способности. Женщина стала для героя зеркалом, обнажившим его прежнюю слепоту. Образ кипариса продолжает свою работу: выпрямляется не только дерево на мысленном горизонте, но и сам человеческий взгляд.
Ночь, Плеяды и дыхание
Когда внешний мир умолкает, переживание не исчезает, а обретает предельную глубину:
Когда уже вселенная молчит,
Моим глазам с Плеядами не спится.
Ночная тишина мне говорит,
И тихий зикр в дыхании таится.
Плеяды мерцают в недосягаемой выси. Они не дают герою ответов и не заменяют присутствия Возлюбленной, но их роль тоньше. На фоне необъятного неба бессонница героя перестаёт быть замкнутым пространством личной тоски. Сердце видит над собой огромный мир, существующий независимо от его желаний. Ночная тишина «говорит» не мистическими голосами, а самой возможностью услышать то, что заглушал дневной шум.
В дыхании таится зикр — поминание Бога. Для накшбандийской традиции особенно значим зикр хафи (тайное поминание сердцем), с которым созвучен принцип хуш дар дам — внимательность к каждому вдоху.[1] Поэт не пересказывает правила духовной практики, но передаёт её внутренний ритм: любовь удерживает сердце в бодрствовании, а дыхание не позволяет этому состоянию превратиться в мучительный круг эгоцентрических мыслей. Человек вдыхает, помнит и вновь возвращается к Имени. Его грудь становится местом встречи бессонницы и молитвы.
Так раскрывается ещё одно значение трезвения. Оно не требует угасить жар чувства, но удерживает внимание на пике этого жара. В этом ночном состоянии (халь) переплетаются трепет, смятение, радость и страх принять желаемое за действительное. Тихий зикр не сообщает герою ничего о судьбе Возлюбленной, но возвращает его к Тому, перед Кем можно быть предельно честным в своем неведении.
Не сон — Любовь явилась мне судьбой,
Не призрачной игрой воображенья.
И каждый миг хранил её живой,
И стала сердцу школою смиренья.
Герой настаивает на реальности происходящего: «Не сон». Но подлинность любви не даёт права распоряжаться любимым человеком. Строка «хранил её живой» не позволяет превратить Возлюбленную в удобную проекцию собственной мечты. Живой человек всегда свободен от ролей, навязанных ему влюбленным воображением. Поэтому любовь становится судьбой в самом строгом смысле: она меняет самого героя, требуя от него смирения.
«Школою смирения» названа именно любовь, а не разлука или запрет. Урок начинается задолго до возможной утраты. Полюбить — значит признать, что встреча не даёт власти над другим. Герою ещё предстоит проверять эту истину взглядом, молчанием и внезапными жестами Возлюбленной. Но уже здесь очевидно: духовная глубина чувства определяется не силой эмоционального накала, а тем, насколько оно способно исцелить человека от жажды власти.
Чаша, которой нет
В середине стихотворения возникает метафора, давшая название всему произведению:
Без чаши пил — и всё же был хмельной,
И трезвый хмель хранил моё сознанье.
Твой взгляд преобразил мой прах земной,
И пульс звучал во мне как поминанье.
Парадокс безупречен: материальной чаши нет, но опьянение присутствует. Поэт убирает внешнюю, вещественную причину хмеля, оставляя лишь его чистую силу. Он переживает необычайную полноту, но не выдаёт её за потерю разума. Вторая строка не ослабляет первую, а корректирует её: хмель «хранил» сознание. Любовь не освобождает от различения смыслов, напротив — она делает эту способность жизненно необходимой.
Классический суфийский язык различает сукр (духовное опьянение) и сахв (трезвение). Аль-Худжвири, рассуждая об этих состояниях, разделял упоение полученным благом и любовь, обращённую непосредственно к Благодетелю. В последнем случае, по его мнению, даже в опьянении сокрыта глубокая трезвость[2]. Это не прямое толкование стихотворения, созданного века спустя, но точнейший историко-философский контекст для его заглавия. Для героя важно не просто то, что он чувствует, но то, куда он направляет охваченное этим чувством сердце.
Строка «Твой взгляд преобразил мой прах земной» возвращает нас к теме земного, которое во второй строфе казалось пределом зрения. Теперь герой называет прахом самого себя. Преобразилась не физическая природа тела и не статус Возлюбленной в обществе. Рассыпалась прежняя иллюзия, будто собственное «я» — это мера всех вещей. Взгляд Возлюбленной открыл герою его уязвимость, а вместе с ней — способность благодарить. Оттого и пульс звучит «как поминанье»: само биение жизни напоминает о Дарующем жизнь. Чаша исчезла, и сердцу больше нечего выставлять напоказ. Ему остаётся только биться и помнить.
Здесь отчётливо видны два возможных пути опьянения. Одно заставило бы героя любоваться исключительностью собственного эго: «со мной произошло нечто великое». Другое — заставляет внимательнее вглядываться в то, каким он стал после этой встречи. Стих выбирает второй путь. Трезвость не отменяет радости, но не позволяет ей выродиться в духовное самолюбование.
Черты Возлюбленной и память о Завете
Пускай твердят: нарушил я запрет.
Не счёл Любовь лишь чувственным влеченьем.
Её черты напомнили Завет
И стали не кумиром — откровеньем.
В этих строках возникает мотив внешнего суда. Чужие голоса видят в любви лишь повод для порицания. Герой отвечает им не оправданием своих желаний, а свидетельством о том, куда именно привела его эта встреча. Он не утверждает, будто красота освобождает от нравственной ответственности. Напротив, именно перед лицом красоты проснулась его совесть. Спор идёт о способности взгляда видеть дальше чувственного влечения, не отрицая при этом ценности самой человеческой встречи.
Слово «напомнили» держит на себе всю строфу. Возлюбленная не заключает с героем новый священный союз и не становится его источником. Её черты лишь пробуждают память о предвечном Завете, к которому обращён коранический вопрос: «Разве Я не ваш Господь?» В духовном осмыслении этот вопрос напоминает сердцу о его изначальной обращенности к Единому.[3] Узнавание Завета не обожествляет человека, а возвращает его к Богу именно в тот миг, когда он был готов сотворить кумира из собственного чувства.
В этом контексте раскрывается антитеза «не кумиром — откровеньем». Между этими понятиями пролегает тончайшая грань. Кумир замыкает взгляд на себе, требуя служения образу. Откровение (озарение) открывает за образом метафизическую глубину, оставляя человека человеком. Возлюбленная дорога герою не потому, что она перестала быть земной женщиной, а потому, что рядом с ней он научился яснее видеть пределы своего эго. Слово «откровение» здесь используется в контексте внутреннего прозрения и не претендует на пророческий статус. Любовь хранит верность Единому, когда видит Его знаки, но не приписывает Ему человеческого лика.
Сад, покров и тайное слово
После ночных бдений и внутреннего спора наступает весна:
Весна земле вернула свой наряд,
И мартовский рассвет сулит цветенье.
И сердце распахнулось, словно сад,
И дух вступил в безмолвное служенье.
Мартовский рассвет лишь сулит цветение. Ветви еще обнажены, жизнь находится в самом начале своего обновления. Распахнутый сад сердца — это не финал духовного пути, а лишь готовность принять свет и ответить на него. Этот образ органично вытекает из ночного зикра: дыхание, таившееся во тьме, теперь выходит навстречу утру.
Однако поэт сразу же добавляет: «И дух вступил в безмолвное служенье». Эта строка оберегает весну от превращения в самоцель. Можно упиваться пробуждением чувств, оставаясь замкнутым на себе. Служение же меняет вектор радости: полученный дар требует ответа в действии, внимании, терпении и бережном отношении к другому человеку. Герой умолкает не потому, что ему нечего сказать, а потому, что вступает в тишину, где подлинность чувства должна подтверждаться самой жизнью.
В следующей строфе образ сада проходит испытание таухидом:
Не сад весной дарует сердцу рай —
А Свет Творца за видимым покровом.
Когда Ты вновь покинешь этот край,
Во мне Твой след пребудет тайным словом.
Весенний сад приносит искреннюю радость, но ошибка начинается там, где человек принимает эту радость за конечный источник счастья. Вчера деревья были голыми, завтра цветы осыпаются; сердцу необходим свет, независящий от сезонов цветения. За «видимым покровом» герой ищет Творца. Коранический образ Божественного Света помогает прочувствовать глубину этой строки, хотя поэтический сад и коранический аят не тождественны друг другу.[4]
Здесь требует бережного прочтения строка: «Когда Ты вновь покинешь этот край». Уходит Возлюбленная — земная женщина из художественного мира стихотворения. Сердце переживает грядущую разлуку, но не заявляет, будто с ее уходом мир покинет Бог. Напротив: близость, пробудившая память о Всевышнем, продолжится в разлуке как «тайное слово». Образ любимой сохранится в памяти, а сердце удержит верный вектор, обретённый благодаря встрече. Поэтический след не превращается в эгоистичное требование вернуть прошлое.
Разлука становится главным критерием подлинности обретённого света. Если герой видел лишь цветущий сад, его внутренний мир опустеет с уходом Возлюбленной. Если же красота привела его к Дарующему, память выдержит испытание временем. Восьмая строфа не отрицает боли, но она сберегает в этой боли то, чему все ещё можно остаться верным.
Уединение среди людей
Чем ближе Ты, тем тише шум мирской,
И сердце мне ответило молчаньем.
Любовь не ищет власти над Тобой,
И взор смирён глубоким созерцаньем.
Близость здесь измеряется угасанием внешнего шума. Это не означает, что мир вокруг физически замолк — обывательская молва уже звучала, а в финале появится «праздный рой». Меняется фокус внимания. Герой слышит мир, видит Возлюбленную, но сохраняет внутри пространство, свободное от необходимости немедленного ответа. В этом движении угадывается суфийский принцип халват дар анджуман — уединение с Богом среди людей. Человек остается в социуме и в отношениях, но не позволяет мирской суете завладеть его сердцем.[1]
В строке «сердце мне ответило молчаньем» таится ловушка: герой мог бы превратить своё молчание в предмет гордости, а близость — в оправдание притязаний. Но следующая строка тут же проверяет чистоту этого состояния: «Любовь не ищет власти над Тобой». В этом заключается этическая мера чувства. Внутренняя тишина ценна лишь постольку, поскольку она освобождает Возлюбленную от невидимых тисков чужих ожиданий. Любить и одновременно контролировать каждый жест Возлюбленной, требуя подтверждения собственной исключительности, означало бы вернуться в прежнее рабство эго.
«Взор смирён глубоким созерцаньем»: в первой строфе этот же взор только «трезвел», теперь же становится ясно, чему он научился. Он смотрит, но не пытается присвоить увиденное. Суфийское понятие муракаба (внутреннее бдение перед Богом и строгое испытание собственных помыслов) даёт точный язык для описания этого процесса.[5] Герой бережет не некую «тайну», которой он якобы единолично владеет, а чистоту своего намерения (ният). Среди чужих голосов и вблизи дорогого человека он остаётся в ответе за свой собственный взгляд.
Строгая пустыня
И Твой единый жест мой мир разбил —
Во мне открылась строгая пустыня.
Не так бы сокол голубя сгубил.
И пала ниц упрямая гордыня.
После цветущего сада образ пустыни кажется внезапным сломом всего поэтического пейзажа. Но автор чётко локализует её: «во мне». Единственный жест Возлюбленной не создаёт эту пустыню искусственно и не превращает женщину в карающую силу. Он лишь обнажает то, что скрывалось за внешним цветением: страх потери, жажду контроля и горделивую уверенность в собственной духовной безупречности. Когда иллюзорный мир рушится, сердце впервые оказывается лицом к лицу с суровой правдой о себе.
Метафора сокола и голубя передаёт предельную силу потрясения. Это сравнение жёстко, его невозможно сгладить или интерпретировать как знак умиротворения. Герой действительно ранен. Однако стих не перекладывает на женщину вину за его внутреннюю уязвимость. Удар приходится по «моему миру» — по системе личных ожиданий, казавшейся незыблемой. Там, где любовь ещё тайно искала власти, жест женщины обозначает границы этой власти.
Слова «И пала ниц упрямая гордыня» завершают процесс, начатый образом кипариса. В начале стихотворения фигура Возлюбленной была устремлена к небу; теперь же ниц склоняется то, что мешало самому герою вознести к небу сердце. Пустыня строга именно своей обнажённостью: спрятаться за весенней пышностью больше нельзя. Здесь берёт начало тазкият ан-нафс — очищение души от самодовольства и эгоистических притязаний.[6] Начинается, но ещё не завершается: финальная строфа покажет, как гордыня способна вернуться оттуда, где её меньше всего ждут.
Мёд слов и молчание Салиха
Пускай твой стих и сладостен, как мёд,
И праздный рой кружится над словами.
Салих, молчи: в тебе Любовь живёт.
Не выдай тайну громкими речами.
Весенний сад неожиданно возвращается в финале: его былая сладость переродилась в мёд поэзии. Вокруг этого мёда вьётся рой — те, кого привлекла красота формы. Читатели могут расслышать в стихах глубокую истину, но поэт видит иную опасность — упоение собственной речью. Нафс (эгоистическое «я») умеет извлекать выгоду даже из крушения гордыни. Лишившись возможности обладать Возлюбленной в реальности, он может попытаться присвоить её образ в стихах и завладеть вниманием публики.
Поэтому призыв «Салих, молчи» не перечёркивает само стихотворение, но задает ему окончательную меру. Поэт высказал всё, что мог, и теперь обращается к самому себе, чтобы не принять красоту текста за полноту реального духовного опыта. В этом самообращении угадывается традиция тахаллуса — упоминания имени поэта в финале классической газели (при том, что стихотворение сохраняет русскую строфическую форму).[7] Однако важнее жанрового сходства внутренняя смена регистра: наставление обращено не к читателю, а к самому автору. Перед лицом тайны он отвечает первым.
Финальная строка не требует абсолютного отказа от творчества. Она лишь проводит границу между словом подлинным и суетным шумом. Стих может вести человека к внутренней тишине, тогда как громкие речи лишь украшают говорящего той самой тайной, которую он обещал оберегать. В начале произведения взор трезвел перед Истиной. В финале перед Ней трезвеет сам поэтический голос. Его высшая честность — умение вовремя остановиться.
Главный духовный замысел
В стихотворении раз за разом повторяется особый жест отрицания: «Не плоть», «Не стан», «Не сон», «Без чаши», «Не счёл», «Не сад», «Любовь не ищет власти». Каждое «не» снимает с любви ложные, преходящие определения. Герой не отвергает телесность, красоту, радость встречи, весну или поэзию как таковые. Он лишь отказывается возводить их в абсолют. Так видимый мир освобождается от непосильного для него бремени — от требования быть Богом, гарантировать вечное счастье или стать чьей-то собственностью.
В этом и заключается динамика таухида внутри художественного пространства текста. Встреча с женщиной пробуждает сердце; сердце вспоминает о предвечном Завете; зикр удерживает эту память в ритме дыхания; весна учит благодарности, а разлука испытывает эту благодарность на прочность; пустыня обнажает скрытую гордыню, а финальное молчание очищает саму речь о любви. Ни один из этих этапов не обесценивает человеческое чувство. Любовь становится строже и глубже именно потому, что Возлюбленная остаётся собой, а Творец — Тем, к Кому ведет пробудившееся сердце.
Заглавие «Трезвый хмель» стягивает весь этот путь в ёмкую формулу. Хмель — это сила непосредственного переживания, от которого учащается пульс и не смыкаются глаза. Трезвость — способность на пике этого чувства отличать Дарующего от самого дара, любовь — от жажды власти, а истинное смирение — от гордости своим смирением. Их синтез не достигается раз и навсегда: герой заново проверяет себя в каждой строфе. И потому финальная победа здесь беззвучна. Салих находит в себе силы любить, помня об Источнике; писать, не присваивая тайну; и умолкнуть, не отрекаясь от сказанного.
ПРИМЕЧАНИЕ
Предложенный шарх (комментарий) предлагает поэтическое прочтение текста, а не постулирует единственный смысл авторского переживания. Захир (видимый план любовной драмы) сохраняет свою автономию: возлюбленная в стихотворении — это конкретная женщина, в то время как Бог прямо назван Творцом и Истиной. Батин (внутренний план) раскрывается через метаморфозы сердца героя.
Слово «откровенье» в шестой строфе обозначает художественно зафиксированное озарение, а не пророческое откровение (вахй). «Уход» в восьмой строфе описывает разлуку с Возлюбленной; трактовать его как буквальный уход Бога было бы грубым нарушением метафизического баланса произведения.
Сукр и сахв — категории классического суфийского дискурса; хуш дар дам и халват дар анджуман укоренены в накшбандийской традиции. Зикр явно назван в самом тексте, тогда как муракаба и тазкият ан-нафс служат концептуальным аппаратом для дешифровки образов. Мотивы внешней молвы («шум мирской», «праздный рой») позволяют интерпретировать тему внутреннего уединения среди людей, хотя стихотворение не описывает конкретных ритуалов или практик. Данные параллели относятся к области литературного та’виля (духовного раскрытия смыслов) и не претендуют на строгое описание ступеней реального суфийского пути (тариката).
[1] Хуш дар дам и внутреннее уединение. Исследователь ранней традиции Хваджаган Али Гибран Сиддики связывает её эволюцию с приоритетом тихого зикра. Изложение одиннадцати накшбандийских принципов в трудах представителей ордена подробно разъясняет концепцию внимания к дыханию и уединения с Богом в гуще мирской жизни. Поэтическая связь этих доктрин с мотивами бессонницы и «шума мирского» принадлежит настоящему толкованию.
[2] Сукр и сахв. Аль-Худжвири детально анализирует духовное опьянение и трезвение в специальной главе трактата «Кашф аль-махджуб». Его разграничение любви к дару и любви к Дарующему помогает раскрыть парадокс заглавия, но не превращает стихотворение в иллюстрацию к средневековому тексту.
[3] Завет. Источником коранического образа предвечного свидетельства человеческих душ является сура 7, аят 172. Строка «черты напомнили Завет» представляет собой авторскую рецепцию человеческой встречи сквозь призму метафизической памяти сердца.
[4] Свет. Коран (24:35) вводит фундаментальный образ Божественного Света. Соотнесение этого образа с мартовским рассветом и покровом весеннего сада остается в рамках художественной аналогии.
[5] Муракаба. Аль-Кушайри посвятил практике духовного бдения отдельный раздел в своей «Рисале» (с. 202–205 англ. перевода А. Кныша). Применение этого понятия к «смиренному взору» описывает внутреннюю рефлексию героя, а не нормативную суфийскую практику.
[6] Очищение души. Коран (91:9) связывает спасение человека с очищением его души (тазкия). Образ падающей ниц гордыни позволяет увидеть в тексте начало этого аскетического труда, но не констатацию достижения святости.
[7] Поэтическое имя. Исследования поэтики Хафиза (в частности, материалы Encyclopaedia Iranica) подробно описывают функционирование тахаллуса в финальных бейтах классической газели. Фраза «Салих, молчи» отсылает к этому приему, бережно сохраняя при этом классическую русскую строфику.
НАУЧНЫЕ ИСТОЧНИКИ
1. Сиддики А. Г. The Medieval Khw;jag;n and the Early Naqshband;yya // Oxford Research Encyclopedia of Asian History. Oxford University Press, 2018. DOI: 10.1093/acrefore/9780190277727.013.286. Историческое исследование ранней традиции Хваджаган и предпочтения тихого зикра.
2. The Eleven Principles of the Naqshbandi Path // The Golden Sufi Center. Изложение понятий хуш дар дам и халват дар анджуман представителями современной накшбандийской традиции; источник о живой практике, а не академическое исследование.
3. Аль-Худжвири. Кашф аль-махджуб, раздел «Об опьянении и трезвении» / пер. с персидского Р. А. Николсона. Классический источник о сукре и сахве; Моджаддеди Д. Ka;f al-Ma;jub of Hojviri https://www.iranicaonline.org/articles/kasf_al_mahjub_hojviri // Encyclopaedia Iranica. Исследование исторического места трактата.
4. Аль-Кушайри. Al-Qushayri’s Epistle on Sufism https://data.nur.nu/Kutub/English/Qushayri_Risala.pdf / пер. с арабского А. Д. Кныша. Reading: Garnet Publishing, 2007. Раздел о муракабе, с. 202–205.
5. Коран: 7:172 https://quran.com/ru/ограды/172 — первичное свидетельство; 24:35 https://quran.com/ru/свет/35 — образ Света; 91:9 https://quran.com/ru/солнце/9 — очищение души.
6. Шиммель А. A Two-Colored Brocade: The Imagery of Persian Poetry. https://uncpress.org/9798890866639/a-two-colored-brocade // University of North Carolina Press. Исследование образной системы персидской поэзии, взаимодействия земного и запредельного в её художественном языке.
7. Hafez iii. Hafez’s Poetic Art https://www.iranicaonline.org/articles/hafez-iii // Encyclopaedia Iranica. Сведения о тахаллусе и других жанровых особенностях классической газели.
ОТ АВТОРА
Теперь, когда мы вместе прошли этот долгий путь через смыслы, символы и тайные движения сердца, пришло время вернуться к тому, с чего всё началось.
Духовное толкование — это лишь карта, контур размышлений, попытка перевести невыразимое на язык ума. Но карта никогда не заменит живого дыхания самого пути. Суфийские ключи, о которых мы говорили — от кипариса и ночного зикра до строгой пустыни и финального молчания — были нужны только для одного: настроить твой внутренний слух.
Теперь твой взгляд стал глубже, а внимание — взыскательнее. Ты готов увидеть, как за каждым словом, образом и ритмическим вздохом проступает Свет за видимым покровом. Оставь позади теории и комментарии. Давай доверимся чистому звуку.
Я приглашаю тебя открыть сердце и прочесть стихотворение «Трезвый хмель» от первой до последней строчки — целиком, в полной тишине, чувствуя каждый удар пульса. https://stihi.ru/2026/09/14/2775
Свидетельство о публикации №226091500713