А надо быть смиренней...
я же говорил.
Хотя автозамена предложила: сиреневей.
Ну и сиреневей тоже.
Расти себе в углу сада,
в угоду себе
бессмысленный, как всякая красота,
бесполезный, как всякий хозяйский кот,
отшлепанный,
непокоренный,
измененный божественной автозаменой,
прощенный тобой,
не прощенный
(тебе-то какая разница, Боже?),
волшебный,
махровый,
сиротский,
персидский, блажной.
– Что ты хотел сказать про кота? Или кита?
– Да откуда я знаю?
Кот – это просто большое стихотворение,
и кит – это большое стихотворенье.
Оно уплывает.
Оно убегает.
Рано или поздно оно вернётся в море
или выйдет на сушу.
Оно наглотается рыбы и маленького молока,
оно напьется своей плохо изученной жизнью,
подавится
и умрет.
Мы отпоём его,
мы оплачем,
мы поставим ему маленький памятник,
сиреневый из сирени,
полосатый из мёртвых кошачьих твоих волос,
рыжий, смешной,
с белой грудкой,
с рыбьим влажным хвостом
памятник в глухом углу у забора.
(«Я памятник себе воздвиг из нескольких смертей»,
говорит во мне заносчивый Пушкин.
А Мандельштам во мне Пушкину отвечает:
«Я вполне доволен его высотой:
пожалуйста, больше не надо».)
Впрочем, там холодно по ночам,
там, в кустах, рядом с котиком-китом у забора.
Как же ты будешь там без нас петь и мяукать?
Нет уж, давай сюда, мне на грудь:
я сотру с твоих глаз эти плёночки смертной муки,
я разомну толстыми пальцами
у тебя в животе опухоль смерти,
я не позволю тебе здесь, в саду, сиротеть.
В том-то и штука, любовь моя,
в том-то и штука, что любовь не проходит.
Ее можно похоронить,
ее опровергнуть,
ополоснуть кипятком, оскорбить,
предать,
благословить быть с другим человеком,
смириться, стерпеть, что она в земле,
под персидским кустом,
но от неё отказаться нельзя:
любовь не уходит.
В эту весну, в эту бездну, в эту войну
мы поставим тебя на комод
в непрозрачном чёрном цилиндре
вечного несовершеннолетнего праха,
потому что все те, кого мы любили,
всегда для нас несовершеннолетни,
даже если умерли глубокими стариками.
Я никогда не сумею тебя отпустить.
Свидетельство о публикации №226091500929