Перед вечностью
— Послушай, Наденька, — тихо проговорил он, не оборачиваясь к жене. — Что же это творится вокруг? Куда все катится? Точно мир наш разом сошел с ума.
Он поправил старый домашний сертук и тяжело опустился в кресло. В его памяти, как живые, вставали картины тридцатилетней давности. Тот же двор, пропахший сиренью и пылью, но совсем, совсем другие люди.
— Помнишь, как мы жили? — продолжал он, и в его голосе зазвучала та особенная, теплая струна, какая бывает у людей, вспоминающих безвозвратно утерянную юность. — Ведь мы никогда, слышишь, никогда не делили никого ни по чину, ни по крови. В одном флигеле ютился старый еврей-часовщик Моисей Абрамович, вечно ворчавший под нос, но чинивший соседским мальчишкам копеечные игрушки даром. Рядом жил князь оборванный, из тех, что проиграли в карты последнее имение, но сохранили стать и безупречный французский выговор. Тут же — дворник Антип, татарин Рахим с его вечной улыбкой, студенты, чиновники двенадцатого класса... Мы все были одним телом, одной душой. Если у кого-то случалась беда — горе затапливало весь двор. Рождался ребенок — и каждый чувствовал себя немного отцом или крестным. Мы делили последний кусок хлеба и не спрашивали, кому человек молится перед сном и сколько пуговиц на его мундире. Был человек — и этого хватало.
Он замолчал, задумчиво глядя в полумрак комнаты. Он всегда умел видеть в людях главное — их первородную искру.
— А теперь? — Михаил Петрович горько усмехнулся. — Посмотри на улицу. Люди возвели между собой невидимые, но страшные стены. Стали мерить друг друга должностями, счетами, происхождением, какими-то надуманными ярлыками. Прежде мы смотрели в глаза, а теперь — в паспорт или на сукно шинели. Каждый заперся в своей конуре, ощетинился, как дикий зверь, и ждет подвоха. Словно какая-то злая, невидимая рука рассыпала между нами ядовитые семена розни. Озлобление, Наденька, вот что страшно. Великое, глухое озлобление против каждого, кто хоть каплей отличается от тебя.
Он подошел к столу, взял в руки часы — подарок того самого Моисея Абрамовича.
— Пропала... пропала та простота сердца, которая одна только и держит землю. Мы заигрались в гордость, в чины, в разделения. Но ведь перед вечностью, перед этой тихой осенней ночью все мы равны — и генерал, и последний нищий. Зачем же мы сами лишаем себя главного утешения — быть человеком среди людей? Ведь самое страшное — это то, что мы разучились прощать друг другу эту несхожесть. Будто забыли, что под разной одеждой и за разными словами бьется одно и то же человеческое сердце. Кому от этого легче? Никому. Только пустоты вокруг становится больше.
За окном окончательно стемнело. Внизу, в глубине двора, хлопнула тяжелая парадная дверь, и этот глухой, сиротливый звук эхом пронесся между каменными стенами, словно подтверждая его слова.Наденька тихо подошла сзади и положила свою теплую, чуть дрожащую руку ему на плечо. Михаил Петрович накрыл её ладонь своей и почувствовал, как к горлу подступает комок. В этой темной, притихшей комнате, посреди огромного, запутавшегося в собственных обидах мира, они все еще оставались людьми — теми самыми, из прежнего, доброго двора.
— И все-таки, Миша, — мягко произнесла она, глядя туда же, в темноту окна. — Не может это длиться вечно. Земля устанет от злости. Рано или поздно люди опомнятся. Должны опомниться.
Михаил Петрович ничего не ответил. Он лишь крепче сжал её руку, вглядываясь в едва заметные огоньки в окнах напротив, и в глубине его души, вопреки всему, теплилась слабая, но упрямая надежда.
Свидетельство о публикации №226091601134