Диоскурия город, затопленный морем

Джемал Топуридзе

ДИОСКУРИЯ — ГОРОД, ЗАТОПЛЕННЫЙ МОРЕМ

Домой он вернулся поздно. Был он пьян. Худое лицо его было бледным. Он нагнулся над кроватью матери — поцеловал ее в лоб.
— Ты же знаешь, каково тебе будет завтра, — сказала мать.
Он вышел в свою комнату, разделся и лег. Под одеялом ему стало жарко. Он его скинул. Потом его обеспокоил свет, который проникал сквозь ставни. Он повернулся спиной к свету и вскоре уснул. Дышал он глубоко. Мать поднялась с постели и вглядывалась в белое лицо сына. Пощупала пульс. Слегка приоткрыла окно и укутала сына одеялом.

Я просыпаюсь утром с дикой головной болью. В горле сухость необыкновенная. Через несколько мгновений сердце начинает учащенно биться.... Но я привык к этому... хотя... да нет, не привык.
Окно, должно быть, открыла мама. Мне холодно, но боязно подойти к открытому окну. Марину это смешит. Ничего смешного не вижу, но Марине смешно.

Я смотрю на игрушечного льва.  Прошел уже год, как он лежит в углу. Его голова слегка наклонена вбок и вниз. Он грустен, игрушечный лев.

Мальчик год здесь не живет. Постель моя пуста. Наполовину пуста и моя двуспальная кровать. Она, эта постель, кажется мне рассеченным, разрубленным надвое человеком. Все началось с моего отца, впрочем, нет, с того человека, с лицом Мефистофеля. Он звался моим дедом. Почему, собственно, все полагают, что бабушки и дедушки нечто несравненное, божественное?
— Темури! — зовет меня кто-то. Знаю — это мне мерещится. Знаю, и потому как знаю, значит, я не спятил. Так бывает всегда с похмелья. Я говорю маме, чтобы она закрыла окно. Поднимаюсь с постели и выглядываю.

Мама говорит, что вчера звонила Котикина Лали и Котику очень скверно. Лали, видно, ужасно хочется, чтобы я видел, как умирает Котик. Я не был у него именно вчера.
— Отстань! — кричу я.
— Ну нет, ты в самом деле сумасшедший!
— Вы меня свели с ума, вы все! — я начинаю орать.
Мама уходит к себе. Я дрожу всем телом. Сажусь на кровать. Ноги так и прыгают по полу. Унять дрожь невозможно. Обеими руками изо всех сил сжимаю колени. Через некоторое время ноги успокаиваются. Я одеваюсь, выхожу в кухню, пью сердечные капли и, не глядя на мать, возвращаюсь к себе в комнату.

«Темури» — зовет меня кто-то. Выглядываю в окно. Никого.
Теперь необходимо выйти из дому, здесь станет хуже, оставаться здесь нельзя. Страшно.
Мама протягивает мне таблетку седуксена и говорит, что уезжает в двухдневную командировку.
— Я на тебя накричал, прости.
— Главное, не убивай себя, остальное неважно.
— Сколько осталось Котику?
— Бог весть.
— Неделя, верно? — Я смотрю в окно и думаю, как бы не упасть на улице. Мама угадывает мои мысли.
— Не бойся, не упадешь.
— Нет?
— Нет. Сейчас ты почти здоров.
Я падал дважды. Шел по улице и говорил самому себе: «Вот сейчас упадешь, упадешь сейчас». Внезапно все вокруг побелело, и я упал.
Мама поднимает шторы.
— Ты открыла окно, да, мама?
— Да, воздух тяжелый.

Мне все чудится — выпрыгну. Не хочу кончать жизнь самоубийством и не могу подходить к открытому окну. Какая-то неведомая сила вышвырнет меня наверняка. Быть может, даже этот старик, с лицом Мефистофеля. Возможно, хотя он и мертв, а все же. Мертвые меня преследуют.
Старик подхватил пятилетнего мальчугана на руки. Молодая женщина прижалась к стене. Старик посмотрел на женщину. Она смотрела на сына. Мальчик догадывался, что мать ужасно чего-то боялась. Мальчик плакал. Старик змеей смотрел на женщину. Она все тесней прижималась к стене, словно хотела проломить ее спиной. Проломится стена, и погребут камни молодую женщину, и она ничего уже не сумеет увидеть. Она хотела умереть в ту минуту и все тесней прижималась к стене.
— Оставишь моего сына — и его не увидишь больше, — говорил старик перепуганной насмерть женщине.
Ребенок плакал, он весь покраснел, у него были рыжие волосы.
Старик с ребенком на руках подошел к окну. Ребенок вопил. Старик посмотрел на женщину:
— Выброшу!
Женщина упала на пол.
Ночью ребенок кричал во сне. Мать не спала. Да и какая сила могла заставить ее заснуть? Она должна была встать спозаранку и бежать из этого дома, куда глаза глядят. Затеряться. Исчезнуть. Здесь нельзя было оставаться больше. Страх гнал ее, страх за сына, которого свекор грозился убить.

Мама снимает с моей постели простыню.
— Сколько раз тебе говорить, я сам уберу свою постель.
— Я отбираю у нее простыню и смотрю поверх нее в зеркало.
Отец возвращался с моря вместе с трехлетним Темуром. Он крепко держал ребенка за маленькую белую руку. Отец был мужчина среднего роста. У него были синие глаза, очень синие, цвета моря. Темур походил на отца, как две капли воды. Отца тоже звали Темуром.
— А мама будет дома? — спросил мальчик.
— Да, Темурик, — ответил отец.
— Есть хочется.
— И мне хочется есть. Мама накормит. — Мужчина улыбнулся, подхватил ребенка на руки и прибавил шаг.
Все трое сидели за столом.
— Темур, к тебе приходили двое каких-то мужчин.
— Кто такие?
— Не знаю я их. Впервые видела. Говорят, твои сотрудники.
— Со строительства?
— Не знаю, не сказали.
— И чего они хотели?
— Придем, сказали, еще.
— Кто это, интересно?.. — сказал мужчина и задумался.
Ешь, остынет.
Мужчина продолжил есть суп.
— Кто это мог быть?..

Они пришли вечером. Один из них показал удостоверение личности.
— Что вам угодно? — спросил хозяин.
— Вы должны пойти с нами.
— В чем дело?
— Вы приняли на работу человека, находящегося под следствием.
— Я никого не принимал.
— Здесь неуместно говорить об этом.
— Мне надо на стройку, — солгал муж.
— Это они?
— Да, да, я, возможно... не пугайтесь...

Мать с сыном стояли в дверях квартиры и смотрели, как отец выходил со двора. Он вернулся через два дня. Ни на кого не взглянул, словно в комнате никого и не было. Даже на сына не посмотрел. Оказалось, его заместитель принял на стройку какого-то «власовца». Темура Ильича допросили. Потом отпустили, однако освободили от работы.
— Я должен был знать, — сказал он.
— О чем? — спросил мальчик и вскарабкался к отцу на колени.
— Обо всем.
Мужчина лег и повернулся лицом к стене. Неделю он не говорил ни слова. Через неделю он встал. Немного поел. Однако молчал по-прежнему.
Время шло, а он все молчал.
Позвали врача. Врач был седой мужчина с чистыми на редкость руками. Синие вены отчетливо виднелись на руках. Двух мужчин оставили в комнате наедине. Врач пробыл долго. Он что-то говорил, потом выписал лекарства и ушел.
— Не оставляйте его одного, — сказал он женщине перед уходом.
— Это пройдет, доктор? — спросила она.
— Пройдет, — сказал врач, как говорил тысячи раз только лишь затем, чтобы как-то успокоить. И сам уже не замечал, что свое «пройдет» он говорил в последнее время, как говорят «здравствуйте», «потому», «так», «до свидания».
— Разве? — недоверчиво спросил старик.
— Ребенок? — вопросом на вопрос ответил врач, увидев мальчика, который притопал в комнату. — Ваш ребенок?
— Да, — ответила женщина.
Врач некоторое время смотрел на ребенка.
— Его тоже не надо оставлять одного, — сказал он погодя. — До свидания.
Целый год в доме была тишина. Разве что маленький мальчик нарушал ее, но и его заставляли замолчать. В некогда полный гостей, ярко освещенный дом теперь приходил один только врач, и то попозже, с наступлением темноты. Он приходил и опускался на стул как человек, опоздавший на панихиду. Близкий человек семьи усопшего.
Через год мужчине полегчало. Он заговорил. У женщины появилась надежда. Мужчина пошел на поправку. Мальчик громко смеялся. Только старик был угрюм и злился, когда мальчик смеялся. Так продолжалось восемь месяцев.

Была ночь, все спали. Женщине снилось, что она тонет в море. Она умела плавать, но слишком устала, а берега все не было видно. На берегу ее ждал сын. Он не знал, что мама тонет. Женщина кричала. Ее крика не слышал никто. Она сама его не слышала. Она давилась соленой водой.  Тонула. Собиралась с силами, всплывала из воды, и все начиналось снова.
Женщина открыла глаза и увидела склоненное над ней безумное лицо мужа. Ей показалось, что это продолжение сна, показалось всего на секунду, потому что руки мужа сдавливали ей горло. Она закричала, с трудом вырвалась. Ребенок заплакал, старик встал с постели. Мужчина захохотал.
Мать прижимала плачущего ребенка к груди и с мольбой говорила мужу, что это они — его жена и сын. Старик звонил в «скорую». Мужчина теперь смеялся вполголоса. Потом, голый, он закутался в простыню, поднялся на кровать и нервно заговорил:
— Диоскурия — город, затонувший в море. Одно время жизнь царила в Диоскурии. Моря и в помине не было. Потом пришло море, и Диоскурия стала островом. Когда море начинало волноваться, его волны рушили дома из белого камня. Потом море успокаивалось и отступало. Люди заново строили разрушенные дома и разрушенные очаги. Потом снова врывалось море, и все начиналось сначала.
Однажды море вовсе оставило Диоскурию, море перестало с ней враждовать, зато люди схватились друг с другом: уничтожали, насиловали, убивали. Люди рушили свои же семьи. Уничтожали физически и морально. Сознательно и несознательно. Вольно и невольно. Слышишь, ты! — закричал он на жену.
Она крепко прижала к груди ребенка и дрожала. На губах увитого простыней мужчины была пена.
— Слышишь?! Убивали семьи намеренно и ненамеренно, вольно и невольно. Ужас царил в Диоскурии. Разозлилось великое море, снова ворвалось в город и потопило его.
Мужчина локтем отер губы.
— Теперь послушай, — сказал он погодя, — никто не знает, почему море впервые подступило к городу. Почему рушило его. Почему отступилось. И под конец, почему потопило. Только я один знаю об этом, и ты единственная, кому доверяю. Море породило Диоскурию и одарило людей жизнью и добром. Потом оно испытало их доброту. Море долго его испытывало, потому что знало, дольше всего прочего надо испытывать добро. Потом море ушло и, узнав о грехах людей, вернулось обратно и потопило белый город. Море всемогуще...
Мужчина некоторое время стоял оцепенело, потом испуганно сказал: «Теперь наденьте все рясы и длинные пальто. Я вас очень прошу... Очень... Очень...».

Время шло. Мужчине становилось то хуже, то лучше.
— Вы должны уйти отсюда. Вас никто не будет винить, жалко ребенка, — говорил женщине седой врач. Она должна была уйти, но жалела мужа. А после того случая у окна перепугалась насмерть. «Убьет моего сына, — думала она о свекре. — Выбросит. Убьет».

Лекарство пока еще не действует. Я бросаю простыню на кровать. Вытираю лицо полотенцем. Надо поскорее выбраться из дому.
На белом шкафу в моей комнате несколько резных венков. Они красивы и очень похожи на те, которые прежде приносили на панихиды. Недостает лент. Черных и белых лент с надписями: «Оплакиваем безвременно погибшего Темури».
Я говорю маме, что погода плохая и ей следует ехать в командировку поездом. Когда я выйду, она взглянет на меня из окна.
— Закрой, — говорю я.
Она закрывает окно и улыбается.


«Оплакиваем безвременно погибшего...»
Я иду по нашей узкой улице. У самого моего носа опускается веревка, я отпрыгиваю в сторону и наталкиваюсь на мацонщицу.
— Что с тобой, парень? — спрашивает меня женщина в черном.
— Ничего, ничего.
Она кладет две банки мацони в серую сумку и привязывает веревку к ее ручкам. Веревка уходит вверх и поднимает сумку.
«Оплакиваем безвременно...»

Мне было десять лет. В Сухуми шел снег. Я взбежал по железной винтовой лестнице. Отцу тогда было лучше. Ночью он собирался взять меня к рыбакам. А на рассвете, чуть забрезжит, мы должны были на катере выйти в открытое море. Я был счастлив в тот день, когда в Сухуми шел снег, и я бежал по винтовой лестнице нашего дома. Человека, которого звали моим дедом, не было дома. Если бы он был дома, непременно сидел бы в гостиной с газетой или книгой в руках, посмотрел бы на меня исподлобья, зло. Не сказал бы ни слова...
— Мама, — позвал я и вошел в комнату.
Ее тоже не оказалось дома.
Я торопливо снял заснеженное пальто и направился к спальне: очень уж хотелось начать приготовление к ночному походу. Я открыл дверь. Посередине комнаты с высоким потолком отец висел на веревке. У его ног валялся стул. Помню, я что-то крикнул, побежал и вскарабкался на отца. Веревка качнулась, я обеими руками ухватился за нее и дернул, чтобы сорвать. Веревка была привязана к железному крюку, вбитому в потолок. Крюк не шевельнулся, я еще раз попытался сорвать веревку, но она только раскачивалась из стороны в сторону. Тогда я и взглянул в лицо отцу, его мертвые глаза выкатились из орбит, словно мыльные пузыри, которые еще не сорвались с нитяной катушки. Все было кончено. Я отпустил веревку и крепко обнял отца. Так он меня обнимал, бывало. Помню, на нем была белая рубашка. Веревка раскачивалась, и вместе с ней раскачивались я с отцом. Веревка раскачивалась не останавливаясь. Она качала нас в спальне с высоким потолком, словно была жизнью и радовалась и смеялась над нами.
Кто из вас раскачивался с отцом на таких красивых качелях?

«Дал покой, наконец», — это было первое, что я услышал от человека, которого звали моим дедом. Он сказал это, когда вошел в комнату и увидел отца, накрытого простыней. Он до прихода сюда знал, что его сын покончил с собой.
Бог весть, о чем он думал по дороге или что говорил, когда какие-то люди сопровождали его домой, бог весть. Но первое, что я от него услышал, было: «Дал покой, наконец». Интересная фраза, не правда ли?
На панихиду приносили венки, вбивали в стены гвозди и вешали на них венки. Они висели, как висел мой отец. Большая часть венков была с надписью: «Оплакиваем безвременно погибшего Темури».
Вот спущусь по этой лестнице и ни о чем не буду больше думать. Надо спуститься и перестать думать. Увижу на службе ребят, и все станет на свои места.


Вверх по улице медленно поднимается женщина средних лет в выцветшем пальто и с кошелкой в руках. По ее лицу видно, что кошелка тяжела. Женщина уже успела вернуться с базара или, быть может, ночевала у родственника какого-нибудь, у которого были гости, и он дал ей остатки с пиршественного стола. Наверное, у родственника, потому как женщине в таком поношенном пальто не по средствам купить столько продуктов. К тому же она идет пешком по этой крутой улице. Да, наверняка у нее богатый родственник, которому она помогала накрывать стол, и ее отблагодарили, наполнив сумку оставшейся едой.
Должно быть, у этой женщины и мужа нет, был и умер, или развелся с ней, или вовсе его не было. Их очень жаль, таких оставшихся без мужей, в выцветшем пальто, измученных и усталых женщин, я их жалею, как жалею свою мать.
— Темур... — снова зовет меня кто-то. Оглядываюсь.

«Марина год как ушла...»
«Постель мальчика пуста...»
«Игрушечный лев грустит...»
«Котик скоро умрет...»

Женщина приближается. Мы подходим друг к другу. Я бы взял и понес ее кошелку по крутому подъему, когда-бы не боялся упасть. Не могу, нет, не могу...
— Дайте вашу кошелку, пожалуйста.
Женщина недоверчиво на меня смотрит и тянет кошелку в сторону и назад.
— Я вам помогу.
— Что?
— Кошелку.
— Поможете?
— Да.
— Спасибо, сынок, я сама. — Она убедилась, что я не собираюсь отнимать кошелку.
— Дайте.
Женщина стоит, отдыхает, глубоко дышит. Я беру кошелку у нее из рук и смотрю на нее.
— Пойдем, — говорит она через некоторое время.
Мы медленно поднимаемся по подъему. Кошелка тяжела, просто удивительно, как она ее тащила. Хотя, впрочем, мне это, наверное, кажется по причине собственной слабости. Ничего и не кажется. У нее оказывается, добрые родственники. О, какие вы все, родственники, добрые...
Я устаю и кажусь себе этой женщиной средних лет, усталой и измученной...
Мы одолеваем подъем.
— Ступай теперь, сынок, большое тебе спасибо.
— До свидания.
— Дай бог тебе здоровья.
Я ухожу. «Дай бог тебе здоровья... Дай бог тебе здоровья...» — ее слова меня сопровождают. «Благодарю».

У касс Аэрофлота множество народу.
— Расходитесь! — кричат милиционеры.
— Что случилось? — спрашивают вновь подошедшие. Я присоединяюсь к ним.
— Вот здесь, вот в этом месте его нагнал. Тот рвался в двери автобуса, хотел заскочить. Шофер не открыл, — плачет молодая красивая женщина.
— Расходитесь, расходитесь!
— Вовремя же вы умеете приходить, — говорит милиционерам мужчина, — защитники нашей безопасности.
— Приснилось бы, что ли? — кричат те.
— Верно, минут десять гнался, — говорит какой-то парень, мой ровесник.
— И не смогли поймать.
— Ножищем вертел, не подступиться.
— Мы после гнались за ним, когда он убил.
— Что случилось, что? — спрашивает побледневшая женщина.
— Один парень убил ножом другого.
— Изрезал всего.
— Нагнал его, когда тот не сумел открыть двери автобуса.
— Всадил в спину.
— Грузин? — спрашивает кто-то.
— Кто?
— Тот, кого убили.
— Грузин.
— А убийца?
— Национальность я у него не спрашивал, — кто-то все же пытается острить.
— Расходитесь, когда говорят. Не слышите, что ли?
— И тот был грузин, — говорит кто-то и зло смотрит на «шутника».
— Почему, сынок, за что...
— Что ты здесь делаешь?
Я прихожу в себя. По-прежнему стою у касс Аэрофлота, передо мной низкорослый милиционер.
— Я?
— Нет, я.
— Ничего.
— Так почему стоишь здесь?
— Я?
— Ты я вижу в настроении острить. Сведу в отделение, там и продолжишь.
— Нет, совсем не в настроении.
— Проходи, проходи...
Я иду. Наверное, он шел на службу или в институт, к девушке... к матери... Нес домой хлеб... Какое имеет значение... Всадил в спину... Можно представить, как ему было больно, как не хотелось... Шофер автобуса не открыл ему двери, а если бы открыл...

— Тебе плохо, сынок? — спрашивает меня какая-то женщина.
Потом она просто шевелит губами, потому как я не слышу ее слов. Перед моими глазами мчится улица.
Улица с людьми промчалась, словно поезд с пассажирами, облепившими окна вагонов.
Теперь я стою у подъезда Котикиного дома.
Когда я открыл глаза, то увидел, что лежу в машине «скорой помощи», и трех человек в белых халатах. Один из них держал шприц.
— Вам лучше? — спросила девушка, совсем еще девчонка.
— Лучше.
Я присел на носилках. Врач, должно быть, был моим ровесником.
— Ложитесь, ложитесь, — замахал он руками.
— Нет, благодарю. Я уже хорошо себя чувствую. Остановите машину, пожалуйста.
— Ну что вы!
— Сделайте мне укол «тройчатки», если у вас есть, и отпустите.
— Я не имею права вас отпускать, а простое обезболивающее сделаю, — сухо, точно по инструкции, сказал он.
Не выношу этого «я не имею права, а...» Звучит как «скажите спасибо», не правда ли?
Девушка разбила ампулу и втянула шприцем лекарство.
— Повернитесь, пожалуйста.
— Нет, в вену, — настоял я.
Я мечтал поскорее выскочить из этой машины. В компании «медицины» мне становилось только хуже.
— В вену нельзя, дорогой.
— Можно. Я сам делал.
Они переглянулись. Я понял: решили, что я из «этих», с «затуманенным взором».  Я внутренне обрадовался — медики таких побаиваются. Теперь точно отпустят, знал наверняка.
Я забрал шприц у изумленной фельдшерицы и сам ввел лекарство. Врач удивленно на меня смотрел. 
«Скорая» остановилась. Мы все сошли у здания больницы. А перед нами затормозил серый «фиат». За рулем — мой приятель со студенческой скамьи. Я нырнул в машину.

— Езжай, Тамаз, — говорю.
— Что случилось? — спросил Тамаз.
— Ничего, знакомые. Свези в Сабуртало.
— Как ты?
— Хорошо. Сейчас на Земмеле убили парня.
— Дальше?
— Что дальше?
— Что с того?
— Ничего.
— Вчера я был у Кети, сабантуйчик устроили небольшой. Ну, Кети, которая на филологическом училась, помнишь, грудастая. Короче, меня которая любила. Чувихи были. Пошумели немного.
Я смотрел на Тамаза, он — вперед, но в его мысленном взоре явно возникал вчерашний «сабантуй».
— Значит, пошумели?
— Даже чересчур.
— Отлично.
— Заходи хоть раз, черт тебя подери, прошвырнемся.
— Зайду.
— Оставим все, нельзя так терять друг друга.
— Нельзя.
— Так заходи.
— Останови здесь, — сказал я. — Будь здоров!
— Бывай! Заходи.
— Непременно зайду.

«Темури», — зовут меня, и я выглядываю из подъезда... Вот еще, надоели. Анальгин действует, по крайней мере, я не боюсь упасть. Захожу в комнату Котика. У кровати его сидит Лали. Глаза ее при моем появлении светлеют. Если это можно назвать словом «светлеют». И чего эти двое сирот связались друг с другом?
— Как поживаешь? — замогильным голосом спрашивает Котик.
— Плохо, Котик. — Если бы я прекрасно себя чувствовал, все равно постеснялся бы сказать это при Котике. Я всегда стесняюсь говорить при больных, что хорошо себя чувствую. Я и на панихиды к знакомым избегаю ходить. Тем более если в семье смерть забрала одного за другим. Заходишь, лежит мертвая мать. Обходишь гроб, пожимаешь руку товарищу, сыну умершей матери, целуешь и уходишь. Опять идешь к нему. Теперь отец лежит в гробу, повторяется та же церемония. У тебя есть отец или мать; у него — уже никого. Словно и на тебе какая-то доля вины в этом.
— Хорошо, что ты пришел, — говорит мне Лали.
Я сажусь на стул. У Котика голова стала большой, словно раздулась, глаза впали и потемнели, под одеялом его тело совсем не угадывается —  будто растворилось.
— Тебе надо новое пальто, это давно поистерлось, — говорит мне Котик.
— Пожалуй.
— Не пожалуй, а надо.
— Достану, Котик, ясное дело.
— Не люблю, когда меня успокаивают, ты-то ведь знаешь.
— Да.
— На тебе лица нет.
Я машинально провожу рукой по лицу.
— Я тебе звонила вчера, — говорит Лали.
— Знаю, мама сказала.
— Сегодня Котику лучше.
— Не надо, — говорит Котик.
Я вынужденно улыбаюсь Лали.
— Вчера были сильные боли, — говорит Котик.
— А сегодня?
— Сегодня не так. Вечером начнутся.
— С чего ты решил?
— Начнутся. Если бы не эти боли, я смог бы ходить. Главное — снять боль, и я буду чувствовать себя хорошо.
— Пройдет.
Мозг человеческий прекрасно устроен. Никогда не верит до конца, что умирает.
— Не говори глупостей.
— Если что, надень на меня костюм — твой подарок, — он говорит мне это таким тоном, словно собирается в путешествие. Не верит, потому и говорит так.
Глаза у Лали наполняются слезами. Я эту девушку больше люблю, когда у нее на глазах слезы.
— По живым не плачут, — говорит Котик.
— А я и не плачу вовсе, — отвечает Лали и пожимает плечами, изображая удивление.
«Именно по живым и плачут, какой толк оплакивать мертвых»...

«Темури», — зовут меня. Я встаю и подхожу к окну.

— Выпил вчера? — спрашивает Котик.
Я оборачиваюсь. Мы смотрим друг на друга. Потом я улыбаюсь. Котик и Марина знают, что мной владеют страхи. Одна только разница: Котик никогда над этим не смеялся.
— Выпил.
— Потому не пришел, наверное, — говорит Лали.
— Ага.
— А я удивляюсь... — Лали что-то дает мне знать глазами. Я не догадываюсь.
— Зачастил слишком, — говорит мне Котик.
— Не так чтоб уж.
— Очень. И помирись с Мариной. Такие девушки на улице не валяются.
Я молчу. Смотрю на Лали: может, догадаюсь, чего она хочет. Лали уставилась в пол.
Позвоню после по телефону.
— Вы непременно должны быть вместе. Тебе будет хорошо, увидишь.
— Я пойду. На службе не был. Вечером зайду.
— Иди, иди, только заходи вечером.
— Зайду. — Я направился к дверям.
— Хоть бы мы учились в школе, — говорит Котик.
Я не оборачиваюсь, боюсь зареветь.
— Ах, да, — отвечаю, словно сожалея о школьных годах, и быстро выхожу из комнаты.
На улице холодно. Пошел бы снег, что ли. О чем говорил взгляд Лали? Не знаю. Если позвонить сейчас, Котик догадается. Позвоню со службы. Пойду пешком, убью время.
«Темури», — зовут.

«Постель мальчика пуста».
«Марина ушла».
«Котик умрет».

Мимо мчится кортеж машин. На капоте первой укреплена кукла. Не выношу свадеб. Как это можно – любить свадьбы или панихиды?!
После смерти моего отца прошло два или три месяца. Был уже вечер, я и мама возвращались с кладбища. Мы шли по набережной. Внезапно поднялся ветер. На море это часто бывает. Деревья походили на плакальщиц с растрепанными волосами. Море было черно и вдали сливалось с такой же черной тучей. Все куда-то бежали. И мы, побежали. У самого дома нас настиг дождь. Я жалел отца сильнее, когда шел дождь. В коридоре висело несколько плащей. Мы с мамой удивились. Мать открыла двери в гостиную. Комнату заливал свет.
Во главе длинного стола, покрытого белой скатертью, восседал старик с лицом Мефистофеля. На голове его был венец из красной бумаги, рядом сидела женщина. По белому свадебному платью можно было догадаться, что это невеста. Ее седые волосы растрепались, она была страшно худа и черна. Дряблые щеки подкрашены помадой.
Мефистофель еще больше согнулся в теле. Он был в черном пиджаке. На указательном пальце сверкал бриллиантовый перстень. За столом сидели несколько мужчин и женщин, старых и уродливых.
— Входите, родные мои, входите, — на редкость по-доброму подозвал нас Мефистофель.
Гости не смотрели на нас. Они уткнулись носами в тарелки и ели. Старик сдвинул свой венец на голове, словно это имело значение. Напомаженная карга скривила губы.
— Что такое? — спросила мама.
— Сюрприз, дочка, сюрприз! — Старик попытался улыбнуться. — Идите, заходите.
Мы с матерью вошли в гостиную.
— Что делать, дочка, старею и нуждаюсь в человеке, в уходе. Темури извел меня, но не свел в могилу, не сумел я за ним последовать, сладка, видно, жизнь. У тебя нынче своя жизнь будет, а я в уходе нуждаюсь; моя Маро женщина чудесная, вместе и проведем остаток дней. Женой она мне стала. Воистину...
— Воистину... — Осмелевшие старики подняли головы.
— Вот и венец мы на него возложили, хи-хи-хи, — старик с галстуком бабочкой сделал вид, что прямо-таки умирает со смеху, и снова сунул нос в тарелку.
Мама крепко сжала мне плечо. Мы вышли, не говоря ни слова. Долго молчали, сидя на кровати в нашей комнате, не зажигая света. Мама плакала. А во дворе шел дождь. Нескончаемый, надоедливый дождь. От порывов ветра дребезжали стекла. Мама плакала, а те всё хихикали или смеялись. Зальются смехом  и ненадолго перестанут. Кто-то что-то скажет, и снова хохот. Я дрожал всем телом. И понял, что должен сделать нечто такое, что положит конец глумливому пиршеству, и мать перестанет плакать. Я вышел из комнаты. Я уже знал, что делать. Чудище в свадебном платье сидело на коленях у старика. Его змеиную голову по-прежнему украшал венец из красной бумаги. «Уважаемых» гостей это веселило. Женщины, насмеявшись, отирали платками слезы и визжали — ты мол, всегда был таким плутом и чертякой.
Я вошел в кладовую и в темноте на ощупь стал искать старую отцовскую винтовку. Нашел, пальцем нащупал магазин. Пуля была внутри. С ружьем в руках я вернулся в гостиную.
Мефистофель смеялся. Он хохотал, но, увидев меня, так и застыл на месте с разинутым ртом. Тягучая слюна стекла с нижней его губы. Гости увидев оцепенелое лицо жениха, проследили за его взглядом и застыли в той же позе.
Я подошел к окну, распахнул окно настежь, остановился рядом и наставил винтовку на пирующих. Теперь дождь лил прямо на стол, ветер гулял по комнате, бил в  лица застывших в страхе, трепал им волосы.
«Что с тобой, внучек?» — вскричал, опомнившись, Мефистофель.
«Что он делает?!» — потеряв голову вопили женщины. Тот, которого звали моим дедом, попытался встать со стула. Я выстрелил в него. Пуля разбила тарелку. Женщины завизжали.
— Перебью всех! — заплакал я.
Они вновь окаменели.
Не помню, сколько я стоял так с ружьем в руках.
Чей-то голос заставил меня очнуться.
— Умру, мальчик, — причитала женщина, — умру. Замерзла я.
У моих ног валялся смятый, намокший красный венец жениха.
— Убирайтесь! — заорал я. И все бросились вон: все, и жених, и невеста вместе с ними.
— Расстрелять его надо!
— Бандюга!
— Я-то знаю, что с ним делать, будь он совершеннолетний, — кричал с улицы старик.
Я смеялся и плакал. Только мама не плакала больше. Целовала меня в мокрое лицо и просила: «Нет! Не надо!».

«Темури, Темури», — редко, когда меня окликают дважды.
И не так уж долго идти до места службы. Приду и позвоню Котику, что-то нужно, наверное. Не наверное, а наверняка нужно.
«Темури!» — зовут снова.
«Постель ребенка пуста».
«Марина ушла».
«Котик умрет».

Навстречу идет молодой человек с перевязанной бинтом щекой. Ладонь прижата к щеке. Зуб, видно, болит. Очень уж эти люди на покойников похожи в новых туфлях, новых костюмах, белоснежных рубашках, темных галстуках, с очками в нагрудных карманах пиджака. А если у них еще и лицо перевязано бинтом, они кажутся скончавшимися несколько минут назад. Верно, и тому, убитому сегодня, парню перевязали лицо от подбородка к макушке, чтобы не отваливалась челюсть. И Котику перевяжут. Потом скорбящие родственники наденут на него белую сорочку, купят ему новые ботинки и постараются сделать похожим на живого. Все это потом, когда умрет. Живой родственникам не нужен.
И этому перевязали, чтобы рот походил на рот... Отлично перевязали. Отлично. Перевязала та самая девушка, почти подросток, из машины «скорой помощи». Девушка со светлыми волосами. Живые столь прочно перевязывают лица мертвых или, точней, затыкают им рот, словно боятся, как бы они под конец не выдали их тайн... «Ай-ай, — говорят они, — как бы не опозорили нас». Но ведь они, господа, при жизни вас не продали!

Поезд как бы нехотя подъехал к Тбилисскому вокзалу и остановился. Из поезда вышла женщина с мальчиком и чемоданом в руках. Оба кого-то выискивали взглядом. Женщина знала, кого искала. Мальчик никогда не видел своего дяди, разве что на фотографиях из толстого семейного альбома с истертой обложкой.
— Вот и твой дядюшка, — сказала женщина.
Навстречу им шел сухощавый молодой мужчина выше среднего роста, красивый, со строгими, резкими чертами восточного лица. Он был одет в белый пиджак, синюю сорочку и черные брюки. Он, улыбаясь, приблизился к женщине с ребенком. Мальчик не сводил с него глаз. У мужчины были светлые волосы и большие синие глаза, как у отца. Мальчик смотрел на него и думал, что тот, который идет к ним навстречу, похож на Иисуса Христа. Он был плоть от плоти и кровь от крови его. Единственной надеждой и опорой его отрочества. Он шел навстречу и улыбался. Мальчик видел солнце над головой дяди. Оно следовало за ним, возможно, потому он и сравнил его с Христом, а впрочем, сейчас он и был для него Иисусом. Мужчина нагнулся и поцеловал мальчика. Ему вспомнился запах отца.
— Я не смог бы смотреть на него, потому не приехал, — сказал дядя.
— Знаю, — сказала мать.
— Мы будем жить вместе, — сказал мужчина и взял чемоданы.
— Пошли, — обратился он к племяннику и, взглянув на мать, добавил: — А он, правда, женился?
— Да, — ответила женщина, — свихнулся вконец к старости.
Дядя ничего не сказал.
— Тяжело? — спросил он после минутного молчания, указывая взглядом на чемодан, который Темури нес за мать.
— Нет. Поцелуй меня, — ответил тот и устыдился своих слов.
На мгновение удивление отразилось в глазах дяди, потом удивление сменила печаль. Он поднял десятилетнего мальчика на руки и крепко прижал к груди. От него пахло отцом.

Они жили вместе. Его дяде было тридцать, и звали его Гурамом. У Гурама была жена, и Темури полагал, что лучше и красивее ее не найти во всем Тбилиси.
После лекций, когда наступало время возвращения Медико домой, Гурам выглядывал в окно и тут же выходил на улицу, как только она показывалась из-за угла. Казалось, он на руках поднимал ее в квартиру. Потом они уходили к себе в спальню.
— Темури?! Стыдно, Гурам. — шептала жена мужу.
Темури уже знал, что должен делать. Это знает каждый. Он выходил из дому, какой-то раскрасневшийся, глупо улыбающийся. Когда Темури шел по улице следом за дядей и его женой, он был счастлив. Прохожие часто останавливались и провожали их взглядом. Темури в этот миг хотел крикнуть, что тот, на которого смотрят, его дядя.
Как-то, в воскресенье Гурам взял его на ипподром и посадил на белую лошадь. Гурам держал в руках узду и прогуливал его по полю. Потом мальчик спрыгнул с лошади, и его сменил дядя. Выпрямившись в седле, он пустил лошадь вскачь. Скакал долго, красиво.
Они стали часто ходить на ипподром, и Темури привык к белой лошадке... «Вскоре ты будешь держаться в седле получше меня... Очень скоро», — говаривал ему дядя, и мальчик радостно смеялся.

Шло время. Все жили вместе, одной семьей, и Темури был счастлив. Но счастье — это что-то вроде солнечного осеннего дня. Боишься, как бы небо не покрылось тучами и все вокруг не посерело, как бы не стемнело внезапно, потому что знаешь: осенью солнце умирает рано. Темури боялся. И оказалось — не зря.
Всего два года грело его тбилисское солнце, но... Сумерки наступили внезапно. В тот день, когда Темури, вернувшись из школы домой раньше обычного, застал в постели Медико чужого мужчину. Первое, что он увидел — белые ноги Медико и волосатую лапу какого-то неизвестного.
«Гурам!» — вскрикнул мальчик и выбежал из дому. «Гурам!» — кричал он голосом обреченного и бежал сломя голову.
«Гурам!» — вопил мальчик и наталкивался на удивленных прохожих, падал, поднимался и снова бежал. Мальчик бежал и возгласы прохожих: «Зверь!», «Идиот!» — сопровождали его. Возгласы и взгляды. В особенности вопль какой-то девушки, когда на нее натолкнулся Темури, и ее отбросило к стене.
«Черт бы тебя побрал!» — послышался старческий голос. Темури споткнулся о трость старика и упал.
«Чтоб ты сдох!» — взвизгнула женщина, кошелка которой валялась на земле. Высыпавшаяся из нее картошка медленно катилась по улице.
Все, буквально все, считали своим долгом выкрикнуть что-то бранное вслед бегущему мальчику, слали ему свои «добрые» пожелания, и никому не приходило в голову подумать, почему он бежит сломя голову, почему выкрикивает имя «Гурам» и от кого спасается.
Муки длились два месяца. За эти два месяца он, как правило, редко с кем заговаривал. Мать ходила в школу и спрашивала учителей, что случилось с ее сыном. Дядя спрашивал о том же у женщин. Говорил, что не узнает племянника.
Жена Гурама пожимала плечами (да и могла ли она ответить?). Мать плакала. Плакала часто. Однажды за обедом дядя спросил его самого и, не получив ответа, швырнул вилку на стол, поднялся и вышел из комнаты. Поздней он извинился.
— Ты, — сказал дядя, — мне и сын и брат, потому-то я и обижаюсь.
—  Я влюблен, — ответил мальчик.
И дядя обрадовался.
— Сказал бы раньше, чудак! Кто из нас не влюблялся. Он сообщил об этом и невестке, и жене.
Как-то вечером Гурам возвратился домой пьяным. В доме кроме Темури не было никого. Гурам остановился посреди комнаты и уставился на племянника. Мальчик поднялся со стула и впервые после той истории посмотрел ему в глаза. Гурам улыбался. Из его глаз текли слезы.
 «Что?» — взглядом спросил Темури.
«Я всё понял», — так же беззвучно ответил дядя.
«Всё?» — пронеслось в мыслях у мальчика.
«Абсолютно всё», — сказал встречный взгляд. Темури подошел к нему и как перед иконой, опустился на колени.

Медико ушла. Прошло семь лет. Темури, студент четвертого курса, проходил практику в Москве. Перед отъездом домой Темури забрал дядю из больницы. Тот страдал от болей в печени, к которым добавилась язва желудка.
«Пить ему ни капли нельзя, иначе погибнет!» — сказал врач.
«Погибший он уже», — подумал Темури. Он погиб в тот день, когда узнал. И еще раньше.
Медико ушла. Семь лет прошло, и за эти семь лет Темури почти не видел Гурама трезвым. Редко, очень редко он давал себе передышку.
Стоял июль. В Москве было жарко. И Тбилиси горел от жары, а в подвале Сарибега было прохладно. И людей было мало. За столиком в углу кутили пьяные с красными носами. Среди них выделялся один — бледным своим лицом, синими, однако уже выцветшими глазами, длинными волосами и отпущенной бородой. И чистой, очень чистой белой сорочкой.
— Пей же ты, чучело гороховое, — один из раскрасневшихся наполнил его стакан вином.
— Я чучело гороховое? — спросил Гурам.
— Ну да, пей.
— Разве я отказывался? — Гурам выпил.
— Не хочу больше, опьянел, — сказал он погодя.
— А мы что, хотим? — спросил краснощекий.
Снова наполнили стаканы.
— Еще раз выпьем в помин по нашим родителям, — сказал кто-то.
— Встанем, — предложил краснощекий.
Встали, пошатываясь. Гурам остался сидеть.
— Ты почему не встаешь? — спросил краснощекий.
— Не все ли равно?
— Вставай, — прикрикнул на него краснощекий, схватил за плечо и приподнял.
Выпили. Уселись. Сел и Гурам. Он улыбался.
— Ты, погляжу, в хорошем настроении, — не отставал краснощекий.
— Не очень уж.
— Так почему улыбаешься? Надо мной насмехаешься?
— Нет.
— Отстань от него! — сказал кто-то.
Они пили опять.
— Что у тебя в газету завернуто? — снова спросил краснощекий.
— Эйфелева башня.
— Измываешься?
— Не очень уж.
— Отстань от него. Чего пристал.
— Значит, не скажешь, что у тебя там?
— Рисунок.
— Чей?
— Мой.
— Продаешь?
— Ага.
— Тоже мне, Пиросмани.
— За нашу дружбу, — пробурчал один.
Выпили.
— Покажи.
Гурам отдал сверток. Тот развернул его.
— Тоже мне Петров-Водкин. Рыба, хлеб, бутылка водки... Почему рыба съедена?
— Есть хотелось.
Краснощекий свернул рисунок, обеими руками ухватился за края и разорвал его пополам.
— Что ты делаешь? — послышались отовсюду возгласы.
— Или приключений на свою голову ищешь сегодня, Левик? — спросил сидящий рядом.
Гурам встал, взял со стола непочатую бутылку вина и пошел к выходу.
— Обиделся, — сказали краснощекому.
— А, так поздравляю, Гурамчик! — Левик вконец обнаглел. — Твоя жена вышла замуж за делягу. Теперь у тебя денежки заведутся.
Гурам обернулся.
— В самом деле? — спросил он.
— А будто не знал?
Гурам постоял некоторое время, о чем-то раздумывая, ни на кого не глядя.
— Не знал, — как-то нервно выговорил, — но, хорошо. Слава богу... — Он уже уходил.
— Слава богу? Это почему же? Или гулять больше не будет, а?
Гурам приблизился к Левику, засмеялся ему в лицо и ударил по голове бутылкой с вином. Краснощекий будто этого и ждал. В его руке блеснул нож. Он всадил его в Гурама снизу. В живот.
— Убил, сукин сын! — раздался в подвале крик.

«Постель мальчика пуста».
«Марина ушла».
«Котик скоро умрет, и ему, как и Гураму, повяжут челюсть».
«Темури!» — не хочу больше, не оглянусь. Я устал. Отстань от меня.

Тбилисский аэропорт принял самолет в три часа ночи. Сверху я смотрел на город. Тбилиси был озарен светом, и какая-то надежда вселилась в меня. У дома она меня покинула. Покинула, когда я взглянул на наш дом, погруженный во мрак. Я достал ключи, открыл двери и, в темноте на что-то наткнулся. Шкаф стоял посреди комнаты. Я удивился. Потом решил, что мать, наверное, в больнице и, не зажигая света, повалился на диван. Скрипнув, медленно отворилась дверь. Я чуть было не потерял сознание от страха. И понял тогда, чего боялся. Я боялся покойника. 
— Кто? — спросил я.
— Каринэ.
Каринэ — наша соседка, курдянка. Она время от времени помогала матери по хозяйству.
— Что тебе среди ночи надо, Каринэ? — Я несколько пришел в себя.
— Гурам умирает.
— Где?
— Какой-то гад ударил его ножом в живот. Сделали операцию. Не помогло, умирает. Врач сказал, если бы ножом не ударили, все равно через год-два умер бы. — Она зажгла в комнате свет.
— Почему вещи не на местах, Каринэ? — спросил я после минутного молчания.
— Убирала. Потом спать захотела.
— Зачем убирала?
— Гурам ведь умрет. Люди придут. Чисто должно быть.
— Может, не умрет. Зачем спешить, с чего тебе приспичило?
— Чисто должно быть.
— Жуть!
— Что?
— Ничего.
«Жуть». Что-то изнутри бешено колотило меня, сердце выпрыгивало из груди.
Светало.


— Кто это? — спрашивали мать и врач. Гурам не мог вспомнить имени. — Кто это сделал?
— Мой брат, — ответил Гурам.
— Бредит, — сказал врач.
— Нет, со мной что-то происходит...
Я вошел в палату.
— Здравствуй, — сказал умирающий.
— Здравствуй, Гурам. — Я нагнулся и поцеловал его. Худое лицо его словно закоченело.
— Почему ты приехал?
— Руководитель практики заболел, — солгал я.
— А-а... Ну, как поживаешь?
— Да, так себе. А ты? — глупо спросил я.
— Я тоже. Выйдите, — он обратился к моей матери и врачу.
Они вышли.
— Поцелуй меня, — он сказал это так, как я ему десять лет тому назад на вокзале.
Я поцеловал.
— Ты один был у меня, — сказал Гурам.
— А ты у меня.
— Ты не покинешь меня?
— Нет, нет.
— Я тебя помучил...
— Чем ты меня помучил, Гурам?
— Ты столько таскался со мной по подвалам. Я тебя споил, кажется.
— Я и без тебя любил...
— По больницам заставил побегать.
— Ладно тебе.
— А сколько ты меня на себе таскал!
— Никогда.
Он помолчал. Глубоко вздохнул.
— В таких случаях, как мой, человек должен покончить с собой. Я не сумел. Хотя самоубийство бывает разным: сразу — или же постепенно, как сделал я. Так поступают слабые.
— Из-за чего случилась драка? — я попытался перевести разговор.
— Кончай. Он ни при чем. Ускорил, только и всего. Помнишь лошадь?
— Как не помнить.
— Хочу лошадь, — сказал Гурам и приподнялся в постели.
— Выздоровеешь, сходим на ипподром. Или вовсе уедем куда-нибудь в деревню.
— Воздуха не хватает.
Я вскочил, распахнул окно. Открыл безо всякого страха.
В палату вошли мать и врач.
— Воздуха не хватает, — как бы извинился Гурам.
— Ему душно! — крикнул я.
— Откройте окна, — сказал Гурам.
— Откройте, — повторил я.
— Они открыты, — удивился врач.
— Выходи, — обратилась ко мне мать.
— Не выходи, Темури, — попросил Гурам.
Ему сделали укол в вену.
— Теперь вам полегчает.
— Сейчас пройдет, — сказал я.
— Выйди, — сказала мать.
— Сама выходи, — прикрикнул я на нее.
— Выйдите, — сказал мне врач и подмигнул, — больной нуждается в отдыхе.
Гурам схватил меня за руку, его пальцы были ледяными.
— Убирайся! — крикнул я врачу.
— Что со мной происходит? — спросил Гурам.
— Так бывает.
— Что?
— Просто, сердечная недостаточность.
— Просто, — повторил он, чтобы убедить себя. — Сейчас пройдет.
— Пройдет?
— Пройдет.
— А что это за синяя скала — там, за окном?
— Прежде не замечал?
— Никогда.
За окном, понятно, ничего не было.
— Красивая очень, — сказал я.
— Очень. Синяя только.
— Да.
— Скала погасла... Ка…ак бы ды…ым не про…ник, и бе…ез того воздуха не хватает.
— Не проникнет, Гурам, нет.
— А это что? — Гурам приподнялся. Я привстал вместе с ним.
— Ты? — тихо, очень тихо спросил он у небытия. Глаза его выражали изумление и испуг. Потом тело его расслабло, он навалился мне на грудь. Страх исчез. Гурам скончался. Мама плакала.
— Бинт, — потребовал врач таким спокойным тоном, словно собирался сделать обыкновенную перевязку. Фельдшерица принесла бинт, и тот обвязал лицо Гурама от подбородка к макушке.

Он позвонил Лали. Она сказала, что Котик не спал.
— Он просит, чтобы ты пошел к Марине, — прибавила Лали.
— Пойду, — ответил Темури.
Он шел по коридору, не глядя, здороваясь с сослуживцами, и думал о том, в чем может нуждаться Котик. «Пойду, непременно пойду», — думал Темури. Он был уже на улице и шел к Марине и упал бы на колени, стал целовать ей ноги, если бы она отказалась вернуться к нему. Его жена — один-единственный близкий человек из тех, кто остался жив. У Темури на этом свете оставались она и сын. Все дороги вели к Марине, которую он любил больше сына, больше матери и Котика, больше себя самого.
Он знал почему. Он все помнил. В том-то и беда, что он все отлично помнил. Счастливые дни забываются легче. Несчастье незабываемо, оно гложет душу и терзает мозг. Оно всегда с тобой, потому как не иллюзорно. Оно достоверней всего, что есть на свете. Марина ни в чем не была виновата. Не было на ней вины. Ни капли. Ее мучили его раздраженность и расшатанные нервы. Случалось,  он хорошо себя чувствовал с ней, но его существу это состояние было чуждым и не рождало в нём ничего, кроме удивления. Его удивляло, как это возможно хорошо себя чувствовать? «Наверное, что-то не так», «наверное, я ошибаюсь и обманываю себя».
Они прожили вместе три года, и однажды, когда сын заорал в ответ на крики отца, Темури испугался. Бог ты мой, они то причем, ведь нет на них вины передо мною. Испугался и умолк. Он думал только об одном. Он думал, что они должны уйти от него, иначе все повторится. Все повторится, и погибнут оба — и Марина, и сын.
Наутро он проводил обоих. Сам одел сына. Своей рукой уложил чемодан, одежду Марины и отправил к ее родителям.
— Так будет лучше, — сказал он Марине. — Так лучше и для вас, и для меня.
Он говорил каким-то не своим голосом.
Чаще он возвращался домой пьяным, чтобы поскорее уснуть, ни о ком и ни о чем не вспоминал.

Теперь он был на улице. Он шел к Марине и думал об их возвращении. Невесть откуда в нем даже появилась надежда, что он сумеет перебороть себя. Возможно, упрек и просьбы Котика также этому способствовали. Он был настолько обрадован своим решением, что на некоторое время даже позабыл о болезни друга. Он шел быстрыми шагами, бодро, не боясь упасть, и никто не окликал его.
Дверь открыла бабушка Марины.
— Здравствуйте, — поздоровался Темури.
— Что вам, молодой человек, угодно, хотелось бы мне знать? — спросила она своим местечковым говором.
— Марину.
— А еще что угодно, еще?
Темури улыбнулся.
— Можно войти?
— Нельзя! — враждебные нотки прозвучали в ее голосе.
— Впустите.
— Бродяги, сумасшедшие, ненормальные и пьяницы не нужны нам больше. Еще...
— А уборщицы и упаковщицы?
— Хам эдакий!
— Тогда вывесьте объявление: «Бродяги, сумасшедшие и пьяницы нам больше не нужны». Да, не забудьте еще ненормальных.
— Уходите, вам говорят! — крикнула женщина.
Темури обнял ее за талию, поднял, перенес вбок, словно игрушку, вошел в комнату.
— Ушла Марина, испорченный ты человек! — старушка следовала за ним.
— Ушла, — сказала ему и мать Марины, поднимаясь со стула.
— Как это, ушла?
— Уже неделя.
— Куда ушла? Где ребенок?
— Ребенка повели гулять. Марина неделя уже, как в Сухуми.
— Что ей надо зимой в Сухуми?
— Так, — женщина замялась и подошла к окну.
Темури приблизился к ней.
— Почему?
— Марина, — женщина запнулась и затем быстро проговорила, — вышла замуж.
Темури засмеялся.
— Сущая правда, — подтвердила старушка.
— Невозможно, — сказал Темури.
— Уже неделя.
— Нет, невозможно.
— Это так, Темури.
— Почему так? — проговорил он, обращаясь к самому себе.
«Невозможно», — подумал он и взглянул на женщину.
— Так это, — сказала женщина.
«Все кончено», — подумал Темури и посмотрел в окно.
Шел снег.
— Снег идет! — сказал Темури вслух.

Машина стояла, почти упираясь в шлагбаум. Темури сидел впереди. Поезд запаздывал. Шофер вышел из машины и флиртовал с девушкой, стоявшей в дверях будки с желтым флажком в руке. Вокруг лежал снег. Рядом с машиной, в которой сидел Темури, стояла еще одна. В ней тоже сидела девушка и смотрела на Темури. Темури ехал из Тбилиси за врачом. Он пришел к Котику, когда тот спал. Тогда Лали ему и сказала, что надо привезти из Цхалтубо какого-то врача болгарина, о котором рассказывали чудеса. Одно, во всяком случае, было несомненно — хотя он не излечивал от болезни, но боль снимал полностью. И то утешение. Он непременно должен был привезти врача, во что бы то ни стало. Надо было только достать деньги. Темури весь вечер бегал по знакомым, но лишних денег не нашлось ни у кого. К ночи уже он пришел в дом своего начальника и попросил у того. Ему было неловко, но и не время было, думать о стыде. Котик должен был умереть без болей.

Утро застало Темури на улице. Он с трудом уговорил какого-то шофера, и сейчас машина стояла у шлагбаума, почти упираясь в него. Шофер о чем-то оживленно разговаривал с девушкой, стоявшей в дверях будки с желтым флажком в руке. Рядом с машиной Темури стояла другая, и сидящая в ней девушка смотрела на него. Он смотрел на снег.

«Марина не вернется больше».
«Постель мальчика всегда будет пустой».
«Котик умрет. Только бы ему не было больно».

Он посмотрел на девушку, сидящую в машине рядом.
«Как странно она на меня смотрит», — подумал.
Наконец-то показался поезд...
Темури услышал звук удара. Он оглянулся. Машина, набитая пьяными, наехала на столб. Почему-то страшно обрадованный, шофер снова завел мотор и на бешеной скорости понесся прямо на них. Поезд приближался. Темури посмотрел на мчащийся автомобиль. Потом на поезд. От сильного удара сзади машина, в которой он сидел, рванулась вперед. Сломала деревянную штангу шлагбаума и выехала на рельсы. Темури увидел огромную фару поезда. Она была совсем близко. Он открыл дверь и выпрыгнул. Воздушный поток подхватил его, на какое-то мгновение в окне вагона он увидел свое лицо. Он попробовал ухватиться за поручни и заорал от боли. Поезд медленно останавливался. Кричала девушка. Потрясенный машинист дал протяжный гудок. Замерший поезд ревел, словно оповещая о случившемся весь мир.
— Холодно, — сказал кому-то Темури.
Он валялся на снегу, и на снегу была кровь.
— Помоги, — сказал Темури и протянул кому-то руку. Тот вскрикнул и убежал.
По дороге в больницу он умер, прислонив голову к плечу неизвестного человека.
— Холодно, — сказал он перед смертью.
Через полчаса открыли дорогу. Пьяных арестовали. Машины разъехались. Люди разошлись. Ничего и никого не осталось вокруг, кроме снега.
Земля была одета в белую окровавленную рубаху.

Перевод Тенгиза Квачадзе


Рецензии