Водица
Водица в колодце была особенная — не такая, как в реке, не такая, как в кране, не такая, как в бутылках из магазина, которые привозят в деревню по субботам вместе с хлебом и селёдкой. Она была холодная даже в июльскую жару — настолько холодная, что зубы ломило, если пить сразу, — и от неё по всему телу разливалась такая свежесть, такое облегчение, будто ты не пил, а заново родился. Ведро, поднятое из колодца, запотевало мгновенно, по краям его оседали крупные капли, и они стекали вниз, на землю, оставляя на пыли тёмные пятнышки, а солнце играло в этих каплях, и они горели, как маленькие алмазы, — и если долго смотреть, начинало казаться, что это не вода, а что-то живое, дышащее, радующееся тому, что его вытащили на свет.
Колодец стоял в самом центре двора, под старой рябиной, и ему было столько лет, что уже никто точно не помнил, когда его копали. Сруб — дубовый, почерневший от времени, с зелёным мхом в щелях — держался крепко, на совесть, как делали в те времена, когда строили не на век, а на вечность. Крышка была сделана из досок, и на ней лежал камень — чтобы ветер не открыл, чтобы дети не упали, чтобы куры не нагадили. Ворот скрипел так, что его было слышно с другого конца деревни, и по этому скрипу все знали: кто-то пошёл за водой. Бабки говорили: «Пошёл по воду — значит, будет день хороший». И правда: если утром скрипел ворот, значит, в доме жили, значит, кто-то вставал, умывался, завтракал, шёл на работу, — значит, жизнь шла своим чередом, и это было самое главное.
II
Воду носили ведрами, на коромысле, — и это было целое искусство, которому учились с детства. Коромысло лежало на плечах, как птица, расправившая крылья, и ведра покачивались в такт шагам, и вода в них не расплёскивалась, если идёшь правильно, если чувствуешь коромысло, если дышишь ровно. Молодые девки носили воду плавно, красиво, — их походка с коромыслом была особенная, загляденье, и парни смотрели на них, и оценивали не только красоту, но и умение: не расплескает — значит, хорошая хозяйка будет. Старухи носили медленно, осторожно, — у них плечи болели, руки дрожали, — но они не жаловались, потому что привыкли, потому что так жили всегда, потому что вода — это вода, без неё никуда. Дети носили маленькие ведёрки, и коромысла у них были маленькие, лёгкие, — и они старались изо всех сил, подражая взрослым, и иногда падали, и разливали, и плакали, но потом вставали, и снова шли, и снова несли, потому что знали: если не научишься носить воду, то и взрослым не станешь по-настоящему.
Вода в колодце всегда была чистая, прозрачная, как слеза, и сладкая, как мёд, — и никто никогда не болел от неё, не травился, не жаловался. А если кто-то приезжий спрашивал: «А откуда у вас такая вода?» — ему отвечали: «А это водица наша. Она святая. Она от земли идёт, от глубины, от самых корней мира». И в этом не было преувеличения: колодец питался подземными родниками, которые шли откуда-то из глубины, из далёких, неведомых, тёмных вод, — и эта вода была живая, потому что она двигалась, потому что она помнила всё, что было на земле, и всё, что будет.
III
Летом вода в колодце оставалась холодной, и это было спасение — потому что в летнюю жару, когда солнце палит, а воздух густеет, а дышать нечем, только у колодца можно было отдышаться, только там было прохладно, только там можно было припасть к ведру и пить, пить, пить, не останавливаясь, пока не заломит в висках и не перехватит дыхание. Зимой вода не замерзала — она шла из глубины, из тепла земли, и над прорубью стоял пар, и в этом пару было что-то такое таинственное, колдовское, что казалось: вот-вот выйдет из колодца кто-то — то ли дух, то ли старик, то ли чудо, — и заговорит, и расскажет о том, что было давно. По весне вода набухала, становилась особенно сильной, особенно богатой, — и люди говорили: «Весной вода силы даёт. Весной надо пить воду и думать о хорошем». И пили, и думали, и силы появлялись, потому что вода — она верит тем, кто в неё верит.
Осенью вода была тяжёлая, густая, будто впитала в себя все дожди, все туманы, все запахи увядающей земли, — и её пили медленно, задумчиво, глядя на то, как желтеют листья и как уходит куда-то лето, оставляя после себя память и лёгкую грусть. И это было хорошо, потому что вода соединяла всё: лето и зиму, радость и печаль, жизнь и смерть, — и делала это так просто, так естественно, что никто не замечал, никто не удивлялся, потому что так было всегда, и так будет всегда.
IV
Была у водицы одна особенность, о которой знали все, но говорить вслух не любили: она не всех принимала. Иногда человек подходил к колодцу, опускал ведро, тянул — а ведро шло легко, пустое, будто вода ушла куда-то, будто спряталась, будто не захотела с ним знаться. И тогда человек стоял, растерянный, непонимающий, — и не знал, что делать: то ли обидеться, то ли испугаться, то ли признать, что где-то он согрешил, где-то соврал, где-то жил не по правде. И такие люди потом ходили к соседям за водой, но вода у соседей была уже не такая, не своя, — и они пили её и чувствовали, что чего-то не хватает, что-то не то, что-то не так. И тогда они шли к бабке, и бабка говорила: «А ты попроси прощения. У колодца попроси. Он услышит». И они шли, и просили, и на следующее утро вода снова поднималась в ведре, чистая и холодная, — и они пили её и плакали от счастья, потому что понимали: простили, приняли, вернули.
Бабка говорила: «Водица — она живая. Она слышит. Она помнит. Она знает о тебе всё, что ты сам о себе забыл. И если ты пьёшь её с добрым сердцем — она тебе ответит добром. А если с худым — она тебя отвергнет». И все кивали, и все соглашались, потому что это была правда — не та правда, что в книжках, а та, что в жизни, которая никогда не врёт.
V
Дед Матвей приходил к колодцу каждый день — дважды: утром, когда солнце только поднималось и роса лежала на траве, и вечером, когда солнце садилось и всё становилось золотым и тихим. Он опускал ведро медленно, осторожно, слушая, как цепь звенит, как вода принимает ведро, как она плещется внутри. А потом тянул, и ворот скрипел, и ведро поднималось, и в нём была вода — холодная, чистая, живая. Дед пил её маленькими глотками, из ковша, стоя под рябиной, — и закрывал глаза, и стоял так долго, и на его лице было что-то такое, чего не бывает у людей городских, — что-то древнее, мудрое, настоящее. И если кто-то проходил мимо и спрашивал: «Матвей, чего стоишь?» — он отвечал: «С водицей разговариваю. Она много знает. Она мне рассказывает про внуков, про правнуков, про то, что было и что будет». И люди не смеялись, потому что знали: дед Матвей не шутит. Он действительно разговаривал с водой — и вода ему отвечала.
А внучка его, Настя, приезжала каждое лето — из города, где всё было не так: где вода из крана пахла хлоркой, где небо было серое, где никто не знал ни колодца, ни водицы, ни деда Матвея. И первое, что она делала, приехав, — бежала к колодцу, опускала руки в ведро, зачерпывала ладонями и пила, пила, пила, пока не начинало ломить зубы. И потом сидела на траве, рядом с дедом, и говорила: «Деда, я нигде не пила такой воды. Она как будто живая». И дед кивал и отвечал: «Она и есть живая. Она тебя помнит. Она тебя ждала». И Настя смеялась, и плакала, и не могла понять, почему ей так хорошо, так спокойно, так правильно — здесь, у колодца, под рябиной, с дедом, с водой, с этим небом, с этой землёй.
VI
Была весна, когда колодец чуть не погиб. Приехали люди с бумагами, с планами, с чемоданчиками, — и сказали: будем строить дорогу, а колодец мешает, надо засыпать. Дед Матвей вышел к ним с ковшом воды и сказал: «Попробуйте». Они попробовали — и замолчали. Один из них, молодой, с городским лицом и усталыми глазами, посмотрел на деда и сказал: «Это не вода. Это что-то другое». — «Это водица, — сказал дед. — Она наша. Она всех нас поила. Она и вас напоит, если вы не будете её обижать». И люди с бумагами ушли, и дорогу построили в другом месте, и колодец остался — стоять под рябиной, скрипеть воротом, поить всех, кто приходил с добрым сердцем.
И тогда все поняли: водица — она сильнее бумаг. Она сильнее планов. Она сильнее всего, что придумано людьми, потому что она — от земли. А земля — она не бумага. Она не горит. Она — вечная.
VII
Дед Матвей умер зимой, тихо, во сне. Утром Настя приехала — ей позвонили, — и первое, что она сделала, войдя во двор, — подошла к колодцу. Опустила ведро, потянула, — вода поднялась, чистая, холодная, как всегда. Настя зачерпнула ладонями и выпила. И вода была такой же, как в детстве, — живой, помнящей, ждущей. И Настя заплакала — не от горя, а от чего-то другого, что было сильнее горя, — и прошептала: «Деда, я знаю, ты здесь. Ты в этой воде. Ты всегда будешь здесь». И вода в ведре дрогнула, будто ответила, будто сказала: «Да. Я здесь. Я всегда здесь».
С тех пор Настя приезжала каждое лето — к колодцу, к воде, к деду, который жил в этой воде. Она пила воду и разговаривала с ней, и вода отвечала — не словами, а чем-то другим, что нельзя объяснить, но можно почувствовать. И в этом разговоре было всё: детство, дед, деревня, лето, жизнь, — и не было смерти, потому что вода не умирает. Вода — она переходит из одного состояния в другое, но остаётся водой. И человек — он тоже переходит, но остаётся в тех, кто помнит, в тех, кто пьёт, в тех, кто любит.
Вот так и стоял колодец под рябиной — старый, крепкий, живой. И ворот скрипел, и вода поднималась, и люди пили, и жизнь продолжалась — тихая, простая, вечная, как водица.
Свидетельство о публикации №226091601689