Глава 4 Грех, который не отпустил

В доме Геннадий первым делом полез в старый буфет — туда, где за банками с крупами у него хранилась начатая бутылка самогона, той самой, что делает сосед дядя Толя и упорно называет «чистейшим продуктом», хотя от одного запаха слезятся глаза.
— Тебе налить? — спросил он, уже доставая стакан, и в этом бытовом, до нелепости обыкновенном жесте было что-то спасительное — будто мы просто вернулись с дачных работ, а не из разговора с покойницей.
— Мне чаю, — сказала я, и сама удивилась, как буднично это прозвучало.
Он выпил залпом, крякнул, занюхал рукавом — и только после этого сел за стол напротив меня, и вот тут-то по-настоящему было видно, что с ним произошло за последний час. Руки у него всё ещё подрагивали, едва заметно, а взгляд то и дело соскальзывал в сторону, будто он боялся встретиться со мной глазами и увидеть в них подтверждение, что всё это ему не привиделось.
— Тамара, — сказал он наконец, — ты ведь тоже слышала. Скажи, что я не спятил.
— Слышала, — кивнула я. — Не голосом. Но слышала.
Он налил себе ещё, но пить не стал — просто крутил стакан в пальцах, разглядывая мутную жидкость так, будто в ней можно было найти ответ.
— Про Вальку, — сказал он. — Что она имела в виду? Про сарай? Про отца своего? Про... — он вдруг осёкся, — про меня?
Он посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом — и вот тут в этом взгляде было не просто предположение, а что-то, что он носил в себе слишком долго, чтобы удивиться своим словам.
— Тамара, — сказал он тихо, — я ведь думал об этом. Давно. Не хотел себе в этом признаваться, но думал.
Я молчала, боясь спугнуть его словами — он и сам, кажется, впервые произносил это вслух, за все двенадцать лет, что мы были вместе.
— Отец... — он запнулся на этом слове, будто примеряя его и не находя, куда пристроить, — Отец, которого я знал, — высокий был, тёмный. А я, сама видишь, — он развёл руками, — светлый, глаза материны, а всё остальное... не его. В детстве меня однажды тётка спьяну на похоронах назвала «вылитый Степан», и мать так на неё цыкнула, что та неделю к нам не заходила. Степан — это муж Валентины Сергеевны. Мне тогда лет двенадцать было, не понял ничего. А потом понял, да сделал вид, что забыл.
Он замолчал, и в этой паузе я услышала, как за окном снова мяукнула Сонька — теперь уже тише, будто и она чего-то ждала.
— А Валентина Сергеевна, — сказала я осторожно, — она ведь тоже, получается, знала. Или подозревала.
— Получается, знала, — кивнул Геннадий. — Всю жизнь рядом жили, дружили, на моих днях рождения сидела за одним столом — и молчала. И мать молчала. Тридцать лет молчания, Тамара, ты представляешь?
Он снова взял стакан, но так и не поднёс к губам — просто держал, будто ему нужно было что-то держать в руках, чтобы не рассыпаться.
— «Попроси простить», — повторил он медленно, и я увидела, как у него меняется лицо, как будто фраза наконец нашла своё настоящее место. — Тамара,видимо, мать хотела сказать,  что грех был не пустой сплетней, не глупым подозрением ревнивой бабы, а настоящим, тяжёлым — тем, который мама с собой унесла и который её там, — он неопределённо повёл рукой, — не отпускает.
Я почувствовала, как по спине прошёл холод, совсем не похожий на тот, что был в сарайке — этот шёл откуда-то изнутри.
— Ты хочешь сказать, — проговорила я медленно, — что она не оправдаться хочет. Она покаяться хочет. Перед Валентиной. А мы должны это покаяние передать.
Геннадий посмотрел на меня, и в глазах его была уже не растерянность, а что-то похожее на ужас пополам с жалостью — к матери, которая и после смерти не нашла покоя, к соседке, которая тридцать лет улыбалась за одним столом с человеком, укравшим у неё что-то невосполнимое, и, кажется, немного к себе самому — к мальчику, которого назвали «вылитый Степан» и который сделал вид, что не расслышал.
— Завтра, — сказал он наконец, и голос его прозвучал так, будто это слово стоило ему всех сил, — надо с Валентиной Сергеевной поговорить.  По-настоящему.


Рецензии